Оглавление

Степан Петрович Жихарев
(1787-1860)

ЗАПИСКИ СОВРЕМЕННИКА

1807. Январь — Март

Стр. 302

1807 год

1 января, вторник

В наступившем году начинаю дневник мой календарным вступлением: «Благословиши венец лета благости Твоея, Господи!» — начинаю им потому, что хотя и не очень давно живу на свете, но успел уже убедиться, что без благословения свыше никакое начинание, как бы оно мелко ни было, не будет иметь успеха.

Отслушав обедню в Казанском соборе и побывав с поздравлением у почтенного Ильи Карловича, я расположился провести целый день дома, но получил приглашение явиться в павильон к обеду и отказаться не смел. Эти добрые обитатели Михайловского павильона лелеят меня, как родного сына, и я, право, совещусь, что до сих пор не могу ничем доказать им моей признательности.

Обед, по обыкновению, был веселый, то есть шумный; разговоры и споры не прерывались ни на минуту, и слу-

Стр. 303

чись тут посторонний, незнакомый человек, он подумал бы, что дело идет о каком-нибудь важном происшествии в семействе, а между тем ничуть не бывало: дочери утверждали, что надобно к предназначенному балу перекрыть мебель, а старик доказывал, что этого вовсе не нужно; дочерей поддерживал патер Локман, а старика — граф Монфокон, и вот пошел дым коромыслом! Наконец спор кончился тем, что бывший кастелан, всплеснув руками, как будто с горестью воскликнул: «О дочки мои, дочки, вы умрете под забором!» — и тут же, сделав плутовскую гримасу, объявил, что обойщик три дня назад принес материю и если б не праздники, то мебель была бы уже обита заново. Вот это уж настоящая гасконада!

В пылу всех этих пустых разговоров и споров удалось мне поймать у патера Локмана преумное его истолкование одного изречения, часто употребляемого в разговорах о внезапно обогатившихся людях: «П a vendu son ame au diable», или по-русски: «Он черту душу продал». «Эта поговорка, — сказал Локман, — имеет свое основание. Для приобретения богатства — говорю: богатства, а не обыкновенного достатка — необходимо иметь черствое сердце, широкую совесть и свойство не пренебрегать никакими средствами, противными правилам чести и доброй нравственности. Например, можно ли обогатиться собственным личным трудом? — никогда. Единственный результат, который человек может извлечь из личного труда, будет тот, что он не умрет с голоду, а если приобретет столько, чтоб иметь некоторые удобства в жизни, то это должно быть названо уже счастьем. Какие же средства к скорому приобретению богатства? Например, служить орудием развития порочных склонностей и возбудителем их не то же ли, что продать душу черту? Получить доходное место, брать взятки и употреблять во зло доверие правительства не значит ли также продать душу черту? Войти в подряды с казною, брать за поставляемые вещи или припасы низшего качества ту же цену, как бы они были высшего, подкупая приемщиков, разве не то же, что продать душу черту? Наконец, набогатиться отдачею денег в рост, или чрезмерною скупостью, или обращением труда других в свою пользу, или угождением и потворством слабостям и страстям че-

Стр. 304

ловеческим — не то же ли в самом деле, что продать душу черту, то есть отступить от правил, предписываемых человеку учением христианским? Вот и настоящее значение этой поговорки, которая, как мне известно, существует у всех народов в одних и тех же выражениях».

Патер Локман, несмотря на то что великий спорщик, очень умный человек, и беседы с ним всегда более или менее поучительны.

2 января, среда

У Державина нашел я великого Дмитревского, которому и был представлен в качестве трагика. Певец Фелицы заставил краснеть меня похвалами моему «Артабану». «Прочитай, братец, — говорил он Ивану Афанасьевичу, — его трагедию — удивишься: я сам оторваться от нее не мог. Откуда только он выкопал такое происшествие, да и стихи такие гладкие, звучные и громкие, что, право, не подумаешь, чтоб это было сочинение 18-летнего мальчика. Дайка ему посозреть, так выйдет настоящий Бобров». Дмитревский тотчас же просил меня доставить ему удовольствие прослушать мою трагедию и назначил мне явиться к нему завтра утром. Не знаю, как благодарить Гаврила Романовича и чем могу заслужить его милости; я едва не плачу от восхищения...

Дедушка не прав, описав мне Дмитревского каким-то притворщиком. Конечно, у него манеры старинного придворного: такая же вежливость и он так же изъясняется отборными выражениями, но разве это худо? Мне кажется, вся сила в том, что дедушка из суфлерской дыры своей не мог изучить обычаев высшего общества и наблюдение светских приличий принял за притворство.

Наружность Дмитревского чрезвычайно живописна: сед как лунь, волосы зачесывает назад, черты лица имеет необыкновенно правильные, физиономию привлекательную и выразительную, глаза умные, с поволокою, движения тихие и размеренные и ходит, от старости, сгорбившись. Он был чрезвычайно опрятно одет: в суконном коричневом кафтане французского покроя с стальными пуговицами, шитом шелковом жилете, в брыжжах и манжетах, — словом, точно походил более на старого царедворца, чем

Стр. 305

на старого актера. Жаль, что голова у него беспрестанно трясется, но прожить 72 года в беспрерывных трудах и опасениях за себя и других — не безделка, поневоле затрясешь головою!

Ф.П.Львов, рассуждая с Дмитревским о его путешествии в Париж, спросил его, между прочим: справедливо ли, что он там играл на театре вместе с Гарриком и Лекеном? «Никогда, — отвечал он, — я не мог играть с Гарриком потому, что не знаю английского языка, а Гаррик необыкновенно дурно изъяснялся по-французски. С Лекеном же мне играть не было возможности по той причине, что наши амплуа были одинаковы, и если я знал некоторые роли из французских трагедий, так это те же самые, которые играл и Лекен. Впрочем, я не так был и самонадеян, чтоб состязаться с этими исполинами театрального искусства, и особенно с Лекеном, который был гений в своем роде. Конечно, и Гаррик был великий человек, но скорее комедиант, чем актер, то есть подражатель природе в обыкновенной нашей жизни, между тем как Лекен создавал типы персонажей исторических. Надобно было видеть Лекена в ролях Магомета, Танкреда, Оросмана, Замора и Эдипа-царя, чтоб постигнуть, до какой степени совершенства может быть доведено сценическое искусство, потому что вообразить себе этого нельзя. Лекен и мадам Дюмениль — это настоящие трагические божества, и в последней если было менее искусства, то чуть ли еще не больше таланта».

3 января, четверг

Едва только рассвело, как я уже был на ногах, чтоб бежать к Дмитревскому с моим «Артабаном». Но зачем ходил я к нему, окаянный? Все мечты мои, как хрусталь Альнаскара, разлетелись вдребезги, и я разженился с любимою моею идеею — видеть когда-нибудь «Артабана» на сцене; эту идею, бог ему судья, вселил в бедную мою голову Таврило Романович, ангел доброты, но в этом случае демон-соблазнитель. Не беда, что пятимесячный труд мой невозвратно пропал, но беда в том, что я потерял доверенность к самому себе и к своему таланту и превращаюсь опять в переводчика и сочинителя разных дюжинных опер и пошлых арий.

Стр. 306

В десять часов утра я был у нашего Росциуса, который принял меня необыкновенно ласково. Он был одет точно так же, как и вчера, и сидел в больших креслах. «Очень, очень рад, душа, — сказал он, — видеть вас и прослушать трагедию вашу. Садитесь сюда в кресла, а я посижу на диване, но прежде надобно запереться, чтоб нам не мешали». Он встал и запер дверь. «Ну, теперь начните, да читайте не торопясь: у нас времени много». Я начал читать, по наставлению Мерзлякова, громко, но Дмитревский остановил меня, примолвив: «Лучше потише, душа, а то устанешь». Я переменил тон и дошел до конца 1-го действия — и что ж? Дмитревский заснул! Я остановился, но он, вдруг очнувшись, вскрикнул: «Прекрасно! Да на каком мы действии остановились?» При этом вопросе у меня опустились руки, и я хотел сложить тетрадь свою, но Дмитревский настоял, чтоб я продолжал чтение.

Кое-как добрался я до конца пьесы и спросил сонного моего слушателя, что он о ней думает и может ли она быть представлена на театре. Дмитревский отвечал, что трагедия точно отличная и прекрасно написана, но что есть некоторые длинноты и уж слишком страшна, так страшна, что, по мнению его, зрители не усидят на местах своих; что она сделала бы огромный эффект на сцене французского театра, потому что французская публика скорее поняла бы и оценила ее красоты и великолепие стихов; что, конечно, экспозиция немножко растянута, сюжет развивается медленно, что заметна некоторая путаница в расположении сцен, а в развязке какая-то внезапность и что самые стихи можно бы смягчить и ближе применить их к характерам персонажей, но что, впрочем, все прекрасно, бесподобно, восхитительно!

Я обомлел от удивления, слыша от Дмитревского такие неопределенные похвалы вместе с такими ясными намеками на негодность моей трагедии, и вспомнил слова дедушки. Господи боже мой! Да из чего же было все это пустословие? — чтоб мне дать почувствовать, что мой «Арта-бан» никуда не годится. Эх-ма, старик! Сказал бы напрям-ки — и дело с концом. А то: «Все так прекрасно, что хоть плюнуть, и все так бесподобно, что хоть за окошко брось!» Но, видно, не я первый, не я и последний.

Стр. 307

Чтоб не обнаружить пред стариком моего огорчения и не показать ему, что я понял его намеки, я не вдруг оставил его и завел речь о настоящем составе русской труппы. «Есть прекраснейшие сюжеты, — сказал он мне, — и с большими талантами. Советую посещать русский театр чаще: в трагедиях вы увидите Шушерина и Яковлева, которые могли бы назваться первоклассными актерами, если б не были избалованы нашею публикою и всегда старательно выполняли свои роли. Увидите молодую Семенову, которая подает большие надежды. Что касается до актеров комических, то мы имеем двух-трех человек таких, которые могли бы с честью стоять наряду с лучшими комиками прежней французской сцены; например, Рыкалов и Пономарев; первый в ролях плаща и денежного туза превосходит даже Крутицкого, а последний — грим необыкновенный, потому что не карикатура, но естествен и отлично понимает свои роли; жаль только, что память начинает изменять ему. В операх первое место принадлежит Воробьеву: несмотря на утрату голоса, он настоящий буфф, вроде итальянских буффов, только гораздо благороднее их и одарен удивительно сообщительного веселостью. Молодые Самойловы также очень хороши; очень жаль, что Самойлова не играет в комедиях: это была бы превосходная субретка, особенно в комедиях Мольера; живость в разговоре, свобода в телодвижениях, очень выразительная, простодушно-плутовская физиономия и необычайная естественность — все обличает в ней, что она могла бы быть великой комической артисткою, а между тем она играет русалок и подобные роли, которые будут со временем гробом ее таланта. Да как быть? Всему свое время, и русалкам также!»

Я спросил у Дмитревского, читал ли он новую трагедию Озерова. «Слышал ее два раза, — отвечал он, — и сверх того видел ее репетицию на сцене. Нечего сказать, трагедия прекрасная и так пришлась теперь кстати: много превосходных патриотических стихов, которые публика, конечно, не оставит применить к настоящим обстоятельствам. О трактации сюжета теперь рассуждать не время, поговорим после представления, когда поуменынится общий интерес».

Стр. 308

Дмитревский проводил меня до лестницы, взяв с меня слово не оставлять его моими посещениями. Но что в том прибыли? Эта учтивость не возвратит мне собственного моего уважения к моему таланту.

4 января, пятница

Пожертвования на составление и в пользу милиции начались блистательным образом. Наши коренные вельможи и знатное духовенство показали достохвальный пример, и за ними последовали и продолжают следовать прочие состояния народа: все наперерыв спешат принести посильные дары свои отечеству, а иной возлагает на алтарь его и последнюю лепту, как, например, бедная актриса старуха Вагнерова, жертвующая десятью рублями, то есть месячным своим жалованьем.

Вот список известным лицам, которые первые ознаменовали усердие свое щедрыми приношениями; в главе их митрополиты: Амвросий — от Лавры 25 000 руб. и от новгородского архиерейского дома 20 000, а всего 45 000, и Платон 20 000 руб.; Александр Львович Нарышкин единовременно 10 000, ежегодно по 6000 и за 16 000 душ крестьян своих, не входящих в состав милиции, 32 000, а сверх того 4000 четвертей хлеба; супруга его Марья Алексеевна — столовый серебряный свой сервиз и такой же туалет; Дмитрий Львович Нарышкин — 10 000 руб. и 2000 кулей муки; граф А.А.Строганов — 40 000 руб.; граф Н.П.Шереметев — 20 медных пушек с лафетами и 2000 ружей; граф Безбородко — 10 000 руб.; граф Бобринский — 6000 руб.; А.Н.Оленин — 2000 руб. и две пушки со всеми снарядами; Н.ПАрхаров — 10 000 руб.; действ, ст. сов. Ростовцев — 100 пудов свинцу; адмирал Балле — ежемесячно по 200 руб.; санкт-петербургское купечество — 135 000 руб.; московские актеры — 2400 руб.; балетмейстер Валберх — 500 руб.; здешние актеры и актрисы: Шушерин, Яковлев, Воробьев и Рахманов — по 200 руб.; Сахаров, Рыкалов, Щеников, Пономарев, Волков, Сахарова, Каратыгина и Семенова — по 100 руб.; фигурант Аблец — 100 руб.; Бобров, Прытков и Рожественский — по 75 руб.; Чулин, фигурант Иванов и Алексеева — по 50 руб.; Черникова — 30 и старушка Вагнерова — 10 руб.

Стр. 309

5 января, суббота

Чему посмеешься, тому и поработаешь: вот и наш Алексей Федорович, наконец, облепился. Петр Иванович прислал мне оду его на новый год по случаю пултускской победы, к которой так и хочется применить стихи Ив.ИвДми-триева из пьесы его «Чужой толк»:

Так громко, высоко, а все не веселит И сердца, так сказать, ничуть не шевелит!

Готов держать заклад, что эта ода написана им по заказу, потому что от первого стиха: «Исполнилось, о весть златая!» — и до последнего один только набор слов, хотя, впрочем, набор мастера своего дела. Но другая ода, на новый же год, Василья Колосова, начинающаяся так: «Хвала тебе, злодейств каратель!» — есть нечто диковинное в своем роде: в ней лирик воспевает подвиги графа Каменского в пултускском сражении, между тем как он в нем и не участвовал. Кажется, этот Колосов должен быть человек с воображением очень пылким: лет пять назад издал он лирическое стихотворение под названием «Плод энтузиазма» — горький плод заблуждения насчет своего призвания.

6 января, воскресенье

Несмотря на шестнадцатиградусный мороз, крещенский парад был великолепный. В первый раз в жизни вижу столько войска и в таком пышном виде! Торжественное молебствие совершено было придворным духовенством в присутствии государя в нарочно устроенной для того на Неве, противу дворца, иордани. Я изумился, увидев государя в одном мундире, и не постигаю, как мог он в такой легкой одежде выносить такую стужу, — вот прямо русский человек!

Вечером собрались у меня Хмельницкий, Вельяминов-Зернов и Кобяков. Последний спешит переводом своей оперы и, по случаю моего уклонения от перевода стихов, находится в престрашных хлопотах. Не понимаю, зачем браться не за свое дело? Добро бы эти оперы приносили ему какую выгоду, а то ровно никакой. Спасибо Вельяминову, который, узнав, в чем дело, добродушно обещал

Стр. 310

выручить моего земляка и от нечего делать начинить все его оперы, настоящие и будущие, стихами всевозможных размеров. В самом деле, Вельяминов удивительно легко пишет стихи: не более как в четверть часа он, для доказательства своей способности, перевел одну большую арию из оперы «Импресарио», над которою мой бедный Кобя-ков корпит столько времени. Этой арией принадлежащий к труппе стихотворец дает следующий совет патрону своему, импресарио, как избежать разорения:

Чтоб вам так не разоряться, Должно правил придержаться: Primo, Крезом притворяться, И secundo: обещать, Только слова не держать; Ни актрисам, ни актерам, Певчим и декоратерам, Фигурантам, машинистам И портным и копиистам Должно гроша не давать И разделываться с ними Лишь посулами одними. Что вам стоит обещать? Этим людям не платите Лишь ласкайте их да льстите Все сулите да сулите — Вот и будет благодать Но уважьте дар поэта, Заплатите вы ему; Это нужно потому, Что блестящая монета Блеск придаст его уму.

Я списал эти вздорные стихи в память способности Вельяминова писать их, но Кобяков в восторге, а я и подавно, потому что навсегда избавился от его докуки.

7 января, понедельник

Целое утро проболтался в Коллегии по-пустому, спрашивая сам себя: да когда же дадут мне какое-нибудь занятие? До сих пор я ничего другого не делаю, как только дежурю в месяц раз да толкую о Троянской войне; между тем время идет да идет, а расход времени, как говорит мой Петр Иванович, самый невозвратный расход.

Стр. 311

Гебгард принес мне книжку «Zuge zu einem Gemahlde von Moskwa», сочиненную Виссельгаузеном в 1775 году, и просил сказать ему, похожа ли нынешняя Москва на прежнюю. Я пробежал книжку мельком: кажется, родная наша мало изменилась, несмотря на то, что постарела тридцатью годами. Только гостиницы и трактиры переменились.

Гебгард звал завтра в «Разбойников», смотреть на него в Карле Море; Амалию играет милая жена его.

Завтра пойду с пузырем-Кобяковым знакомиться с Воробьевым, хотя, признаться, хотелось бы лучше познакомиться с Яковлевым; но Кобяков говорит, что теперь, по случаю беспрестанных репетиций трагедии «Димитрий Донской», все лучшие наши трагики заняты по горло и потому не время.

8 января, вторник

Были у Воробьева и застали его перед самым обедом. Он радушно пригласил нас разделить с ним трапезу, и Кобяков без церемоний уселся за стол, выпив предварительно порядочный стаканчик травнику, но я отказался, потому что должен был обедать в павильоне. Воробьев мал ростом, довольно плотен, движения его живы и ловки, говорит скоро и с присмешкой, лицо имеет несколько багровое, как по большей части и все люди, придерживающиеся чарочки. Мне особенно понравились его глаза, черные и быстрые, из которых так и просвечиваются ум и какая-то добродушная, беспечная веселость. Семейство его состоит из жены, дородной женщины, на лице которой заметны еще остатки прежней красоты, и единственной дочери, премилой девочки лет восьми или девяти, беленькой, румяненькой и очень полненькой, имеющей в лице много сходства с матерью. Я завел было речь о здешних модных операх — куда тебе! Воробьев и говорить не хотел. «Надоели проклятые, — сказал он, — век бы не слыхал о них; то ломай Тарабара, то Личарду, то Торопку — черт знает что такое! Только на потеху райку». И тут же запел:

Коль назначено судьбою Разлучиться нам с тобою, Быть мне верной обещай, Милая моя, прощай.

Стр. 312

Я спросил его, справедливо ли, что князь Волконский при постановке «Русалки» на московском театре прислал из Москвы актера Волкова учиться у него роли Тарабара, или, как тогда говорили в Москве, тарабарской грамоте, и если справедливо, то как он нашел Волкова. «Он точно был здесь, — отвечал Воробьев, — и являлся ко мне будто бы по приказанию Александра Львовича; ну я и сказал ему: поди, братец, в театр, да смотри на меня и перенимай как знаешь, если тебе велено; с тем он и ушел, но перед отъездом опять приходил и просил, чтоб я прослушал, как он пропоет польской Тарабара:

На что так чудесить, К чему куролесить, Других обижать?

Я прослушал и сказал ему, что хотя он и волк, а все-таки лает по-собачьи; тем дело и кончилось. Мужика в сорок лет не научишь, если до тех пор сам не выучился».

Воробьев сказывал, что Самойлов с первых дебютов своих очень понравился публике, и она снисходительно извиняла не только его неловкость и совершенное незнание приличий на сцене, но даже самые неосторожные его обмолвки, которые никому другому не прошли бы даром.

Гебгард в роли Карла Мора не совсем мне понравился. В игре его нет того глубокого чувства, которым должен быть проникнут Карл Мор, жертва неслыханного коварства и заблуждений своей молодости. Мой приятель не постиг этого характера, о котором можно было бы исписать целую книгу; зато Амалия была настоящею Амалиею — чувствительною, любящею, мечтательною немкою средних веков. Мадам Гебгард стала еще лучшею актрисою, чем была прежде... Франца Мора играл Розенштраух недурно. Он, говорят, очень добрый, религиозный человек и будто бы готовится в пасторы, но, в ожидании хорошего пастората, играет на театре. Для исполнения роли Франца следовало бы ему изучить рассуждение Иффланда об этой роли, в которой знаменитый актер и писатель был, говорят, превосходен. В Германии роль Франца Мора считается первою ролью, потому что требует большого изучения, между тем как для роли Карла достаточно, чтоб актер был одарен

Стр. 313

большою чувствительностью и был пригож собою. Лин-денштейн уморительно играл роль Спигельберга; он на сцене как дома.

9 января, среда

Гаврила Романович представил меня А.С.Шишкову, сочинителю «Рассуждения о старом и новом слоге», задушевному другу президента Российской академии Нартова. С большим любопытством рассматривал я почтенную фигуру этого человека, детские стихи которого получили такую народность, что, кажется, нет ни в одном русском грамотном семействе ребенка, которого не учили бы лепетать:

Хоть весною И тепленько, А зимою Холодненько, Но и в стуже Нам не хуже...

Не могу поверить, чтоб этот человек был таким недоброжелателем нашего Карамзина, за какого хотят его выдать. Мне кажется, что находящиеся в «Рассуждении о старом и новом слоге» колкие замечания на некоторые фразы Карамзина доказывают не личное нерасположение к нему Александра Семеновича, а только одно несходство в мнениях и образе воззрения на свойства русского языка.

Из всего, что ни говорил Шишков — а говорил он много, — я не имел случая заметить в нем ни малейшего недоброжелательства или зависти к кому-нибудь из наших писателей; напротив, во всех его суждениях, подкрепляемых всегда примерами, заключалось много добродушия и благонамеренности. Он очень долго толковал о пользе, какую бы принесли русской словесности собрания, в которые бы допускались и приглашались молодые литераторы для чтения своих произведений, и предлагал Гаврилу Романовичу назначить вместе с ним попеременно, хотя по одному разу в неделю, литературные вечера, обещая склонить к тому же Александра Семеновича Хвостова и сенатора Ивана Семеновича Захарова, которых домы и образ жизни представляли наиболее к тому удобств. Бог весть как обрадовался этой идее добрый Гаврила Романович и просил Шишкова устроить как можно скорее это дело.

Стр. 314

Между прочим, Шишков рассказывал, что одна из родственниц его супруги, молодая женщина лет двадцати пяти, в прошедшем году вылечилась радикально от чахотки, употребляя, по совету О.К.Каменецкого, по два раза в сутки угольный порошок, распущенный в рюмке воды, а по утрам принимая по полрюмки росы с цветов ромашки, которую собирали для ней ее люди. Федор Петрович Львов присовокупил, что хотя иностранные медики не любят Каменецкого за его беспощадную правдивость и величают его обскурантом и эмпириком, но что на это смотреть нечего и его простонародные средства бывают большею частью всегда спасительны.

Вера Николаевна спросила меня за столом, отчего я так угрюм, все молчу. Я отвечал: «Когда говорит Доктор, Панталоне молчит». Все захохотали, а я тому и рад, что не даром выронил слово.

10 января, четверг

У Лабата встретил Александра Тургенева, который в прошедшем году на пансионском экзамене подшептывал мне немецкую речь. Он сказывал, что среднего брата отправляет доучиваться в Геттинген, а меньшой останется покамест в пансионе до получения золотой медали. Тургенев должен быть очень деятелен и проворен; он служит при статс-секретаре Новосильцеве и вместе в Комиссии составления законов помощником референдария. Говорил много о графе Строганове, о княгине Голицыной и многих других знатных особах, у которых принят за своего. Не успели отобедать, как он уже исчез, извинившись недосугом. Вигель читал очень смешное рондо, написанное на Тургенева по-французски общим их приятелем Блудовым; в этих стихах много веселости и безобидного остроумия.

Граф Местр точно должен быть великий мыслитель; о чем бы ни говорил он, все очень занимательно, и всякое замечание его так и врезывается в память, потому что заключает в себе идею, и сверх того, идею прекрасно выраженную; например, говоря о некоторых своих знакомых из высшего круга, он сказал, что очень любит и уважает их, а между тем видится с ними редко, потому что характеры их, как некоторые химические тела, очень хороши сами по себе, но никогда не соединяются с другими.

Стр. 315

11 января, пятница Вот что называется и сыт и пьян. Обедал у комиссара

придворной конторы А.И.Андреева, старинного знакомца нашей фамилии, которой он считает себя почему-то обязанным. Этот добрый человек, узнав обо мне, отыскал меня и затащил к себе на обед, который давал он своим сослуживцам по случаю совершившегося ему шестидесятилетия. Пир, как говорится, был на весь мир. Такую роскошь и излишество встречаю я только в другой раз в своей жизни: обед Андреева по количеству и качеству кушанья и напитков едва ли не превосходнее был обеда, данного московским Английским клубом в честь героя Багратиона. Гостей было человек до тридцати, и перед каждым гостем было поставлено по бутылке шампанского вместо квасу, а венгерским и какого-то особенного рода рейнвейном обносили по два раза. Подле хозяина сидел член гоф-интендант-ской конторы Алексей Григорьевич Ходнев, а подле меня брат нашего драматурга Н.И.Ильина, Алексей Иванович, который служит также в конторе и которому хозяин поручил меня потчевать. Он мастерски исполнил поручение и так меня употчевал, что по окончании обеда я насилу мог подняться со стула и не помню, как очутился дома. Люди мои говорят, что меня кто-то привез и я, не раздевшись, бросился в постель и проспал больше трех часов. Голова и теперь ходит кругом, и мучит сильная жажда: хочется опять венгерского — да где его взять? Удовольствуюсь квасом: Андреев должен быть очень богат, а не богат, так тороват. Квартиру он занимает весьма небольшую в казенном доме на Захарьевской улице, но если изба не богата углами, так зато богата пирогами.

Ах, Господи! Что ж это такое? Нет сна, и все хочется пить: «Вакх, смотри, как я пылаю! На пустой взгляни бокал». Мне кажется, что я совсем одурел.

12 января, суббота Кажется, я вчера порядочно отличился: не ведаю, что

думает обо мне амфитрион Андреев, но знаю, что я сам о себе очень невысокого мнения. До сих пор болит голова и сам весь не свой. Для облегчения совести я все рассказал

Стр. 316

Альбини, который, насмеявшись вдоволь моей проказе, велел мне пить зельцерскую воду: да будет она для меня водою забвения!

Хотя бы к завтраму освежиться и не упустить репетиции «Димитрия Донского», на которую обещал меня взять Иван Афанасьевич, а там что Бог даст!

13 января, воскресенье

Я в восторге! У нас не слыхано и не видано такой театральной пьесы, какою завтра Озеров будет потчевать публику. Роль Димитрия превосходна от первого до последнего стиха. Какое чувство и какие выражения! В ролях Ксении, князя Белозерского и Тверского есть места восхитительные, а поэтический рассказ боярина о битве с татарами Мамая и единоборстве Пересвета с Темиром и Димитрия с Челубеем превосходит все, что только есть замечательного в этом роде, и рассказ Терамена не может идти ни в какое с ним сравнение. Оттого ли, что стихи в трагедии мастерски приноровлены к настоящим политическим обстоятельствам, или мы все вообще теперь еще глубже проникнуты чувством любви к государю и отечеству, только действие, производимое трагедиею на душу, невообразимо. Стоя у кулисы, к которой прислонил меня, как чучелу, пузатик Кобяков, я плакал как ребенок, да и не я один: мне показалось, что и сам Яковлев в некоторых местах своей роли как будто захлебывался и глотал слезы. Это была последняя репетиция трагедии; завтра утром будет только одно небольшое повторение ролей, чтоб актеры имели время успокоиться и приготовиться к настоящему представлению.

Я был бы теперь в совершенном отчаянии, если б по милости пьянственного моего окаянства, чуть не уложившего меня в постель, не попал сегодня на эту репетицию и лишился такого благоприятного случая покороче познакомиться с новой трагедией и сойтись с некоторыми актерами, и особенно с Яковлевым, который как-то пришелся мне по душе. Он, говорят, иногда куликает, да что до того за дело? Можно умеренно и куликнуть с человеком, который умеет так сильно чувствовать красоты нашей поэзии и мастерски передавать их.

Стр. 317

Хотелось мне, чтоб Иван Афанасьевич представил меня князю Шаховскому и Озерову, но старик сказал: «Теперь, душа, не время: видишь, очень заняты, а вот после». И в самом деле, князь Шаховской, очень толстый и неуклюжий человек, по-видимому лет тридцати пяти, плешивый, с огромным носом и пискливым голоском, бегал и суетился на сцене: то учил некоторых актеров, то кричал на статистов, то делал колкие замечания актрисам, то разговаривал с Дмитревским, то болтал по-французски с некоторыми актерами и, наконец, поймав в толпе актрису Самойлову, стал уверять ее, что как ни хороша она в русалках и в других глупых ролях подобного рода, но была бы гораздо лучше в ролях служанок, — словом, князь Шаховской, несмотря на свою дородность, показался мне каким-то неуловимым существом: «Старик везде и нигде» — название одной из тогдашних повестей.

Зато Яковлев — совершенный его антипод: когда во время антракта Дмитревский представил меня ему, сказав, что мне хочется с ним познакомиться и что я сам написал трагедию, в которой есть очень хорошие стихи, Яковлев только что улыбнулся, как-то искривя рот, и спросил меня: «Вы откуда?» — «Из Москвы», — отвечал я. «Бывали там часто в театре?» — «Бывал, хотя и не так часто, как бы хотелось». — «А с Иваном Афанасьевичем где познакомились?» — «У Г.Р.Державина». — «У Державина? Вот что!»

Потом, как бы подумав немного, спросил: «Да вы служите где-нибудь?» — «Служу в Иностранной коллегии с знакомцем вашим В.М.Федоровым, который обещал меня познакомить с вами». — «Гм... много у вас дела?» — «До сих пор никакого». — «Гм... так заходите ко мне по вечерам: когда не играю, я почти всегда сижу дома». — «Непременно приду». — «Гм... а с кем вы еще знакомы из наших?» — «Да недавно Кобяков познакомил меня с Я.С.Воробьевым». — «Кобяков? Гм... а вы охотники до русалок?» — «Люблю и русалок, если их хорошо играют». — «Гм... ну так до свидания».

И вот мой Яковлев пошел, задумавшись, опять расхаживать по сцене. Ему не более тридцати пяти лет; он очень статен, лицо выразительное, физиономия задумчивая, го-

Стр. 318

лос очаровательный, говорит как бы нехотя и, кажется, вовсе не думает о том, о чем говорит; во всем существе его есть что-то особенное, но привлекательное, и я уверен, что, несмотря на угрюмость его, он должен быть одарен прекрасными качествами души и сердца. Да иначе и быть не может — без теплой души, без нежного сердца нельзя произнести так превосходно и с таким глубоким чувством:

Пусть цепи тот влачит, кто их сорвать не смеет, В могиле нет оков, там звук цепей немеет; Умрем, как храбрые, и в память наших дел, Чтобы надгробный дерн над нами зеленел! Грядущи времена, сокрытые от нас, Судьями наших дел я призываю вас! И вы, жестокие, мне предлагать могли Без дружбы и любви скитаться на земли? —

и заставить почти всех плакать чуть не навзрыд. Как ни патетичен Шушерин в некоторых сценах «Эдипа», но никогда не сравнится с Яковлевым в способности так увлекать зрителей, потому что не имеет физических средств последнего. Кажется, Яковлев вовсе не занимается своим туалетом. Волосы всклочены, галстук завязан кой-как, черный сюртук как будто шит не по его мерке: узок и рукава очень коротки — точно он из него вырос; из кармана торчит вместо носового платка какая-то ветошка... словом, в костюме его заметна чрезвычайная небрежность и даже отсутствие приличия.

Семенова прелестна: совершенный тип древней греческой красоты; при дневном свете она еще лучше, чем при лампах, и, по-видимому, большая щеголиха. Она была окутана в белую турецкую шаль, на шее жемчуга, и на пальцах брильянтовых колец и перстней больше, чем на иной нашей московской купчихе в праздничный день. Думая, что с ней так же можно поболтать, как и с милыми моими немецкими чечетками, я было подбежал к ней с комплиментами насчет игры ее в роли Антигоны — куда тебе! — она взглянула на меня так презрительно и свирепо и так свысока промолвила: «Чего-с?» — что у меня отнялся язык, и я бросился поскорее назад, как будто наткнулся на вилы.

Стр. 319

Шушерин, сверх того что талант превосходный, должен быть еще и очень умный человек, но едва ли имеет доброе сердце. При всякой ошибке кого из актеров он не упускал случая подмигивать кому-нибудь глазами, кивать годовою и саркастически улыбаться. Роль свою читал он йрекрасно, но тихо, жалуясь на слабость здоровья. Когда приходила очередь Щеникову читать свою роль князя Тверского, автор, сидевший на сцене у директорской ложи, показывал явные знаки нетерпения и неудовольствия, а князь Шаховской морщил лицо и один раз, оборотясь к Озерову, довольно громко сказал: «Что ж делать! Чем богаты, тем и рады».

Говорят, что Озеров чрезвычайно самолюбив; верю: в сознании своего превосходства пред другими он имеет все право быть самолюбивым; не идиот же он какой-нибудь, что не умел оценить своего дарования! Впрочем, кажется, надобно отличать самолюбие от хвастовства; напр., Трофим Федорович Дурнов, серьезно уверяющий, что его картины превосходнее Рубенсовых, — хвастун, а Корреджио, восхищающийся картиною Рафаэля и с восторгом восклицающий: «Я тоже художник!» — только самолюбив.

Признаюсь, я не очень постигаю и того, почему всякий ремесленник, от простого столяра до механика, может, не страшась порицания за свое тщеславие, безнаказанно выхвалять доброту и пользу своих изобретений и произведений, а литераторы, живописцы, ваятели, прославившиеся какими-нибудь произведениями словесности или художества, лишены этого права и если бы захотели похвалить свои творения, то подверглись бы осмеянию. Это вопрос, который бы следовало разрешить академии. В настоящем положении нашей литературы, когда никакие сочинения, как бы они превосходны ни были, не приносят авторам никакой вещественной пользы, можно и должно, мне кажется, извинять их бескорыстное самолюбие.

15 января, вторник

Вчера по возвращении из спектакля я так был взволнован, что не в силах был приняться за перо, да, признаться, и теперь еще опомниться не могу от тех ощущений, которые вынес с собою из театра. Боже мой, боже мой,

Стр. 320

что это за трагедия «Димитрий Донской» и что за Димитрий — Яковлев! Какое действие производил этот человек на публику — это непостижимо и невероятно! Я сидел в креслах и не могу отдать отчета в том, что со мною происходило. Я чувствовал стеснение в груди, меня душили спазмы, била лихорадка, бросало то в озноб, то в жар, то я плакал навзрыд, то аплодировал из всей мочи, то барабанил ногами по полу — словом, безумствовал, как безумствовала, впрочем, и вся публика, до такой степени многочисленная, что буквально некуда было уронить яблока. В ложах сидело человек по десяти, а партер был набит битком с трех часов пополудни; были любопытные, которые, не успев добыть билетов, платили по 10 р. и более за место в оркестре между музыкантами. Все особы высшего общества, разубранные и разукрашенные как будто на какое-нибудь торжество, помещались в ложах бельэтажа и в первых рядах кресел и, несмотря на обычное свое равнодушие, увлекались общим восторгом и также аплодировали и кричали «браво!» наравне с нами.

В половине шестого часа я пришел в театр и занял свое место в пятом ряду кресел. Только некоторые нумера в первых рядах и несколько лож в бельэтаже не были еще заняты, а впрочем, все места были уже наполнены. Нетерпение партера ознаменовывалось аплодисментами и стучаньем палками; оно возрастало с минуты на минуту — и не мудрено: три часа стоять на одном месте — не безделка; я испытал это истязание: всякое терпение лопнет; однако ж мало-помалу наполнились все места, оркестр настроил инструменты, дирижер подошел к своему пюпитру, но шести часов еще не било, и главный директор не показывался еще в своей ложе. Но вот прибыл и он, нетерпеливо ожидаемый Александр Львович, в голубой ленте по камзолу, окинул взглядом театр, кивнул головою дирижеру, оркестр заиграл симфонию, и все приутихли, как бы в ожидании какого-нибудь необыкновенного, таинственного происшествия. Наконец с последним аккордом музыки занавес взвился, и представление началось.

Яковлев открыл сцену; с первого произнесенного им стиха: «Российские князья, бояре» и проч. — мы все обратились в слух, и общее внимание напряглось до такой сте-

Стр. 321

пени, что никто не смел пошевелиться, чтоб не пропустить слова, но при стихе: «Беды платить врагам настало нынче время!» — вдруг раздались такие рукоплескания, топот, крики «браво!» и проч., что Яковлев принужден был остановиться. Этот шум продолжался минут пять и утих ненадолго. Едва Димитрий в ответ князю Белозерскому, склонявшему его на мир с Мамаем, произнес: «Ах, лучше смерть в бою, чем мир принять бесчестный!» — шум возобновился с большею силою. Но надобно было слышать, как Яковлев произнес этот стих! Этим одним стихом он умел выразить весь характер представляемого им героя, всю его душу и, может быть, свою собственную. А какая мимика! Сознание собственного достоинства, благородное негодование, решимость — все эти чувства, как в зеркале, отразились на прекрасном лице его. Словом, если бы Яковлев не имел и никакой репутации, то, прослушав, как произнес он один этот стих, нельзя было бы не признать в нем великого мастера своего дела. Я не могу запомнить всех прекрасных стихов в сцене Димитрия с послом Мамаевым, однако ж благодаря таланту Яковлева некоторые как бы насильно врезались в память, как, например:

Иди к пославшему и возвести ему, Что Богу русский князь покорен одному;

или

Скажи, что я горжусь Мамаевой враждой: Кто чести, правде враг, тот враг, конечно, мой!

Все эти стихи, равно как и множество других в продолжение всей трагедии, выражаемы были превосходно и производили в публике восторг неописанный, но в последней сцене трагедии, когда после победы над татарами Димитрий, израненный и поддерживаемый собравшимися вокруг него князьями, становится на колени и произносит молитву:

Но первый сердца долг к тебе, царю царей! Все царства держатся десницею твоей: Прославь, и утверди, и возвеличь Россию, Как прах земной сотри врагов кичливых выю, Чтоб с трепетом сказать иноплеменник мог: Языки, ведайте — велик российский Бог!

Стр. 322

Яковлев превзошел сам себя. Какое чувство и какая истина в выражении! Конечно, ситуация персонажа сама по себе возбуждает интерес, стихи бесподобные, но играй роль Димитрия не Яковлев, а другой актер, я уверен, эти стихи не могли бы никогда так сильно подействовать на публику; зато и она сочувствовала великому актеру и поняла его: я думал, что театр обрушится от ужасной суматохи, произведенной этими последними стихами. Тотчас начались вызовы автора, которого представил публике Александр Львович из своей ложи; потом вызван был и Яковлев — неоспоримо главный виновник успеха трагедии.

О Шушерине в роли князя Белозерского сказать нечего. Эта роль незначительна, и ему не было случаев развить своих дарований. Но Семенова была прелестна, особенно в последней сцене, когда Ксения узнает, что Димитрий жив; она с таким чувством и с такою естественностью проговорила:

Оживаю... И слезы радости я первы проливаю, —

что расцеловал бы ее, голубушку. Я искренно простил ей это высокомерное и грубое «чего-с?», которым попотчевала она меня на репетиции. Может быть, и сам я не прав, забыв пословицу: не спросясь броду, не суйся в воду, — но все-таки можно было бы сказать мне несколько слов поучтивее. Сожалею, что, не имея перед глазами трагедии, которая еще не напечатана и появится в печати только на сих днях, я не в состоянии обстоятельно обозначить те места, в которых главные действующие лица были особенно хороши; могу сказать только, что старик Сахаров превосходно прочитал поэтический рассказ боярина и мастерски передал описание единоборства Пересвета с Темиром:

Широк, могущ плечьми, душою бодр и смел, Темира вызвал он, с Темиром он сразился И так, как глыба с гор, с ним вместе мертв свалился; — а последние прекрасные стихи, изображающие бегство татар и победу над ними: Им степь широкая, как узкая дорога, — И русский в поле стал, хваля и славя Бога! —

Стр. 323

передал с таким воодушевлением и так живо и увлекательно, что возбудил всеобщий восторг. Сахаров, говорят, в свое время играл первые роли и почитался очень талантливым актером. Не знаю, до какой степени это справедливо, но должен сказать, что и теперь он чтец превосходный. Я слышал, что здесь не очень довольны московским директором театра П.Н.Приклонским и опять заговорили о назначении В.А.Всеволожского. В прошедшем году полагали, что он непременно определен будет; да и чего бы лучше? Человек богатый, гостеприимный, живет барином, на открытую ногу, страстный охотник до музыки, имеет собственный оркестр, любитель театра и всяких общественных увеселений. Таких людей со свечой поискать; нет сомнения, что назначение Всеволожского оживило бы театр и ободрило бы актеров.

16 января, среда

«Димитрий Донской» наделал такого шума, что только о нем и говорят. При всякой встрече с кем-нибудь из знакомых можешь быть уверен, что встретишь и вопрос: «Что, видели ли Донского?» А каков Яковлев? Озеров Озеровым — но мне кажется, что Яковлев в событии представления играет первую роль. Пожалуй, скажут, что это несправедливо, а я так думаю напротив: автору воздаяние впереди — потомство; а после актера, будь он хоть семи пядей во лбу, что останется? Предание лет на пятьдесят, да и то предание сбивчивое и неверное, потому что если он и живой подвергается оценке произвольной, то о мертвом как толковать ни станут, поверки не будет, а между тем охотников глодать кости мертвых — многое множество; следовательно, пусть актер и наслаждается при жизни преимущественно пред автором своими успехами.

Когда сегодня за обедом в павильоне я рассказывал о произведенном на меня впечатлении трагедиею и Яковлевым, хозяин и хозяйка захохотали: «Однако вы ребенок: какая-то русская трагедия и какой-то Яковлев!» Признаюсь, это мне не понравилось. «А вы когда-нибудь видели Яковлева?» — «О! кто же пойдет смотреть ваших скоморохов?»

Я смолчал, но у меня как будто оборвалось сердце. Граф Монфокон принял мою сторону, и так как, видно, судь-

Стр. 324

бою предназначено, чтоб ни один обед не проходил без горячего спора, то он и начался, как говорится, на ножах. Я был в отчаянии, что мнение мое сделалось яблоком раздора, но вместе был и доволен, что нашел за себя такого неустрашимого воителя, какой был старый граф, который перекричал всех и одержал полную победу.

Патер Локман как-то однажды объявил мне, что все эти споры за обедом предпринимаются единственно для сварения желудка: я начинаю этому верить, потому что едва вышли из-за стола и поместились в гостиной у камина, междоусобие прекратилось и водворилось прежнее сердечное согласие. Между тем, кстати, о трагедии и трагических актерах: Монфокон, которого иногда величают monsieur de Lyon (потому что настоящий его титул Monfaucon, comte de Lyon), за чашкою кофе рассказал нам несколько анекдотов о Лариве, из которых один довольно занимателен.

Ларив, играя в Марселе какую-то роль, в которой находилось очень поэтическое описание Апеннинских гор, так мастерски умел изобразить все ужасы диких пустынь, страшных пещер, глубоких пропастей, непроходимость и мрак лесов с их свирепыми обитателями, медведями и волками, что поразил зрителей. После представления один богатый негоциант прислал ему дюжину старого апеннинского вина при записке, что в уважение столь превосходного произведения Апеннин он помирится со страною, столь ужасно им изображаемою. Ларив нашел вино по своему вкусу — и что же? С тех пор он никогда не мог повторить повествование об Апеннинах с прежним увлечением и произвести прежнее впечатление на публику. Он признавался, что воспоминание о проклятом вине с первого стиха знаменитого повествования невольно поражало его воображение и отнимало у него всю энергию до такой степени, что он вынужден был передать роль другому актеру.

Вот еще заметка для психологов.

17 января, четверг

В Коллегии толкуют, что у нас будет новый министр иностранных дел. Не знаю, каков он будет, если будет, но знаю, что об увольнении настоящего едва ли кто тужить

Стр. 325

станет. Кажется, между ним и его сослуживцами существует взаимное равнодушие.

Политики высчитывали, что учреждение милиции доставит государству с тридцати одной губернии 612 000 охранного войска, а о пожертвованиях, которые так охотно предлагаются всеми состояниями народа, нечего и говорить: уверяют, что денег достанет и передостанет на все потребности и издержки военные, тем более что есть еще губернии, не вошедшие в состав милиции и обязанные ставить только провиант, фураж и разные другие припасы.

Между тем на сих днях учрежден особый комитет для рассмотрения дел, касающихся до нарушения общественного спокойствия. Слава Богу! Пора обуздать болтовню людей неблагонамеренных; может быть, иные врут и по глупости, находясь под влиянием французов, но и глупца унять должно, когда он вреден, а сверх того, не надобно забывать, что нет глупца, который бы не имел своих подражателей: «Глупец всегда находит еще большего глупца, который им восторгается», следовательно, учреждение комитета как раз вовремя. Председателем назначен князь Петр Васильевич Лопухин, а постоянными членами — сенаторы Макаров и Новосильцев; в случае же нужды будут присутствовать в нем санкт-петербургский главнокомандующий С.К.Вязмитинов и министр внутренних дел граф Кочубей.

Сказывали, что все французские актеры и другие лица, подданные Франции и государств, от ней зависящих, принадлежащие к ведомству театральной дирекции, с величайшею готовностью присягнули в том, что они, на основании указа 28-го минувшего ноября, во все время настоящей войны никаких сношений ни с кем во Франции и подвластных ей областях ни под каким предлогом иметь не будут и что в противном случае предают себя безусловно всякому взысканию, какому наше правительство подвергнуть их заблагорассудит. Сверх того, они будто бы предлагали даже и принять подданство, но Александр Львович объявил им, что государь не требует от них этого пожертвования.

А каково содержание, определяемое французским пленным! Генералам назначается в сутки по 3 руб., полковникам по 1 р. 50 к., майорам по 1 руб., прочим офицерам по

Стр. 326

50 коп., унтер-офицерам по 7 и рядовым по 5; сверх того, последние нижние чины будут получать пайки противу наших унтер-офицеров и рядовых. Да это такая милость, какой, верно, они не ожидали, и неудивительно будет, если наши неприятели охотно будут сдаваться в плен.

18 января, пятница

Возвращаясь из Коллегии, встретил государя, прогуливающегося пешком. При взгляде на его прекрасное, кроткое и спокойное лицо много дум возникает в голове, много чувствований возрождается в сердце! Если всякому из нас так сладостно быть любиму и одним человеком, то что должен ощущать он, которого обожают миллионы людей? Я думаю, что никому из венценосцев не могут быть так приличны стихи Расина, как ему, доброму и мудрому нашему государю: «Какое счастье думать и говорить самому себе: сейчас повсюду меня благословляют, меня любят! Нет народа, которому было бы страшно мое имя; и небо не слышит, чтобы проливая слезы, люди называли меня; сумрачная ненависть не бежит от меня; я вижу, когда иду, как сердца всех летят ко мне!»

Ей-богу, кого только не встретишь из порядочных людей, будь он русский, француз, немец, чухонец какой-нибудь, наверно услышишь искренние ему благословения. У Гаврила Романовича обедали О.П.Козодавлев и Дмитревский. Осип Петрович, кажется, добрый и приветливый человек, любит литературу и говорит обо всем очень рассудительно; он также старый знакомец И.И.Дмитриева, расспрашивал меня о его житье-бытье и, между прочим, чрезвычайно интересовался университетом; хвалил покойного Харитона Андреевича, называя его настоящим русским ученым, и радовался, что Страхов занял его место, присовокупив, что лучшего преемника Чеботареву найти невозможно и что Михаиле Никитич весьма его уважает. Говорили о «Димитрии Донском», и на вопрос Гаврила Романовича Дмитревскому, как он находит эту трагедию в отношении к содержанию и верности исторической, Иван Афанасьевич отвечал, что, конечно, верности исторической нет, но что она написана прекрасно и произвела удивительный эффект. «Не о том спрашиваю, — сказал Дер-

Стр. 327

жавин, — мне хочется знать, на чем основался Озеров, выведя Димитрия влюбленным в небывалую княжну, которая одна-одинехонька прибыла в стан и, вопреки всех обычаев тогдашнего времени, шатается по шатрам княжеским да рассказывает о любви своей к Димитрию». — «Ну, конечно, — отвечал Дмитревский, — иное и неверно, да как быть! Театральная вольность, а к тому же стихи прекрасные: очень эффектны».

Державин замолчал, а Дмитревский, как бы опомнившись, что не прямо отвечал на вопрос, продолжал: «Вот изволите видеть, ваше высокопревосходительство, можно бы сказать и много кой-чего насчет содержания трагедии и характеров действующих лиц, да обстоятельства не те, чтоб критиковать такую патриотическую пьесу, которая явилась так кстати и имела неслыханный успех. Впрочем, надобно благодарить Бога, что есть у нас авторы, посвящающие свои дарования театру безвозмездно, и таких людей, особенно с талантом Владислава Александровича, приохочивать и превозносить надобно; а то, неравно, Бог с ним, обидится и перестанет писать. Нет, уж лучше предоставим всякую критику времени: оно возьмет свое, а теперь не станем огорчать такого достойного человека безвременными замечаниями».

Я уверен, что у старика много кой-чего есть на уме, да он боится промолвиться; а любопытно было бы знать настоящие его мысли о «Димитрии». Яковлева он очень хвалит, однако ж всегда не без прибавления обыкновенного своего: «Ну, конечно, можно бы и лучше, да как быть!» Между прочим рассказывал он, что в Париже случилось ему однажды быть свидетелем любопытного состязания в искусстве декламации между актрисою Клерон и Гарри-ком; это произошло на званом ужине у первой, которая жила как принцесса и принимала у себя великолепно все лучшее общество. Гости непременно желали, чтоб ока заставила Гаррика что-нибудь продекламировать, но тот отказывался под разными предлогами; наконец Клерон, истощив все средства к понуждению Гаррика удовлетворить желание ее общества, вдруг встала с своего места и, пригласив любимца своего, молодого Ларива, отвечать ей, продекламировала вместе с ним несколько лучших сцен из

Стр. 328

«Медеи». Все гости пришли в восторг, а Гаррик, подумав немного, сказал, что он понимает, почему великая актриса нарушила обыкновенное свое правило не декламировать ни пред кем вне театральной сцены, и потому признает себя обязанным ответствовать ей такою же учтивостью. С этим словом он встал из-за стола и продекламировал сцену с привидением из «Гамлета». Несмотря на то, что многие из присутствовавших не знали по-английски, он навел на них ужас одною своею мимикою. Мамзель Клерон была в восхищении и в доказательство своей признательности к первому современному актеру, как она его называла, для того чтоб уколоть честного Лекена, с которым была не в больших ладах, бесподобно продекламировала монолог из «Альзиры»: «Тень моего возлюбленного, я обманула твою любовь». Гаррик с своей стороны не захотел остаться у ней в долгу и тотчас же начал декламировать известный монолог Гамлета: «То be or not to be», — с такою силою и с таким чувством, что мы были поражены.

Таким образом, оба великих артиста друг перед другом взапуски декламировали лучшие сцены из своих ролей: Клерон из «Гермионы», «Шимены» и «Аменаиды», а Гаррик из «Лира» и «Макбета». «Я не могу забыть этого вечера, — продолжал Дмитревский, — и до сих пор не надивлюсь, как эти люди без всяких подобий к театральной иллюзии могли производить такое невероятное впечатление на своих слушателей. Правда, все общество составлено было из восторженных любителей театра, каких теперь мы более не встречаем, но между тем надобно отдать справедливость и увлекательности таланта прежних превосходных актеров. Под конец ужина мамзель Клерон пожелала, чтоб я продекламировал что-нибудь из русской трагедии, но я решительно отказался, потому что чувствовал свое бессилие, и только по неотступной ее просьбе дать ей некоторое понятие о звуках и гармонии русского языка прочитал куплеты Сумарокова: «Время проходит, время летит» и проч. Она слушала с большим вниманием и, когда я кончил, пресе-рьезно сказала: «Я в этом ничего не понимаю, но это, вероятно, очаровательно. Настоящая француженка!»

Стр. 329

19 января, суббота

Сегодняшний вечер я провел у Яковлева. Застал его одного. Он сидел задумчиво на диване и читал какую-то книгу; на столике лежало несколько других книг и стоял недопитый стакан пунша. При входе моем он несколько привстал и указал мне место возле себя, примолвив довольно сухо: «Милости просим». Я сел и ожидал от него какого-нибудь вопроса, чтоб начать разговор, но он молчал, вероятно ожидая от меня первого слова. Наконец, подумав, что я пришел к нему не в молчанку же играть, я решился прекратить это смешное безмолвие.

«Не помешал ли я вам? — просил я его, — вы что-то читали?»

«Да, — отвечал он, перелистывая книгу, — а перед тем читал другую, — Плутарха».

«In varietate voluptas», — сказал я.

«А что это значит?»

«В разнообразии наслаждение».

Яковлев посмотрел на меня и вдруг спросил: «А вы знаете по-латыни?»

«Немного знаю, — отвечал я, — но лучше знаю по-славянски».

«Не в семинарии ли учились?»

«Нет, дома и в Московском университете».

«Иван Афанасьич, помните, сказывал на репетиции, что вы написали трагедию».

«Написал, и кажется, очень плохую».

Яковлев опять очень выразительно посмотрел на меня. «Как же плохую? Иван Афанасьич при вас же говорил, что в ней есть стихи очень хорошие».

«В том-то и беда, Алексей Семеныч, что одни стихи не составляют трагедии, и я, к сожалению, догадываюсь о том поздно».

«Странно!»

«Ничего не странно, Алексей Семеныч; согрешив, лучше поскорее покаяться, чем упорствовать в своем заблуждении».

«Да вы, я вижу, большой чудак! Не хотите ли пуншу?»

«Давайте пуншу; я мало пью, но с вами выпью стакан с удовольствием».

Стр. 330

Яковлев как будто оживился и громко закричал: «Семе-ниус!»

Вошел слуга, толстый и неуклюжий.

«Принеси пуншу! Да вы какой любите: слабый или покрепче?»

«Все равно, какой подадут, такой пить и буду».

«Ну, так это значит: покрепче».

«Пожалуй, хоть покрепче».

«А были ли вы в "Донском"?»

«Был и от души любовался вами: плакал как дурак и неистовствовал вместе с другими от восторга. Не хочу говорить вам комплиментов: вы не нуждаетесь в них, но должен сказать, что вы превзошли мои ожидания. Я восхищался Шушериным и Плавилыциковым в роли Эдипа, но в роли Димитрия вы совершенно овладели всеми моими чувствами».

«Так вы видели Эдипа? Я не люблю роли Тезея и всегда играю ее с неудовольствием».

«Я это заметил».

«Как заметили?»

«Да так. Вы играли ее, что называется, куды зря, и я не мог предполагать, чтоб актер с вашими средствами и с вашей репутацией мог играть так небрежно без особенной причины».

«Да вы, я вижу, прозорливы. А который вам год?»

«Осьмнадцатый в исходе».

«А на вид старше».

«Много прочувствовал, Алексей Семеныч».

«Небось были влюблены?»

«Был и есть».

Яковлев глубоко вздохнул и залпом осушил свой стакан пуншу. «Вы сказали, что знаете хорошо по-славянски, так, следовательно, хорошо знаете и Библию?»

«Знаю, Алексей Семеныч, от книги Бытия до Апокалипсиса, и чувствую все высокие красоты Священного писания».

Тут я очутился в своей сфере и, грешный человек, не упустил воспользоваться случаем пустить пыль в глаза удивленному Яковлеву, который, вероятно, думал, что он один только знает Библию. Я прочитал ему наизусть песнь Моисея, лучшие места из "Пророков", из "Притчей", из "Пре-

Стр. 331

мудрости Соломона" и "Сираха", несколько глав из Евангелия Иоанна Богослова, указал на все высокие места в посланиях апостольских, так что мой Яковлев слушал меня с величайшим изумлением.

«Теперь простите (сказал я ему), иду домой записывать в свой журнал нашу с вами беседу».

«Для чего же это?»

«Для того, что имею привычку записывать все ежедневные случаи моей жизни».

«Так поэтому вы человек опасный?»

«Не для вас, Алексей Семеныч, а скорее для себя, потому что в записках своих не щажу одного только себя».

«Неужто же записываете и грешки свои?»

«Непременно, если эти грешки сопряжены с ощущениями души или с чувствованиями сердца».

«Ну, послушайте, выпьем еще по стакану пуншу».

«Согласен, только с условием, чтоб вы прочитали мне что-нибудь».

«Пожалуй, да что же и зачем я читать буду? Вы и так можете видеть и слышать меня за медный рубль».

«Прочитайте что хотите; я люблю ваш орган и вашу дикцию: они доходят до сердца».

«Разве что-нибудь из Державина, например: "На смерть князя Мещерского"?»

«Чего же лучше? Давайте я, пожалуй, буду суфлировать вам».

«Не нужно; я знаю прежнего Державина наизусть».

И вот Яковлев, закричав опять: «Семениус, пуншу!» — приосанился и начал: «Глагол времен, металла звон...»

Он читал прекрасно, но когда дошел до стихов:

Где стол был яств, там гроб стоит, Где пиршеств раздавались клики, Надгробные там воют лики И бледна смерть на всех глядит. Глядит на всех и на царей, Кому в державу тесны миры; Глядит на пышных богачей, Что в злате и в сребре кумиры; Глядит на прелесть и красы, Глядит на разум возвышенный, Глядит на силы дерзновенны И — точит лезвие косы! —

Стр. 332

то произнес их с такою невероятно страшною выразительностью, что меня затрепала лихорадка, и мне показалось, что смерть с угрожающим видом точно стоит передо мною. Я долго не мог прийти в себя и только опомнился, когда Яковлев кончил уже всю оду.

Мы расстались искренними друзьями, дав друг другу слово видеться сколь возможно чаще. На прощанье Яковлев сказал мне: «Ведь я и сам давнишний стихотворец; когда-нибудь прочитаю вам и свое маранье; только прошу не взыскать — самоучка!»

Слушать стихи его буду, но пуншу пить не стану: это какой-то омег (т.е. отрава).

20 января, воскресенье

Бал у Воеводских был пренарядный; между танцующими я видел много пригожих женщин и ловких кавалеров, но пригожее хозяйки и ловчее бывшего соученика моего в пансионе Ронки Петра Валуева никого не заметил. В числе гостей находилось много очень известных людей, и между прочим, граф П.В.Завадовский, общий опекун, как его называли, Ф.А.Голубцов; сенаторы: И.А.Алексеев, толстый и угрюмый; Н.А.Беклешов, брат бывшего московского градоначальника, небольшого роста старичок с круглым добродушным лицом и веселою физиономиею; граф Ильинский, мнение которого, данное в Сенате, так сделалось народным; А.А.Саблуков, оракул Воспитательного дома, и А.С.Макаров, член нового комитета для рассмотрения дел о нарушении общественного спокойствия. Эти матадоры играли в карты. Милая хозяйка приглашала меня танцевать и даже указывала мне дам, которых бы я ангажировать мог, но я решительно отказался, не желая срамить себя и несчастную даму, которая бы имела неосторожность взять меня в свои кавалеры. На отказ мой бесподобная Катерина Петровна шутя спросила меня: «Так на что же вы годитесь? Вы не танцуете и не играете». — «На то, чтобы любоваться вами», — отвечал я и так вдруг сконфузился от пошлого своего комплимента семидесятых годов, что хоть бы провалиться сквозь землю. С отчаяния подсел я к А.И.Ада-дуровой и проболтал с нею до самого ужина. Она пеняла мне, что вовсе почти у них не бываю, да что же делать?

Стр. 333

Всюду поспеть невозможно, а если иногда и поспеешь, то зачем? От лишнего рассеяния черствеет и ржавеет душа.

21 января, понедельник

В обращении И.К.Вестмана с нами есть много сходства с обращением Антонского с своими пансионерами. По-видимому, он также не обращает большого внимания на поведение своих подчиненных, так же ласков и снисходителен, никогда никому не делает выговоров, а умеет держать себя так, что все его уважают и даже боятся. Он, решительно можно сказать, умный и добрый человек старого покроя. Сегодня, проходя из Секретной экспедиции, он встретил меня в беседе с 95-летним сторожем Ворониным и удивился, о чем я могу разговаривать со сторожем. Я сказал ему, что Воронин преинтересное существо и был очевидцем таких происшествий, которые мы знаем только по преданиям, и то не всегда верным. Он улыбнулся и спросил меня, отчего я не хожу в наш архив к П.ГДивову, у которого бы я нашел много любопытной старины и, между прочим, имел бы случай изучить наши трактаты с иностранными державами, что необходимо нужно для человека, посвящающего себя дипломатике. У меня давно вертелось в голове ходить от нечего делать в архив к Дивову, но боялся потревожить его, потому что нет ничего несноснее для человека, занятого делами, как посещения людей праздных, но И.К. развязал мне руки, и я отправился к Дивову. П.Г.Дивов умный, образованный и обходительный человек, и я, право, не знаю, почему я так его пугался, разве оттого, что он такой же начальник архива, как и Н.Н.Бантыш-Каменский, который, Бог весть почему, прослыл медведем, между тем как, несмотря на его угрюмость — последствие невероятного трудолюбия и сидячей уединенной жизни, он один из добрейших людей в свете. Но Дивов даже и не угрюм, а имеет все приемы настоящего дипломата и большой охотник поговорить. Он рад был моему приходу и предложил мне сообщить все, что в его распоряжении находится, кроме некоторых заповедных бумаг, которые без особого предписания никому не сообщаются. Зачем он мне сказал о том? От этих слов я вдруг потерял всю охоту рыться в других бумагах. Со мною слу-

Стр. 334

чилось то же, что с одним искателем кладов, который, найдя корчагу серебряных монет, пренебрег ею для того, что возле находилась другая, с золотыми, ему недоступная. Такова натура человеческая.

Впрочем, я считаю и то уже настоящим кладом, что мои утра проходить будут не в одних толках о Троянской войне, недостатке дичи по берегам Финского залива и завидном искусстве делать конверты без пособия ножниц. Дивов, как сказал я, любит поговорить, но он не без сведений, и разговор его всегда на уровне последних событий, да сверх того иногда в нем проскакивают довольно счастливые мысли; например, разговаривая с статским советником Званцовым, который жаловался на молчание одного из лучших друзей своих, находящегося при посольстве в Неаполе, Дивов сказал, что на таких людей, каков приятель Званцова, сетовать не должно, потому что свойство их — привязываться только к тем предметам, которые у них перед глазами. «Они похожи на железные опилки, — прибавил Дивов, — которые притягиваются магнитом только в близком расстоянии».

Говоря о некоторых молодых людях богатых фамилий, состоящих на службе в Коллегии, не занимающихся делом и ничего не знающих, а между тем почитающих себя великими мудрецами, он сказал, что недостатки их происходят оттого, что им все льстили с детства: от математического учителя до танцевального, и было бы гораздо полезнее посылать их учиться в манеж, потому что лошадь не льстит: неумелого тотчас сшибет, будь он богат, как Крез.

22 января, вторник

Помнится, в одном московском журнале напечатана была года три назад, в пример высокопарной галиматьи, шуточная ода Пегасу, начинавшаяся так:

Сафиро-храбро-мудро-ногий Лазурно-бурый конь Пегас, —

и оканчивающаяся преуморительным набором слов. На днях появилась другая ода, уже не шуточная, а серьезная и пре-серьезная, и не Пегасу, а смелому его наезднику, В.А.Озерову; эту оду, состряпанную каким-то рифмоплетом и на-

Стр. 335

печатанную в театральной типографии, можно смело поставить в ряд с вышеописанной ахинеею. Вот ее начало:

О муз прелестно-вечно-юных Наперсник и усердный жрец! Твои громозвучащи струны Суть упоенье для сердец; Когда рука твоя прияла Свой остро-пламенный резец, Она Эдипа начертала, Ты ныне Дмитрия творец.

Окончание вполне соответствует началу. Вот покамест единственный поэтический венок нашему Еврипиду.

Я слышал от французского актера Флорио, что французский театр в Москве не новость и что лет пятнадцать назад приезжала в Москву из Швеции французская труппа под дирекциею родственника его, Воланжа, отличного актера. К сожалению, эта труппа пробыла недолго, потому что выручка за представления не покрывала расходов. Флорио сказывал, что, кроме Воланжа, некоторые сюжеты, как то: Карон и мадам Дюплесси — были артисты весьма талантливые. Видно, на все мода!

23 января, среда

Говорят, что генерал Беннигсен после победы над французами при Пултуске теперь покамест играет с ними в шахматы, то есть они только маневрируют, в ожидании благоприятного случая напасть друг на друга. В некоторых стычках Беннигсен имел преимущество и однажды разбил Бернадотта. Утверждают, однако ж, что скоро должно ждать решительных вестей из армии. Между тем вся Русь подымается или, вернее сказать, поднялась: милиция сформирована и всех от мала до велика обуял какой-то воинственный дух.

Дирижер оркестра в немецком театре, Каллнвода, хороший и сообщительный человек, дал прочитать мне прекрасный эстетический разбор всех творений Моцарта, изданный под заглавием «Mozart's Geist». Она так понравилась мне, что я тотчас же отнес ее к математику-музыканту П.А.Рахманову, который не имел о ней никакого понятия. Он был в восторге и немедленно поскакал в книжные

Стр. 336

лавки отыскивать для себя эту книгу, которая, по его уверению, будет у него настольного.

Давеча наша гамбургская газета, Викулин, восхищающийся всем, что только пахнет Англиею и англичанами, рассказывал, что он читал какую-то статистическую книгу, в которой подробно описаны все пути сообщения в Англии, и, в пример необыкновенного ума и предприимчивости англичан, приводил устройство двух каналов в Саутгамптоне, большого и маленького, называемого Реб-рич, одного возле другого, так что по одному плавают большие суда, а по другому маленькие. «Умно придумано, — сказал Приклонский, — и похоже на то, что сделал один хозяин, построив анбар: он прорубил в нем две лазеи, одну побольше, а другую поменьше: одну для кошек, а другую для котят». Мы померли со смеху.

24 января, четверг

Эйнбродт сказывал, что старейший из лейб-медиков, доктор Рожерсон, бывший любимый лейб-медик великой Екатерины, находит, что кислая капуста, соленые огурцы и квас в гигиеническом отношении чрезвычайно полезны для нашего петербургского простонародья и предохраняют его от разных болезней, которые бы в нем развиться могли от влияния климата и неумеренного во всех случаях образа жизни. Рожерсон употребляет сам охотно кислую капусту в сыром виде и предписывает ее своим пациентам от припадков желчи; но зато кислую капусту вареную или поджаренную в масле он находит чрезвычайно обременительною для желудка и так приготовленную не советует употреблять в пищу. Доктор Рожерсон, высокий, худощавый, серьезный старик, имеет много опытности и, сверх медицинских познаний, пользуется славою ученого человека. Говорят, что он не очень любит Франка, которого считает за представителя ненавистных ему немецких теорий в медицине.

Вечера моего хозяина по четвергам, право, очень веселы, и доктор Торсберг мастер угощать своих знакомых и сам себя угощает без церемоний. Прелюбезный карапузик! Удивляется, что я плачу ему за квартиру вперед, и сегодня превозносил меня Эллизену и Альбини за то, что я живу

Стр. 337

тихо и не играю в карты. Вот нашел добродетель! Это все равно, что уважать человека за то, что он не ворует из кармана платков.

, Впрочем, пусть его прославляет меня: это все-таки лучше, чем если бы он относился обо мне худо. Сколько я в короткое время пребывания моего в Петербурге заметить мог, репутацию молодых людей делают, во-первых, хозяева домов, а после них дворники и сидельцы в мелочных лавочках. Стоит только обратиться к ним, чтоб узнать в подробности историю житья-бытья всякого жильца, например какого он поведения, есть ли у него деньги и откуда их получает, ходят ли к нему кредиторы, или сам он ходит по должникам своим, — словом, они расскажут вам все от аза до ижицы. Меня уверяли, что не одна свадьба устроилась и не одна расстроилась по милости этих фабрикантов репутаций.

Литературные вечера назначены по субботам поочередно у Гаврила Романовича, А.С.Шишкова, И.С.Захарова и А.С.Хвостова; они начнутся в субботу 2 февраля у Шишкова, которому принадлежит честь первой о них мысли; вероятно, после кто-нибудь из известных особ захочет также войти в очередь с нашими меценатами, но покамест их только четверо. Все литераторы без изъятия, представленные хозяину дома кем-либо из его знакомых, имеют право на них присутствовать и читать свои сочинения, но молодые люди, более или менее оказавшие успехи в словесности или подающие о себе надежды, будут даже приглашаемы, потому что учреждение этих вечеров имеет главным предметом приведение в известность их произведений.

25 января, пятница

Слышно, что скоро на русской сцене появится новая актриса, которая никогда себя не готовила для сцены. Это дочь балетмейстера Валберха, прекрасная собою и очень образованная девушка. Говорят также, что какой-то молодой человек, служащий в банке, по фамилии Крюковский, входит в состязание с Озеровым и пишет или уже написал новую патриотическую трагедию, взяв сюжет из эпохи междуцарствования и назвав ее «Пожарский». Павел Михайлович Арсеньев, ежедневный гость у А.Л.Нарышкина,

Стр. 338

уверял, что он слышал некоторые сцены и стихи, которые могут назваться превосходными, — дай Бог! Кажется, деятельность театральных сочинителей увеличивается; обещают еще три новые комедии известных писателей — князя Шаховского, Крылова и П.Сумарокова.

27 января, воскресенье

Кто-то сказал: «Сильные мира причиняют меньше страданий, чем их обезьяны», — и я начинаю тому верить.

Мне очень хотелось представиться Александру Львовичу Нарышкину, и Лабат, старинный его знакомец и кредитор, дал мне рекомендательное к нему письмо. Я был у него сегодня утром, но добрался до него не без труда: какой-то господин, которого называли Александром Ильичом, толстый, хриповатый и с опухшим лицом, встретил меня и весьма гордо и даже несколько неучтиво стал расспрашивать, что я за человек, зачем пришел, от кого письмо и какого оно содержания; говорил, что Александра Львовича едва ли можно сегодня видеть, потому что он очень занят, что я лучше бы сделал, если б пришел в другое время, и прочее, тому подобное.

Я отвечал, что письмо от Якова Петровича Лабата, который поручил мне отдать его Александру Львовичу непременно сегодня, и что если ему теперь нет времени, так я подожду вместе с другими. Александр Ильич отвернулся от меня и насмешливо улыбнулся, как бы давая мне чувствовать: «ну, брат, долго же тебе дожидаться».

Между тем в небольшой приемной комнате было довольно холодновато и сесть было не на чем: немногие стулья были все заняты какими-то просительницами в шляпках. Я продрог и устал. Положение мое становилось неприятным, но делать было нечего; сам кругом виноват; однако ж скоро вышедший камердинер объявил, что Александр Львович приказал принимать всех и что он сел чесаться. Меня, как подателя письма, впустили первого. Нарышкин сидел закутанный в пудро-мантель; его завивали и пудрили. Я подал ему письмо, которое он тотчас же распечатал и мигом пробежал глазами.

«Очень рад познакомиться», — сказал он, протягивая мне руку, и так бесцеремонно, так откровенно и добро-

Стр. 339

душно, что у меня расцвела душа. «А что делает старый гасконец?» — просил он, разумея Лабата. Я отвечал, что он довольно здоров, хотя по-прежнему прихрамывает... «И по-прежнему объедается, — продолжал Александр Львович, — надобно осторожнее поступать со своим желудком, — с последним словом он захохотал. — Перед вами дьявол, проповедующий нравственность, но между нами большая разница: я делаю очень много движения, а он сидит сиднем». Я поздравил его с получением высочайшего рескрипта от 19-го числа. «А читал ли ты его, мой милый? Если читал, то, верно, заметил, что государь, по милости своей, открыл во мне качества, которых я сам не подозревал за собою». — «Ваше превосходительство имеет в виду бережливость и порядок в делах», — с улыбкою подхватил высокий худощавый старик, живописец Мее, как, кажется, домашний у Нарышкиных человек. Засим Александр Львович приглашал меня обедать у него, когда только мне вздумается, и поручил тому самому толстому господину, который так невежливо прежде говорил со мною, представить меня от его имени супруге его, Марье Алексеевне, если я приеду в те часы, когда она принимает, и не застану его самого дома.

Я откланялся; толстый хрипун проводил меня гораздо вежливее, чем встретил и, на расставанье, объявил мне, что его зовут А.И.Сен-Никлас, что он считается секретарем при его высокопревосходительстве, но заведует домашними его делами.

«Ну так позвольте мне, — сказал я ему, — явиться к вам в такое время, как вы сами назначите, и быть вам обязанным моим представлением Марье Алексеевне». — «Да какую имеете вы надобность до Марьи Алексеевны? — возразил Сен-Никлас. — Она не большая охотница до новых знакомств и всегда сетует на Александра Львовича, что он рекомендует ей молодых людей, когда они не нужны для балов, а балов теперь не предвидится».

Я отвечал, что бывать у Александра Львовича и не быть представленным его супруге было бы очень странно и неучтиво. «Помилуйте, — подхватил Сен-Никлас, — Марья Алексеевна не знает и половины гостей, которые ездят к Александру Львовичу, да и сам-то он едва ли помнит име-

Стр. 340

на их: войдут, поклонятся — а там и делай что хочешь. Впрочем, как вам угодно, я всегда к вашим услугам».

Не знаю, как примет меня Марья Алексеевна, но что касается до Александра Львовича, то я вышел от него вполне довольный и счастливый. Это настоящий русский барин. Он не думает унизить своего достоинства, протягивая дружелюбно руку незначительному чиновнику и предлагая ему прибор за столом своим. Говорят, что он легкомыслен; а какое кому до того дело? Он не путается в дела государственные, не берет на себя тяжелой обязанности быть ре-шителем судьбы людей и довольствуется своим жребием быть счастливым и по возможности счастливить других.

Я видел Александра Львовича в прошлом году в Москве, на клубном обеде, данном князю Багратиону, и мне в мысль не приходило, чтобы он был так доступен и приветлив. Напишу или переведу какую-нибудь пьеску и посвящу ему; может быть, добьюсь и я бесплатного входа в театр.

28 января, понедельник

Видел здешнего обер-полицемейстера Эртеля. Прежде он был обер-полицемейстером в Москве и нагнал такой страх на москвичей, что все его боялись пуще Архарова. Теперь он тих и скромен: генерал стареет, а стареющий человек, естественно, должен чувствовать более нужды в людях и потому быть с ними обходительнее. Я слышал, что его не очень уважают в обществе, хотя и отдают справедливость его расторопности.

Граф Монфокон сказывал, что он в детстве своем видел несколько раз известную в истории прелестницу Марион де Лорм, которой тогда было уже около ста тридцати лет; давно пережила она всех своих современников и даже биографов и находилась в бедности. Родители Монфокона и другие известные люди ей помогали. Сколько Монфокон мог себе припомнить, Марион была преотвратительная старуха и совсем почти выжила из ума и памяти. Единственным предметом ее разговоров был кардинал де Ришелье: им только она и бредила. Sic transit gloria mundi!

29 января, вторник

Н.Челищев доставил мне письма от моих домашних и малую толику деньжонок, в которых я начинал чувство-

Стр. 341

вать нужду. Как быть! В два с половиною месяца я издержал около 500 руб. Деньгам рад, но, право, столько же рад и посланию Петра Ивановича: он пишет, что Москва гуляет во всю ивановскую, ополчаясь на силу вражию, на могучего забияку Бонапарте — могучего, как он выражается, и существенными силами своих полчищ, и тем нравственным очарованием, какое придают ему военные его удачи. Мой добрый Петр Иванович всегда свысока и не может написать страницы без затейливых фраз.

Челищев рассказывал, что с пробуждением воинственного духа показался в Москве такой необыкновенный прилив денег, какого старики не запомнят; но зато вместе с ним появились и азартные игры в таких огромных размерах, каких также не запомнят старики. Все прежние любимые увеселения, как то: собрания, балы, спектакли и разного рода охоты — предоставлены теперь мелкой сошке, а богачи пустились искать ощущений сильнейших за карточными столами. Банк во всем разгаре: проигрывают и выигрывают неимоверные суммы. Нечто подобное начиналось уже в запрошлом году, и мне очень памятны эти физиономии банкометов, тощие и страдальческие, физиономии, которые я не желал бы встречать часто в жизни; эти дрожащие руки, закрывающие карты принадлежащей им стороны и после медленно их вскрывающие с таким трепетом, как будто бы вскрывали они роковой жребий свой на жизнь или смерть... страшно смотреть!

31 января, четверг

Вопрос: можно ли проспать сутки, не просыпаясь? Ответ: можно. Я проспал двадцать пять часов; и если бы меня из сожаления не разбудили, то, может быть, проспал бы и долее. Альбини ужаснулся, а хозяин мой, добрый Торсберг, рассказывая сегодня гостям своим о таком необыкновенном случае, непременно настаивал на консультации. Однако ж я ничего не чувствую, и милые немочки, кроме опухших глаз и оплывшего лица, никакой другой перемены во мне не заметили. Мы пели до самого ужина, и я так славно вторил Schwester Dorchen в дуэте из «Волшебной флейты», что заслужил общее одобрение.

В конце ужина приехавший из дворца дежурный лейб-медик Бек объявил, что в 9-м часу прибыл из армии курь-

Стр. 342

ер с какими-то важными известиями, о которых объявлено будет только при прибытии другого курьера, ожидаемого завтрашний день.

1 февраля, пятница

Славный мне выдался день! Только что успел я продрать глаза, как явились Альбини с Торсбергом и каким-то придворным цирюльником; оба медика стали уговаривать меня пустить себе кровь, для того чтоб предупредить последствия вчерашней спячки. По несогласию моему, они готовы были прибегнуть к насилию, и Торсберг серьезно доказывал, что Альбини обязан заставить меня решиться на кровопускание, во избежание ответственности перед моими домашними, которые доверили меня ему на руки. Сначала я отшучивался просто, но вдруг пронял меня такой истерический смех, что мои эскулапы и стоявший в молчании цирюльник не знали, что подумать, и стали переглядываться между собой. Мне вообразилось, что мы разыгрываем сцену из Мольерова «Пурсоньяка», а Торсбер-гу — что предусмотрительность его оправдалась и я вдруг спятил с ума. Насилу мог я избавиться от неугомонных моих попечителей, дав им честное слово принять такие лекарства, какие прописать для меня им вздумается, с тем только, чтоб освободили меня от кровопускания.

Вечером был во французском спектакле. Давали комедию «Le Bourru bienfaisant», торжество Лароша, и оперку «Le dejeuner des garcons», в которой так хороши мадам Филис и Сен-Леон, отъезжающий скоро в Париж. Но актеры играли и пели для слепых и глухих: никто не обращал на них никакого внимания, никто не слушал ни комедии, ни сперы, потому что все смотрели на Ставицкого, присланного генералом Беннигсеном с известием об одержанной победе под Прейсиш-Эйлау. Подполковник Ставиц-кий, флигель-адъютант, сидел в ложе графини Строгановой и что-то с жаром рассказывал входившим беспрестанно в ложу разным особам. В креслах и партере между зрителями слышался какой-то невнятный говор: одни шептались, другие переговаривались громче, а некоторые вставали с мест своих и, подходя к ложам, делали вопросы знакомым дамам, но вместо ответов были в свою очередь

чиновника

Стр. 343

всыпаемы только вопросами. Несмотря на все напряженное внимание, я не мог уловить ни одной определенной фразы и только мог различить слова: «Полная победа, кровопролитное сражение, много раненых, граф Остерман, Тучков, Кутайсов» и тому подобное; в таком волнении публики прошел весь спектакль, под конец которого в ложе Александра Львовича столько набралось его знакомых, что о», кажется, не знал, куда от них деваться. Впрочем, и во веех ложах, особенно у Катерины Ильиничны Кутузовой, Марьи Антоновны Нарышкиной и такой же красавицы княгини Суворовой, столпилось много посетителей и посетительниц и было так шумно, как'в домашних гостиных. Возвращаясь из театра, я заметил, что большею частью все дома, мимо которых я проезжал, были освещены необычайно светло, а у иных подъездов стояло много экипажей и простых саней. Это недаром: общих праздников нет, о балах не слыхать, следовательно, городские обыватели собираются для передачи друг другу полученных вестей. Завтра в Коллегии узнаю и я о всех подробностях бывшего сражения, но дорого бы дал, чтоб узнать о них теперь, на сон грядущий, потому что неудовлетворенное любопытство не в ладах с Морфеем.

2 февраля, суббота

Кажется, над нами сбылась народная поговорка: наша взяла, а рыло в крови. Илья Карлович, бывший утром у министра, слышал от него, что одних только наших русских осталось на месте сражения около 30 000 человек, а о пруссаках ничего еще не известно. Бой продолжался двои сутки с попеременным успехом, но мы наконец одолели. В самом городе Эйлау, который киязь Багратион взял приступом, была ужасная резня: мы били французов по улицам, как поросят; к сожалению, не могли его оставить за собою, потому что какой-то генерал, желая собрать рассеянных солдат, приказал несвоевременно бить сбор, и они поспешили на призыв, не успев совершенно вытеснить неприятеля. Родофикикин и Дивов уверяют, что, по соображениям знающих людей, это сражение вовсе не оканчивает дела и есть только начало других битв, хотя, может быть, и не столь кровопролитных, и что оно важно только

Стр. 344

в отношении к нравственному влиянию, какое может иметь на дух наших войск, считавших доселе Бонапарта непобедимым. Теперь мы доказали, что он не совсем так непобедим, как утверждали, и что можно бороться с ним не без успеха.

Что-то будут говорить сегодня за обедом у Гаврила Романовича и на литературном вечере у Шишкова? Очень желаю слышать толки и суждения людей благомыслящих о теперешних наших военных обстоятельствах, и, признаюсь, столько же хочется знать, что происходить будет на первом литературном вечере, на который многие собираются по приглашению почтенного хозяина.

3 февраля, воскресенье

Поздно вчера возвратился я от А.С.Шишкова, веселый и довольный. Общество собралось не так многочисленное, как я предполагал: человек около двадцати — не больше. Гаврила Романович, И.С.Захаров, А.С.Хвостов, П.М.Ка-рабанов, князь Шихматов, И.А.Крылов, князь Д.П.Горчаков, флигель-адъютант Кикин, которого я видел в Москве у К.А.Муромцевой, полковник Писарев, А.Ф.Лабзин, В.Ф.Тимковский, П.ЮЛьвов, М.С.Шулепников, молодой Корсаков, Н.И.Язвицкий, сочинитель букваря, Я. И.Галин-ковский, автор какой-то книги для прекрасного пола под заглавием «Утренник», в которой, по отзыву Шулепнико-ва, лучшими статьями можно почесть «Любопытные познания для счисления времен» и «Белые листы для записок на 12 месяцев», и, наконец, я, не сочинивший ни букваря, ни белых листков для записок на 12 месяцев, но приехавший в одной карете с Державиным, что стоит букваря и белых листов для записок. Долго рассуждали старики о кровопролитии при Эйлау и о последствиях, какие от нашей победы произойти могут. Одни говорили, что Бонапарте нужно некоторое время, чтоб оправиться от полученного им первого в его жизни толчка; другие утверждали, что если расстройство во французской армии велико, то и мы потерпели немало, что наша победа стоит поражения и обошлась нам дорого, потому что из 65 000 человек, бывших под ружьем, выбыла из строя почти половина.

Стр. 345

Слово за слово, завязался спор: Кикин и Писарев, как военные люди, с жаром доказывали, что надобно продолжать войну и что мы кончим непременно совершенным истреблением французской армии и самого Бонапарте; а Лабзин с Хвостовым возражали, что теперь-то именно и должно хлопотать о заключении мира, потому что, имея в двух сражениях поверхность над французами, мы должны воспользоваться благоприятным случаем выйти с честью из опасной борьбы с сильным неприятелем. Хозяин решил спор тем, что как продолжение войны, так и трактация о мире зависят от благоприятного оборота обстоятельств, а своим произволом ничего не сделаешь, и что бывают случаи, по-видимому очень маловажные, которые имеют необыкновенно важное влияние на происшествия, уничтожая наилучше составленные планы или способствуя им.

«Возьмем, например, — сказал серьезный старик, — хотя бы и последнее сражение: отчего погиб корпус Ожеро? Оттого, что внезапно поднялась страшная метель и снежная вьюга прямо французам в глаза: они сбились с настоящей дороги и неожиданно наткнулись на главные наши батареи. Конечно, расчет расчетом и храбрость храбростью, но положение дел таково, что надобно действовать осторожно и не спеша решаться как на продолжение войны, так и на заключение мира; а впрочем, государь знает, что должно делать».

Время проходило, а о чтении не было покамест и речи. Наконец, по словам Гаврила Романовича, ходившего задумчиво взад и вперед по гостиной, что пора бы приступить к делу, все уселись по местам. «Начнем с молодежи, — сказал А.С.Хвостов, — у кого что есть, господа?» Мы, сидевшие позади, около стен, переглянулись друг с другом и почти все в один голос объявили, что ничего не взяли с-собой. «Так не знаете ли чего наизусть? — смеясь, продолжал Хвостов. — Как же это вы идете на сражение без всякого оружия?» Шулепников отвечал, что может прочитать стихи свои к «Трубочке». «Ну хоть к "Трубочке"! — подхватил И.С.Захаров, меценат Шулепникова. — Стишки очень хорошие». Шулепников подвинулся к столу и прочитал десятка три куплетов к своей «Трубочке», но не произвел никакого впечатления на слушателей. «Пахнет табач-

Стр. 346

ным дымком», — шепнул толстый Карабанов Язвицкому. «Как быть! — отвечал последний. — Первую песенку зардевшись спеть».

Гаврила Романович, видя, что на молодежь покамест надеяться нечего, вынул из кармана свои стихи «Гимн кротости» и заставил читать меня. Я прочитал этот гимн, к полному удовольствию автора, и, кажется, заслужил репутацию хорошего чтеца. Разумеется, все присутствующие были или казались в восторге, и похвалам Державину не было конца. За этим все пристали к Крылову, чтоб он прочитал что-нибудь. Долго отнекивался остроумный комик, но наконец разрешился баснею из Лафонтена «Смерть и дровосек», в которой, сколько припомнить могу, есть прекрасные стихи:

...Притом жена и дети, А там боярщина, подушные, оброк,

И выдался ль когда на свете Хотя один мне радостный денек? —

а заключительный смысл рассказа выражен с такою простотою и верностью:

Что как на свете жить ни тошно, Но умирать еще тошней.

Это стоит Лафонтенова стиха «Plutot souffrir, que mourn» (лучше страдать, чем умереть).

Казалось, что после Крылова никому не следовало бы отваживаться на чтение стихов своих, каковы бы они ни были, однако ж князь Горчаков, по приглашении приятелей своих Кикина и Карабанова, решился на этот подвиг и, вынув из-за пазухи довольно толстую тетрадь, обратился ко мне с просьбою прочитать его послание к какому-то Честану о клевете. Как ни лестно было для меня это приглашение, однако ж я долго отговаривался, извиняясь тем, что, не зная стихов, невозможно хорошо читать их, потому что легко дать им противосмысленную интонацию, но Гаврила Романович с нетерпением сказал: «Э, да ну, братец, читай! Что ты за педант такой?» И вот я, покраснев от стыда и досады, взял у Горчакова тетрадь и давай отбояривать:

Стр. 347

Свершилось наконец, и ты, Честан, и ты Предмет злословья стал и жертвой клеветы; Чудовища сии кого не поражали? Когда и на кого свой яд не извергали? Ты молод и пригож, ты честен и богат, Ты добродетелен — так ты и виноват. Пред светом винен тот, кто зависти достоин: В нем трусом прослывет победоносный воин, Безмездного судью мздоимцем нарекут, Невинную красу к распутницам причтут! Что хочешь ты, скажи, лишь злое кстати слово — И общество его превозносить готово. Зови того глупцом, кто кроток или благ; Кто ж строг и справедлив — людей и Бога враг, Свет будет повторять: он щедр на порицанья.

Далее не припомню, но все послание в том же тоне; немножко длинновато, и стихи идут попарно вереницею, бьют в такт, как два молота об наковальню, но в них местами довольно силы и есть мысли — читать можно. Все слушали с большим вниманием, и по окончании чтения А.С.Хвостов сказал, кивая на князя Горчакова, с которым, как видно, он исстари дружен: «Это наш Ювенал».

Очередь дошла до Карабанова. Он также член Российской академии и, по-видимому, очень уважается, потому что писал и переводил много всякой всячины, от театральных пьес до книг духовного содержания. Шулепников говорил, что из всех его сочинений лучшими почитаются шуточные стихотворения, которых, к сожалению, напечатать нельзя. Мне показалось очень странным, что такой толстый, пухлый и серьезный человек занимается бездельем, и я думал, что сочинитель куплетов к «Трубочке» подшучивает надо мною, однако ж многие подтвердили слова Шулепникова, прибавив, что эти стихотворения — «Пахарь», «Казак» и проч. — написаны легко, остроумно и прекрасным языком.

Карабанов прочитал лирическую песнь на манифест о милиции, которою всех больше восхищался полковник Писарев, повторявший при окончании каждой строфы, состоящей из двенадцати шестистопных стихов: «Прекрасно, прекрасно!» Карабанов читает внятно, но так протяжно, монотонно и вяло, что невольно одолевает дремота:

Стр. 348

так читал я псалтырь по дедушке. Я мог запомнить только несколько стихов из последней строфы, в которой автор обращается к государю:

...Тебе защитой будь Неколебимая россиян верных грудь; И верует вся Русь, что днесь в охрану трона Восстанет сам Господь от горняго Сиона.

А.С.Шишков приглашал князя Шихматова прочитать сочиненную им недавно поэму в трех песнях «Пожарский, Минин и Гермоген»; но он не имел ее с собою, а наизусть не помнил, и потому положили читать ее в будущую субботу у Гаврилы Романовича. Моряк Шихматов — необыкновенно благообразный молодой человек, ростом мал и вовсе не красавец, но имеет такую кроткую и светлую физиономию, что, кажется, ни одно нечистое помышление никогда не забиралось к нему в голову. Признаюсь в грехе, я ему позавидовал: в эти годы снискать такое уважение и быть на пороге в академию...

За ужином, обильным и вкусным, А.С.Хвостов с Ки-киным начали шутя нападать на Шихматова за отвращение его от мифологии, доказывая, что это непобедимое в нем отвращение происходит от одного только упрямства, а что, верно, он сам чувствует и понимает, каким огромным пособием могла бы служить ему мифология в его сочинениях. «Избави меня Боже, — с жаром возразил Шихматов, — почитать пособием вашу мифологию и пачкать вдохновение этой бесовщиной, в которой, кроме постыдного заблуждения ума человеческого, я ничего не вижу. Пошлые и бесстыдные бабьи сказки — вот и вся мифология. Да и самая-то древняя история, до времен христианских — египетская, греческая и римская — сущие бредни, и я почитаю, что поэту-христианину неприлично заимствовать из нее уподобления не только лиц, но и самых происшествий, когда у нас есть история библейская, неоспоримо верная и сообразная с здравым рассудком. Славные понятия имели эти греки и римляне о божестве и человечестве, чтоб перенимать нелепые их карикатуры на то и другое и усваивать их нашей словесности!»

Образ мыслей молодого поэта, может быть, и слишком односторонен, однако ж в словах его есть много и правды.

Стр. 349

После ужина Гаврила Романович пожелал, чтоб я продекламировал что-нибудь из «Артабана», которого он, как я подозреваю, успел, по расположению ко мне, расхвалить Шишкову и Захарову, потому что они настоятельнее всех стали о том просить меня. Я отказался решительно от декламации, извинившись тем, что ничего припомнить не могу, но предложил, если будет им угодно, прочитать свое послание к «Счастливцу», написанное гекзаметрами; тотчас же около меня составился кружок, и я, не робея, пропел им:

Юноша! Тщетно себе ты присвоил названье счастливца: Ты, не окончивший поприща, смеешь хвалиться победой!

Старики слушали меня со вниманием и благосклонностью, особенно Гаврила Романович, которого всегда поражает какая-нибудь новизна, очень хвалил и мысли, и выражения, но позади меня кто-то очень внятно прошептал: «В тредьяковщину заехал!» И этот кто-то чуть ли не был Писарев. Бог с ним! Гаврила Романович сетовал, зачем я не прочитал ему прежде этих стихов, и прибавил, что если у меня в чемодане есть еще что-нибудь, то принес бы к нему на показ. Дорогой отозвался он о князе Шихматове, что «он точно имеет большое дарование, да уж не по летам больно умничает».

5 февраля, вторник

Люблю видеть немцев в трагедиях Шиллера, Гете, Клин-гера и Цшокке; люблю их в драмах Лессинга, Иффланда и Коцебу: в «Эйлалии Мейнау», в «Охотниках» и «Гуситах»; восхищаюсь ими в фарсах: в «Die Schwester von Prag», в «Das neue Sonntagskind» и проч., но Боже избави видеть, как разыгрывают они пьесы героические, например хоть бы «Октавию», в которую сегодня нелегкая занесла меня! Что это такое? Куда девались таланты актеров? Что сталось с актрисами? Что за обстановка? Ах ты Господи, что за Марк Антоний, которого играл даровитый Кудич? Что за Октавиан — полнощекий мой Гебгард? Что за Клеопатра — полногрудая красавица Леве? И, наконец, что за Октавия, приятельница моя, мадам Гебгард, хотя и сноснейшая из всех нестерпимо несносных персонажей уродливой драмы

Стр. 350

Коцебу? Да это не спектакль, а подкачельное игрище. И охота же им, добрым моим немцам, выходить из своей колеи и взбираться на ходули, когда они так хорошо ходят на своих ногах!

Я сидел в продолжение всего спектакля как на иголках, краснея и бледнея за своих знакомцев, но когда досидел до сцены, в которой Марк Антоний (Кудич), сидя с Клеопатрою (Лёве) на каком-то пуховике, покрытом конюшенным ковром, изволит растарабаривать о сладости взаимной любви, а Октавиан—Гебгард приходит не в пору пенять ему за то, что он изменяет жене своей, а его сестре, то со мною чуть не сделалась истерика. Ведь надобно же было выдумать такую гиль и разыгрывать ее с такими египетско-чухонскими ужимками и ухватками, что не будь я приятель Октавии и Октавиана, то лопнул бы со смеху! В первый раз от рода пожалел я об истраченном рубле, который мог бы употребить с большею пользою; зрелище не стоило гроша. Поневоле вспомнишь Штейнсберга: со всем своим талантом он никогда не отваживался на представление пьес героических, взятых из древней истории, ни высоких комедий. «Это не по нашему масштабу, — говорил он, — наше дело рыскать по земле, а не летать по воздуху». Вот это значит ум.

6 февраля, среда

Сегодня удалось мне видеть богатую брильянтовую «че-ленгу», подаренную некогда султаном адмиралу Ушакову. Старый моряк пожертвовал было ее в пользу милиции, но государь пожелал, чтоб она осталась навсегда в семействе Ушакова памятником его подвигов, а за усердие приказал удостоверить его в постоянном своем благоволении.

Кстати об адмиралах. Толкуют, что адмирал Сенявин, высадив внезапно команду человек в триста на один из далматских островов, Курцоли, занятый французами, перебил и взял в плен у них много людей и совершенно вытеснил их оттуда. О великих способностях и неустрашимости Сенявина говорят очень много; подчиненные его обожают, и кажется, он пользуется общим уважением и большой народностью.

Стр. 351

Наш Федор Данилович всегда в восторге, когда дело идет о какой-нибудь филантропической мере; прежде он очень превозносил румфордов суп, а теперь превозносит какое-то растение «рогатку», или «чилим», которое находится по берегам рек, прудов и озер и может быть употребляемо в пищу. Министр коммерции граф Румянцев предложил Экономическому обществу сделать испытание, в какой степени это растение, похожее на каштан или картофель, может быть полезно и как успешнее разводить его в большом количестве. Федор Данилович уверяет, что прибрежные жители реки Суры иногда едят его и находят вкусным и питательным и что оно может заменить хлеб. Все это прекрасно, но зачем же заботиться об успешном разведении «чилима», а не обратить лучше внимания на средства к успешному урожаю самой ржи или пшеницы там, где они плохо родятся? А где родятся хорошо, так на что ж там «чилим»? Что-то непонятно...

7 февраля, четверг

Вестей, вестей из Москвы, матушки Москвы белокаменной! Вот что пишут о делах театральных. На французском театре дебютировала актриса Ксавье в роли Вольтеро-вой Меропы. Мадам Ксавье женщина очень высокого роста, довольно нескладная; орган имеет грубый, чувствительности ни на грош и так же похожа на Меропу, как гренадер на танцмейстера. Она не произвела никакого эффекта, да и публики было немного. Другой дебют ее был в роли малабарской вдовы, но еще неудачнее: она решительно не понравилась, и москвичи не знают, зачем она прислана на московскую сцену, на которой французских трагических актеров нет, а смотреть на одну мадам Ксавье и слушать ее бесчувственную декламацию никому нет охоты.

«Не понимаю, — сказал в Английском клубе директор Приклонский, приятель Мордвинова, покровителя мадам Ксавье, — отчего было так мало публики в оба дебюта такой известной актрисы?» — «Оттого, — подхватил шалун Протасьев, — что в первый дебют ее была оттепель и шел мокрый снег, а во второй прилунился мороз и была ясная погода».

Стр. 352

На русском театре давали «Магомета», которого играл Плавильщиков с большим успехом. У немцев пошло дело на бенефисы: Литхенс давал какую-то драму «Агнесса Бернауер», Эме — оперу «Оберон» с музыкою Враницко-го, а Галтенгоф объявил, что дает керубиниевского «Водовоза». Француз Тексье в доме Н.С.Салтыкова, на Мясницкой, читает лекции о драматическом искусстве (lectures dramatiques); он повторяет Лагарпа и воображает, что читает свое.

Балетмейстер Мунарети поставил новый балет под названием «Охотники», который смотреть охотников немного. Цыгане по-прежнему поют и пляшут; ни одна пирушка без них состояться не может, и Стешка, так же как и прежде, соловьиным своим голосом действует на сердца и карманы своих слушателей и поклонников.

На днях появилась в продаже книжка под заглавием «Плуг и соха», с эпиграфом: «Отцы наши не глупее нас были»; ее приписывают графу Растопчину. Говорят, что эта книжка сочинена им на Дмитрия Марковича Полторацкого, который вводит у нас обработывание земли на манер английский. Странно, что это сочинение не продается в книжных лавках, а найти его можно только в доме знакомки твоей, А.С.Небольсиной, на Поварской улице.

9 февраля, суббота

Сегодняшний литературный вечер у Гаврила Романовича начался чтением стихов его на выступление в поход гвардии. На этот раз я охотно отказался бы от чтения их пред публикою — так мне они не по сердцу, но побоялся, чтоб он опять не огрел меня названием педанта, и волею-неволею провозгласил:

Ступай и победи Никем не победимых; Обратно не ходи Без звезд на персях зримых!

В детстве моем я слыхал от родных, что дядя мой Иван Герасимович Рахманинов, которого я зазнал уже стариком и помещиком деревенским в полном значении слова, занимался некогда литературою и был в связи с Крыловым и Клушиным. Мне захотелось поверить это семейное сказа-

Стр. 353

ние, и я, подсев к Крылову, спросил его, в какой мере оно справедливо.

«А так справедливо, как нельзя более, — отвечал мне Крылов, — и вот спросите у Гаврила Романовича, который лучше других знает все, что касается до Рахманинова. Он был очень начитан, сам много переводил и мог назваться по своему времени очень хорошим литератором. Рахманинов был гораздо старее нас, и однако ж мы были с ним друзьями; он даже содействовал нам к заведению типографии и дал нам слово участвовать в издании нашего журнала «Санкт-петербургский Меркурий», но по обстоятельствам своим должен был вскоре уехать в тамбовскую деревню. Мы очень любили его, хотя, правду сказать, он и не имел большой привлекательности в обращении: был угрюм, упрям и настойчив в своих мнениях. Вольтер и современные ему философы были его божествами. Петр Лукич Вельяминов, друг Гаврила Романовича, был также его другом и, кажется, свойственником».

Вслушавшись в фамилию Рахманинова, Гаврила Романович вдруг спросил нас: «А о чем толкуете?»

Я отвечал, что говорим о дяде Иване Герасимовиче Рахманинове, и что я хотел узнать от Ивана Андреевича о литературных трудах его.

«Да, — сказал Гаврила Романович, — он переводил много, между прочим философические сочинения Вольтера, политическое его завещание и другие его сочинения в трех частях; известие о болезни, исповеди и смерти его, Любуа; «Спальный колпак» Мерсье; издал Миллерово «Известие о российских дворянах» и, наконец, издавал еженедельник под заглавием «Утренние часы». Человек был умный и трудолюбивый, но большой вольтерианец. Иван Андреевич и Клушин были с ним коротко знакомы. Да, кстати о Клушине: скажите, Иван Андреевич, точно ли Клушин был так остер и умен, как многие утверждают, судя по вашей дружеской с ним связи?»

«Он точно был умен, — сказал с усмешкою Крылов, — и мы с ним были искренними друзьями до тех пор, покамест не пришло ему в голову сочинить оду на пожалование андреевской ленты графу Кутайсову...» — «А там поссорились?» — «Нет, не поссорились, но я сделал ему некото-

Стр. 354

рые замечания насчет цели, с какою эта ода была сочинена, и советовал ее не печатать из уважения к самому себе. Он обиделся и не мог простить мне моих замечаний до самой своей смерти, случившейся года три назад».

Между тем Иван Семенович Захаров, вынув из портфеля претолстую тетрадь, приглашал всех послушать новый перевод нравоучительных правил, или максим, Рошфуко, сделанный каким-то Пименовым (вероятно, одним из его многочисленных протеже), и как ни хвалил он этот перевод, но, кажется, ни у кого не было охоты слушать его, а А.С.Шишков без церемоний объявил, что он большой нелюбитель этих нарумяненных французских моралистов, которых все достоинство заключается в одном щегольстве выражений, и что как бы ни был хорош перевод, он не может принести ни большой пользы, ни удовольствия, потому что знающие французский язык предпочтут чтение сочинения в оригинале, а для незнающих оно в переводе покажется сухим и недостаточным для полного понятия об авторе. Князь Шихматов присовокупил, что уж если дело пошло на перевод моралистов, то надлежало бы приняться не за Рошфуко и Лабрюера, а скорее за Иисуса Сираха...

«Вот так правила! — сказал он с необыкновенным одушевлением. — Вот где настоящая, полная наука общежития! И почему бы трудолюбивому и грамотному человеку не взять на себя труда перевести Сираха, выпустив из него некоторые длинноты и повторения, и не издать его особою нравоучительною книжкою? Почему бы не приспособить афоризмов этого писателя, столь простых, понятных и так глубоко врезывающихся в память, к первоначальному чтению для юношества, и почему бы не наполнить ими всех азбук и даже прописей? Чего хочешь, того и просишь у этого дивного Сираха, и всякий найдет себе в нем то, что может быть ему на потребу и утешение в жизни, — от самых первых оснований премудрости, заключающейся в страхе Божием, почтении к властям и любви к ближнему, до самых тонких общественных приличий: все есть, и это все как превосходно выражено!..» Остальное до завтра.

Стр. 355

10 февраля, воскресенье

«Все это так, однако ж пора вам, князь, познакомить нас с вашими «Пожарским, Мининым и Гермогеном», — сказал А.С.Хвостов. — Моралисты моралистами, а поэзия поэзией, и нам забывать ее не должно. Мы отложили чтение вашей поэмы до нынешней субботы: ну так давайте ее сюда без отговорок». — «Я и не думал отговариваться, — возразил князь Шихматов очень простодушно, — я сочинил мою поэму не для того, чтоб оставлять ее в портфеле, и рад таким слушателям». Развернув тетрадь, князь приготовился было читать ее, но А.С.Шишков не дал ему разинуть рта, схватил тетрадь и сам начал чтение. Стихи хороши, звучны, сильны и богатство в рифмах изумительное: автор вовсе не употребляет в них глаголов, и оттого стихи его сжаты, может быть даже и слишком сжаты, но это их не портит. Не постигаю, как мог он победить это затруднение, составляющее камень претыкания для большей части стихотворцев. О достоинстве содержания поэмы и расположении ее судить нельзя, не прочитав ее всей от начала до конца, на свежую голову; но видно по всему, что молодой поэт успел набить руку. Шишков читал творение своего любимца внятно, правильно и с необыкновенным одушевлением. Я от души любовался седовласым старцем, который так живо сочувствовал красоте стихов и передавал их с такою увлекательностью: судя по бледному лицу и серьезной его физиономии, нельзя было предполагать в нем такого теплого сочувствия к поэзии. Я запомнил множество прекрасных стихов и мог бы вчера безошибочно записать их, но сегодня почти все перезабыл и могу припомнить только некоторые из посвящения государю:

И род Романовых возвысив на престол, Исторгли навсегда глубокий корень зол; Два века протекли, как род сей достохвальный Дарует счастие России беспечальной: Распространил ее на север и на юг, Величием ее исполнил земной круг, Облек ее красой и силою державной И в зависть мир привел ее судьбою славной.

Стр. 356

И далее из воззвания Гермогена к народу:

Отдайте жизнь, сыны России, Полмертвой матери своей; Обрушьте на враждебны выи Ярем, носящийся над ней.

Крылов не читал ничего, сколько его о том ни просили, — извинялся, что нового не написал, а старого читать не стоит, да и не помнит. Ф.ПЛьвов прочитал стишки свои к «Пеночке», написанные хореем довольно легко и с чувством:

Пеночка моя драгая, Что сюда тебя влекло? Легкое твое крыло, Чистый воздух рассекая...

Но эти стишки возбудили спор: П.А.Кикин ни за что не хотел допустить, чтоб в легком стихотворения к птичке можно было употребить выражение драгая вместо дорогая и сказать крыло, когда надобно было сказать крылья. За Львова вступились Карабанов и другие, но Захаров порешил дело тем, что слово драгая вместо дорогая и в легком слоге может быть допущено, так же как и слово возлюбленный и драгоценный вместо любезный или любезнейший, как, например:

Ты зачем меня оставил, Мой возлюбленный супруг, И в чужбину путь направил...

Но что касается до выражения крыло вместо крылья, то, по совести, надлежало бы изменить его, потому что птица может рассекать воздух только двумя крыльями, а на одном в воздухе даже и держаться не может. Этот спор, видимо, неприятен был Федору Петровичу, и он часто посматривал на Крылова, который как-то насмешливо улыбался.

«А знаете ли вы, — спросил у меня Шулепников, — стихи графа Д.И.Хвостова, которые он в порыве негодования за какое-то сатирическое замечание, сделанное ему Крыловым, написал на него?» — «Нет, не слыхал», — отвечал я. «Ну, так я вам прочитаю их, не потому, что они заслуживали какое-нибудь внимание, а только для того, чтоб вы имели понятие о сатирическом таланте графа. Все-

Стр. 357

го забавнее было, что он выдавал эти стихи за сочинение неизвестного ему остряка и распускал их с видом сожаления, что есть же люди, которые имеют несчастную склонность язвить таланты вздорными, хотя, впрочем, и очень остроумными эпиграммами. Вот эти стишонки:

Небритый и нечесаный, Взвалившись на диван, Как будто неотесанный Какой-нибудь чурбан, Лежит, совсем разбросанный, Зоил Крылов Иван: Объелся он иль пьян?

Крылов тотчас же угадал стихокропателя: «В какую хочешь нарядись кожу, мой милый, а ушка не спрячешь», — сказал он и отмстил ему так, как только в состоянии мстить умный и добрый Крылов: под предлогом желания прослушать какие-то новые стихи графа Хвостова напросился к нему на обед, ел за троих и после обеда, когда Амфитрион, пригласив гостя в кабинет, начал читать стихи свои, он без церемонии повалился на диван, заснул и проспал до позднего вечера».

За ужином говорили об умершем 6 января московском губернском предводителе князе П.М.Дашкове, сыне княгини Екатерины Романовны; его хвалили как человека очень доброго и много благодетельствовавшего под рукою бедным дворянам. Он был очень образован, веселого нрава, и хотя был чрезвычайно толст, но любил танцевать и танцевал легко. Впрочем, он также имел своих недоброжелателей: его укоряли в легкомыслии и заносчивости. В последнее время неожиданная милость государя, который, в изъявление благоволения своего к Москве, наградил его александровским орденом, вскружила ему голову.

Во время ужина приехал флигель-адъютант Марин и сказывал, что, кажется, путешествие государя решено и едва ли он скоро не отправится в армию. Об этом слышал он от обер-гофмаршала графа Толстого утром, при смене своей с дежурства. Кикин шутя спросил его: «А как ваши любовные удачи?» «Буду отвечать, — сказал Марин, — как один путешественник, возвратившийся из Рима, отвечал своему знакомому на подобный вопрос: «В Риме этих удач

Стр. 360

чим, знаменитого математика Гурьева (помнится, Семена Емельяновича), и присутствовал при их диспуте. Рахманов защищал свои опыты «О поверхностях вращения и о цилиндрических и конических поверхностях», недавно вышедшие из печати, и заставил замолчать всех. Вот он каков, математик-музыкант! Несмотря на то, что математика для меня настоящая тарабарская грамота, я, однако ж, мог заметить, что доводы и доказательства Рахманова были сильнее возражений его диспутантов и что они уступали не из одного только уважения к хозяину дома. Отстояв свои опыты, Рахманов принялся хвалить сочинение Гурьева, также недавно изданное под заглавием «Основания трансцендентной (или трансцендентальной, Бог его знает!) геометрии кривых поверхностей» (изволь понять!), и все присутствующие хором пристали к Рахманову. Эти взаимные похвалы друг другу ученых математиков привели мне на память сцену Триссотина и Вадиуса из Мольеровой комедии «Ученые женщины», так прекрасно переведенной И.И.Дмитриевым:

Триссотин: Вы истинный поэт, скажу я беспристрастно.

Вадиус: Вы сами рифмы плесть умеете прекрасно!

Как бы то ни было, но я, однако ж, понять не могу, как может согласить Рахманов любовь свою к математике с любовью к музыке и в одно и то же время заниматься теорией каких-то наибольших и наименьших величин функций многих переменных количеств (и выговорить-то не под силу) и «Дон-Жуаном» Моцарта или «Аксуром» Сальери? — непостижимо!

13 февраля, среда

Альбини приглашали завтра на вечер к Эллизену. У него праздник по случаю пожалования его в статские советники. Он семь лет был в чине.

В Коллегии сказывали, что указ об учреждении ордена св. Георгия для солдат подписан и на сих днях будет обнародован. Прекрасно! Не одно «ура!» прогремит доброму, попечительному нашему государю в его храбром войске.

Стр. 361

Обществу московских граждан изъявлена чрез Тимофея Ивановича Тутолмина высочайшая благодарность за устройство дома призрения для 150 человек по случаю рождения великой княжны Елизаветы Александровны, и в особенности купцу Павлову, простившему 36 000 рублей несостоятельным должникам своим. (Автор «Дневника» коротко знаком был с внуком и наследником сего Павлова, Актипом Ивановичем Павловым, человеком очень известным в Москве и одаренным прекрасными свойствами души и сердца. В 1812 г., во время нашествия неприятеля, он лишился почти всего своего состояния, но перенес несчастие свое без ропота и сохранил веселое расположение духа до самой своей кончины. — Позднейшее примечание автора.)

Князь Александр Борисович Куракин получил очень лестный рескрипт от вдовствующей императрицы за пожертвованный им в пользу воспитательных заведений значительный капитал, назначенный было им своему воспитаннику, барону Сердобину, но, за смертию его, оставшийся в распоряжении князя.

Старик Иван Петрович Тургенев приехал в Петербург. Он ежедневный гость у М.Н.Муравьева и Н.Н.Новосильцева.

14 февраля, четверг

Вот и еще письмо от доброго моего Петра Ивановича: хочет приехать сюда, но не пишет зачем. Петербург не его сфера. Впрочем, для меня все равно; я обниму его с величайшею радостью и буду его вожатым: в два с половиною месяца я успел изучить Петербург, конечно, лучше таблицы умножения. Петр Иванович восхищается моими знакомствами, в восторге от благосклонности ко мне Гаврила Романовича и чуть не поссорился за меня с Мерзляковым, который, несмотря на удостоверения его, что Державин похвалил моего «Артабана», продолжает утверждать, что эта трагедия — один пустой набор слов и сущая галиматья. Грустно слышать подобные отзывы о милом детище, но, кажется, они справедливы, и я начинаю с ними соглашаться.

Приходил Гебгард с Кистером, который хочет дебютировать на здешней немецкой сцене. «А на какое амплуа хо-

Стр. 358

такмного, что уже не в удачах дело». Остряк за словом, как говорится, в карман не полезет. Он также сочинил стихи на современные происшествия и читал их после ужина стоя, не придавая им большой важности; в них есть обращение к Бонапарте, выраженное очень энергически. Мне понравился один стих, который можно обратить в афоризм:

Высокомерие предтеча есть паденья.

11 февраля, понедельник

Чем больше вижу Яковлева на сцене, тем больше удивляюсь этому человеку. Сегодня он поразил меня в роли Мейнау в драме «Ненависть к людям и раскаяние». Какой талант! Вообще, я не большой охотник до коцебятины, как называет князь Горчаков драмы Коцебу, однако ж Яковлев умел до такой степени растрогать меня, что я благодаря ему вышел из театра почти с полным уважением к автору. Как мастерски играл он некоторые сцены, и особенно ту, в которой Мейнау обращается к слезам, невольно выкатившимся из глаз его при воспоминании об измене жены и об утрате вместе с нею блаженства всей своей жизни! С каким неизъяснимым и неподдельным чувством произнес он эти немногие слова: «Милости просим, давно небывалые гости!» — слова, которые заставили плакать навзрыд всю публику; а немая сцена внезапного свидания с женою, когда, только что перешагнув порог хозяйского кабинета, он неожиданно встречает жену и, вдруг затрепетав, бросается стремглав назад, — эта сцена верх совершенства!

В роли Мейнау я видел Плавилыцикова, Штейнсберга и Кудича. Первый играл умно и с чувством, но не заставлял плакать, подобно Яковлеву. Штейнсберг и Кудич также были хороши, всякий в своем роде; но Боже мой, какая разница между ними и как все они далеко отстали от этого чародея Яковлева! Я никогда не воображал, чтоб актер, без всякой театральной иллюзии, без нарядного костюма, одною силою таланта, мог так сильно действовать на зрителей. Дело другое в «Димитрии Донском» или какой-нибудь другой трагедии, в которой могли бы способствовать ему и превосходные стихи самой пьесы, и великолепная ее обстановка, а то ничего, ровно ничего, кроме

Стр. 359

пошлой прозы и полуистертых и обветшалых декораций. А костюм Яковлева? — черный, поношенный, дурно сшитый сюртук, старая измятая шляпа, всклоченные волосы, и со всем тем как увлекал он публику!

Многие говорили мне, что Яковлев и в самых драмах является трагическим героем. Ничего не бывало: вероятно, эти многие не видали Яковлева в роли Мейнау. Одно, в чем упрекнуть его можно, — это в совершенном пренебрежении своего туалета. Городской костюм ему не дался, и всякий немецкий сапожник одет лучше и приличнее, чем был на сцене он, знаменитый любимец Мельпомены.

Роль мадам Миллер, то есть Эйлалии, играла Каратыгина прекрасно. В игре этой актрисы много драматического чувства, много безыскусственной простоты, которая действует на душу и нечувствительно увлекает ее. Эта женщина вполне обладает, как говорят французы, даром слез. Эта лучшая Эйлалия из всех доселе виденных мною. Как мамзель Штейн (нынешняя Гебгард) ни была хороша, но сравниться с нею не может, а о московских русских актрисах нечего и говорить.

Отчего во французских спектаклях, когда действие происходит в комнате, расстилают на сцене сукно, а в русских этого не делают? Неужто же ноги французских актрис и актеров нежнее и чувствительнее ног актеров и актрис русских? Пни французская публика взыскательнее русской? Это что-то неладно и, конечно, долго продолжаться не может. Опрятность сцены гораздо важнее, нежели думают, для произведения сценических эффектов, а о приличии костюмов и говорить нечего! Не будь Яковлев одет так мизерабельно, по выражению приятеля моего Кобякова, он показался бы вдвое превосходнее, да и драма-то выиграла бы вдвое, если б декорации были поновее, как, например, во французских спектаклях или в балете.

12 февраля, вторник

Я полагал, что наш П.А.Рахманов считает себя математиком только про свой обиход, а на поверку выходит, что он признается и многими известными учеными за одну из лучших голов математических. Заехав сегодня к нему из Коллегии, я застал у него несколько ученых, и между про-

Стр. 362

тите вы поступить?» — спросил я его. «На амплуа трагических злодеев (Bosewichte)». — «Вот как! Из первых любовников попасть в злодеи! Чем же начнете вы?» Я смекнул, что денежки бедного Штейнсберга пошли гулять по белому свету. «А мадам Штейнсберг?» — «Мадам Штейнсберг отправляется в Ригу или за границу: ей нужно поправить здоровье в другом климате». Понимаю!

Я откровенно признался Гебгарду, что был очень недоволен представлением «Октавии» и не люблю его в роли кесаря Октавиана, что эта роль нейдет к нему так же, как и роль Марка Антония к Кудичу. «Вы правы, — сказал он мне, — но что ж делать? Нельзя же вечно играть Фердинанда и Карла Моора, потому что публика желает видеть иногда и другие пьесы». — «Так играйте «Дона Карлоса», «Орлеанскую деву», «Мессинскую невесту», «Валленштей-на», «Эгмонта», «Клавиго», «Фьеско», «Вражду братьев» — словом, играйте что хотите, только не трагедии, взятые из римской и греческой истории, и особенно трагедии такие, как «Октавия», в которых вы, господа немцы, смешны». Мой Гебгард понадулся, но против правды нет слов.

15 февраля, пятница

Вчерашний вечер у Эллизена был на славу: кроме знаменитых медиков, которые почти все собрались поздравить достойного своего собрата с получением монаршей милости, приехали многие и не принадлежащие к сословию медиков, как то: наш д. ст. сов. Родофиникин, служащие при статс-секретарях Новосильцове — ст. сов. Дружинин и Витовтове — Аделунг; референдарий Комиссии составления законов Розенкампф, которого видел я у князя П.В.Лопухина, и еще двое неизвестных мне высших чиновников: Ризенкампф и Ренненкампф; это созвучие фамилий очень забавляло хозяина, который, обращаясь к ним, не иначе говорил: «Maine Liebe Herren Rosen-, Riesen- und Rennen-kampfe». Играли в бостон и пили пунш-ройяль — смесь коньяку с шампанским, подслащенную ананасным вареньем: очень вкусно. Дам не было, потому что хозяин вдовец, a Schwester Dorchen принимать гостей женского пола почему-то отказалась, хотя отец и предлагал ей вместо простого вечера дать бал. Хозяин мой Торсберг пенял

Стр. 363

мне, что я редко бываю у него по четвергам, и сказал, что вчера, за отсутствием моим, барышни были невеселы и отказались даже петь любимое их трио «За дождем выходит солнце», потому что некому было подтянуть им. Я обещался быть у него в следующий четверг, и точно буду, потому что у радушного и краснощекого моего брюханчика бесцеремонно, весело и всегда много премилых немочек.

За ужином, пока гости еще не совсем удовлетворили аппетит, толковали о предметах серьезных: так, например, лейб-хирург Кельхен говорил, что без сильной страсти к науке превосходным медиком быть нельзя и что человек, посвящающий себя медицине и имеющий в виду приобретение одних только средств к своему существованию, никогда не достигнет до настоящей степени искусства, какое требуется от хорошего медика. «Правда, — отвечал веселый Торсберг, — однако ж все мы, сколько нас ни есть, принимаясь в первый раз за анатомический нож, побеждали свое отвращение к рассекаемому трупу одною надеждою на будущую практику, а к зловонию мертвеца привыкали только в том убеждении, что оно со временем превратится для нас в упояющие ароматы». Это откровенное замечание простодушного доктора возбудило общий хохот.

Между прочим, Дружинин (которого зовут, кажется, Яковом Александровичем) сказывал, что министр коммерции граф Румянцев очень хлопочет об усовершенствовании переплетного мастерства в России и исходатайствовал разные преимущества переплетчикам.

Ужин кончился далеко за полночь в шумном веселье; тосты за здоровье государя, министров и хозяина почти не прекращались. Собеседники наперерыв обращались к Эл-лизену с разными пустыми вопросами, мне кажется, только для того, чтоб иметь случай назвать его: «Негг Staatsrath» (господин статский советник). Пресмешные немцы!

Утром сегодня заходил ко мне Вельяминов с жалобою на земляка моего Кобякова, что не дает ему покою: то просит перевести ему арию, то присочинить две, а наконец, пристал к нему, чтоб он перевел целый финал из оперы «Каирский караван». «Конечно, все эти пустяки не стоят мне большого труда, — говорил Вельяминов, — но я

Стр. 364

дорожу временем и могу употребить его на что-нибудь лучшее, чем на сочинение или перевод вздорных куплетов, которые друг наш, Петр Николаевич, выдает за свои». Я советовал Вельяминову отучить Кобякова от этих проделок, сочинив для него какую-нибудь нелепицу вроде тех, которые он так мастерски импровизирует: «Пока наш приятель будет доискиваться в ней смыслу, — сказал я, — ты успеешь отдохнуть».

Завтра очередной литературный вечер у И.С.Захарова. Гаврила Романович требует, чтоб я прочитал какие-нибудь из своих стихов. «Иначе, — прибавил он, — если никто из молодых людей читать не станет, то опять, того смотри, нас попотчуют переводом Рошфуко, да и цель собраний будет не достигнута». Бог весть, соберусь ли я с духом читать стихи свои пред публикою. И хочется и колется... Впрочем, смелость берет города!

16 февраля, суббота

Отец писал, чтоб я похлопотал по березняговскому делу и попросил кого-нибудь в Межевом департаменте Сената о скорейшем окончании этого несчастного процесса, продолжающегося более семнадцати лет. Рано утром отправился я в Сенат и провозился там до двух часов, отыскивая секретаря Булкина, к которому прежде для справок и наставлений отец адресоваться мне приказал. Булкин с великим огорчением объявил, что он не заведует больше нашим делом и что оно по приказанию обер-прокурора Клима Гавриловича Голикова передано другому секретарю, Степану Степановичу Ватиевскому.

«А где ж Ватиевский?» — спросил я у Булкина.

«А вон сидит там», — отвечал Булкин.

Я обратился к Ватиевскому.

Презрительно посмотрев на меня, он спросил довольно грубо: «Что вам угодно?»

Я объяснил, в чем дело.

«Сегодня день неприсутственный, — сказал он, — извольте прийти в другой раз».

«Да потому-то, что день неприсутственный и господа секретари свободны от докладов, я и решился беспокоить вас, тем более что желание мое так маловажно и заключа-

Стр. 365

ется только в том, чтоб узнать, в каком положении находится наше дело».

«Не от нас зависит-с, а от обер-секретаря: адресуйтесь к нему».

«Где ж обер-секретарь?»

«В зале присутствия».

«Можно его видеть?»

«Спросите у курьера».

«А как зовут его?»

«Кого, курьера или обер-секретаря?»

«Разумеется, последнего».

«Богдан Иванович Крейтер».

И вот я, с каким-то стеснением в душе, обратился к курьеру и просил его доложить обо мне обер-секретарю.

Едва курьер успел войти в залу, как тотчас же и вышел обер-секретарь, человек лет под шестьдесят, довольно почтенной наружности, и прямо ко мне с вопросом: «А что, батюшка, вам угодно?»

Я сказал ему, что желал бы узнать о положении нашего дела.

«Да вы приезжий, что ли?»

«Нет, я здесь служу, но в делах неопытен и в Сенате знакомств не имею».

«А у кого из секретарей ваше дело?»

«У господина Ватиевского».

«Это по Найденской даче, что ли?» — спросил он у секретаря.

«Точно так».

«Что ж вы ему ничего не сказали? — продолжал Крейтер с видом укора. — Подайте дело!»

Секретарь с какою-то гримасою встал со стула, отпер шкаф, вытащил оттуда огромную связку бумаг и, развязав ее, подал Крейтеру, который пробежав несколько листов с конца, тотчас же объявил мне, что дело наше остановилось за неполучением каких-то новых справок из Вотчинного департамента и Межевой канцелярии, что оно не может быть так скоро решено, но чтоб я не унывал, потому что в справедливости доказательств со стороны нашей нет ни малейшего сомнения; а затем, чтоб я не тратился по-пустому и в случае надобности без церемоний обра-

Стр. 366

щался прямо к нему и что он даст мне в свое время совет, к кому из сенаторов должно будет разнести обыкновенные записки.

«У нас, батюшка, — примолвил он, — заседают люди добрые. Вот хоть бы Петр Амплеевич (Шепелев), князь Павел Петрович (Щербатов) или Неплюев — сенаторы радушные и правдивые, а к Климу Гаврилычу, может, сыщете какую-нибудь протекцию».

Я отвечал, что имел честь лично представляться князю Петру Васильевичу и что он принял меня милостиво, а сверх того, знаком с сенатором И.С.Захаровым, у которого буду сегодня и на литературном вечере.

«Ну, так и слава Богу! Чего ж, батюшка, лучше? Христос с вами! Успокойте родителей ваших!»

Я живо тронут был радушием этого благородного человека и, конечно, никогда его не забуду.

(Б.И.Крейтер был не только добрый и честный человек в полном значении слова, но, сверх того, знающий и опытный делец. Автору «Дневника» удалось узнать многие подробности его жизни, делающие честь уму его и сердцу. Вот один пример его бескорыстия. И.Ф.С-й, честнейший человек, нанимал у него в доме на Сергиевской улице квартиру и, будучи перемещен на службу в Саратов, должен был ехать, не имея чем расплатиться с хозяином. «Как же быть, Богдан Иваныч? — говорил И.Ф., — у меня не только на расплату с вами, но едва ли достанет денег и на прогоны». — «Э, ну! — отвечал старик. — Заплатите когда-нибудь; а недостанет на прогоны, так, пожалуй, я дополню». — «А если умру?» — возразил С-й. «Ну так сочтемся на том свете», — решил добрый Крейтер.)

Теперь отправимся к Захарову на чтение.

17 февраля, воскресенье

Вчерашний вечер у И.С.Захарова не похож был на вечер литературный. Кого не было! Сенаторы, оберпрокуро-ры, камергеры и даже сам главнокомандующий С.К.Вяз-митинов. Когда я вошел в гостиную, меня как будто обдало кипятком и чуть не помутились глаза; я боялся, чтоб не пришлось мне читать стихи свои перед этим ареопагом; дело, однако ж, обошлось благополучно: я читал их после

Стр. 367

ужина, подкрепив себя тремя или четырьмя рюмками доброго вина и в то время, когда уже большая половина гостей разъехалась.

Из лиц, которые были на вечере, всех более произвел на меня впечатление Вязмитинов, и совсем не по званию своему главнокомандующего и благосклонному, предупредительному обращению. Вязмитинов приглашен был на вечер в качестве автора: он некогда (1778 год) сочинил оперку, известную под заглавием «Новое семейство», и сам, как меня удостоверяли, положил ее на музыку. Хотя опер-ка в двух действиях, имевшая в свое время только случайный успех, и не может давать ему права на звание литератора, чего, конечно, он и не добивается, но любовь его к словесности, желание следить за ее успехами и уважение к трудам литературным заслуживают того, чтоб пред ним растворились двери и самой академии. Он не похож на того вельможу, который, как я слышал, публично утверждал, что литераторы решительно ни к чему не способные люди и что всех бы их следовало засадить в дом сумасшедших. Вот меценат!

Гаврила Романович долго и с жаром разговаривал о чем-то с сенаторами, князем Салаговым и Резановым, заседающими в одном департаменте с хозяином дома, и потом, живо обратясь к сидевшему возле Вязмитинова обер-прокурору П. (Гавриилу Герасимовичу Политковскому), вдруг спросил его: «Да за что ж, Гаврила Герасимович, вы мучите человека? Вот я сейчас просил Дмитрия Ивановича и князя о скорейшем окончании дела этого несчастного Ана-ньевского: они ссылаются на вас, что вы предложили потребовать еще какие-то новые от палаты справки; но ведь справки были давно собраны все; если же нет, то зачем не потребовали их прежде и в свое время?» П. извинялся, уверяя, что дело Ананьевского скоро кончено будет. «Кончено будет?! — возразил Гаврила Романович. — Но покамест он и с детьми может умереть с голоду».

Мне стало понятно, отчего многие не любят Державина.

Началось чтение. Читали стихи какого-то Кукина на случай избрания адмирала Мордвинова, друга А.С.Шишко-ва, в губернские начальники московской милиции. Стихи очень плохи: видно, что они произведение какого-нибудь

Стр. 368

домашнего стихотворца, более усердного, нежели талантливого. Хозяин прочитал перевод свой нескольких писем Фенелона о благочестии; нет сомнения, что эти письма камбрейского архиепископа в высокой степени поучительны и полезны, но надобно читать их дома, с некоторым размышлением, а не в таком обществе, которое собирается следить за успехами русской литературы не по переводам известных иностранных писателей, а по новым оригинальным сочинениям, да и перевод Захарова напыщен и вовсе не имеет характер Фенелонова слога, столь простого и благородного. Слушая эти письма, гости почти дремали, но, кажется, хозяин не замечал этого и безжалостно продолжал чтение до самого ужина, а между тем Вязмитинов уехал, воспользовавшись минутою отдохновения чтеца; за ним вскоре удалились князь Салагов, Резанов и еще многие, одни за другими, вставая потихоньку с мест своих, прокрадывались из гостиной на цыпочках; нечувствительно кружок разредел, и остались только мы, большею частью слушатели по призванию, то есть те, которым хотелось или ужинать, или читать стихи свои. Мне хотелось и того и другого, но мало ли чего хочется! Дородная барышня Скульская, двадцатипятилетняя невинность, любимая ученица моего Петра Ивановича, в одной из своих чересчур наивных басенок сказала сущую правду:

Мы сами иногда не знаем, Чего так пламенно желаем!

Конечно, мне удалось и поужинать, и прочитать стихи свои «К деревне»:

Деревня милая, отчизна дорогая, Когда я возвращусь под кров счастливый твой? —

но зато и выслушать получасовое замечание некоторых, по-видимому, записных аристархов о том, что эпитет «милая» не у места и может прилагаться только к одушевленным предметам, как, например, к другу, к женщине, к ребенку и проч., что нельзя также сказать, обращаясь к деревне: «Когда я возвращусь под кров твой», — потому что «деревня» слово собирательное и хотя состоит из многих кровов, но собственно сама по себе кровом назваться

Стр. 369

не может, но что, впрочем, очень легко исправить эти стихи следующим образом:

Деревня тихая, о хижина драгая, и проч.

Все замечания были в том же роде, но никто не заметил мне того, что я заметил сам себе, то есть что стихи мои не заключают в себе ничего, кроме одного набора слов, и что в них нет ни одной мысли, на которой бы остановиться можно было; они похожи на какую-то жижу, смесь воды с каплею меда: пить не противно, но и вкуса никакого нет.

В заключение добродушный хозяин сказал мне с видом прозорливца, что он тотчас же угадал, что я принадлежу к новой московской школе. «У вас есть способности, — примолвил он, — но вам надобно еще поучиться. Поживете с нами, мы вас выполируем...» Покорнейше благодарю!

А между тем я подслушал, как Гаврила Романович, который, видно, небольшой охотник до грамматики и просто поэт, кому-то прошептал: «Так себе, переливают из пустого в порожнее!»

Ужин был славный. Бесспорно, стихи мои могут подлежать критике, но об ужине и самый злейший зоил не может сказать ничего, кроме хорошего; иначе, по деликатному выражению Бородулина:

Он будет наглый лжец!

Сегодня первый день масленицы: охота забирает гулять, а между тем завтра стукнет мне девятнадцать лет. Чувствую, что я и так много потерял времени и что пора бы точно последовать совету прозорливого И.С.Захарова и приняться пристальнее за настоящее дело, да не слажу с собою. Сам не знаю, что происходит у меня в голове, а о сердце и подумать страшно: легионы чертей беспощадно терзают его, а между тем я должен казаться спокойным, бодрым и даже веселым. Чем все это кончится — известно одному Богу, но я не предвижу ничего путного и почти уверен, что дорого расплачусь за неуменье владеть собою. Счастлив буду, если беда обрушится только на меня; в противном случае куда деваться от людей, а пуще от самого себя?

Стр. 370

18 февраля, понедельник

Минувшие два года сряду праздновал я день рождения у себя дома — праздновал небогато, но весело, в небольшом кружку знакомых и милых мне людей. Памятны мне наши беседы за простою студенческою трапезою: умные, красноречивые рассуждения Алексея Федоровича, и острые шутки Буринского, и прибаутки Снегиря-Nemo, и застольные песни Злова; а вот нынешний год Бог привел праздновать этот день у чужих людей... Хотел было идти туда, но пошел в павильон слушать гасконады добродушного Лаба-та и споры его с дочерьми и графом Монфоконом.

И хорошо сделал: непритворные ласки болтливого семейства благотворно подействовали на больную душу. Расспросам конца не было: зачем пропадал так долго? у кого бывал? чем занимался? и проч. и проч. Дочери уверяли, что я похудел, а внучка Марья Лукинична с участием утверждала, что я непременно должен быть влюблен, потому что, по ее мнению, молодым людям нельзя не быть влюбленным. «Следовательно, и вы влюблены?» — спросил я ее. «Увы, я так дурна собой; а между тем я очень хотела бы выйти замуж», — отвечала она. Расцеловал бы ее, голубушку, за такое откровенное признание!

За обедом маркиз Лаферте (знатный эмигрант, за отъездом графа Блакаса оставшийся поверенным в делах короля Людовика XVIII) сказывал, что последние победы наши над французами при Пултуске и Прейсиш-Эйлау возродили большие надежды в короле и его приверженцах на возможность скорого возвращения во Францию. «Возвращения — может быть, но уж, конечно, не так скорого, — заметил граф Монфокон, — потому что L'Ogre Corse (Корсиканский людоед, т.е. Наполеон) покамест очень могуществен и владеет огромными средствами, чтоб с успехом противостоять державам целой Европы в совокупности. Без особого чуда, — прибавил он, — бедный наш король долго должен еще скитаться по чужим областям, и я боюсь, что все мы, сколько нас ни есть, не доживем до счастия увидеть возвращение ему похищенного трона». — «К несчастью, Монфокон прав, — сказал с видом величайшего сожаления и всплеснув руками Лабат. — Бонапарте силен;

Стр. 371

борьба с ним скоро окончиться не может, и одна надежда на помощь Божию и содействие России». — «А я так думаю напротив, — возразил Лаферте, — еще несколько усилий со стороны Германии, Англии и России — и Бонапарте удержаться не может, потому что если он испытает несколько таких же неудач, как при Эйлау, то и Франция не останется спокойною».

Из этих предположений и возражений родились споры; горячились, шумели, кричали, как водится обыкновенно за обедами у Лабата, и кончили тем, что замолчали от устали и отправились в гостиную к камину пить кофе и в блаженной полудремоте ожидать сварения желудка; а я между тем подсел к Марье Лукиничне, которая, в благодарность за то, что предпочел лучше беседовать с нею, чем болтать с ее тетушками, старалась всячески занимать меня и рассказала мне пропасть анекдотов о старых французах, которых, кажется, она не очень любит. «Все эти господа так раздражительны, а иногда и так глупы, — говорила она, — что мне скучно от одного их вида. Хорошо, что еще провалился этот несносный граф де Блакас. Это был мой кошмар, и когда приезжал он к нам, я всегда была очень в дурном нраве».

Бедная дурнушка очень неглупа, прекрасно образованна в институте, превосходно болтает, и, право, можно было бы подчас забыть ее непригожество, если б она сама не напоминала о нем беспрестанными своими восклицаниями: «Ах, я так дурна собой!».

Я спросил у нее: отчего бы мог ей так опротиветь граф де Блакас. «Как отчего? — отвечала она, — он такой самонадеянный, такой решительный и самолюбивый, что мочи нет. Он судил резко обо всем. Пусть бы он был какой красавец, а то вовсе нет: такой же рыжий, как я, только с тою разницею, что он пудрится, а я мажу свои волосы; все лицо в веснушках, рот большой и зубы черные: неприятный и несимпатичный. Он при каждом случае подсмеивался надо мною и вместо любезностей говорил мне колкости, да за то однажды и отплатил ему граф де Бальмен».

«Чем же? вызвал его на дуэль?» — «Нет, до дуэли не дошло, а было близко. Вот как это случилось: у нас был званый вечер, и мы, все дамы и кавалеры, играли салон-

Стр. 372

ные игры. Всякая дама поочередно объявляла на ухо своей соседке, чем бы она быть желала, а очередной кавалер, подходя к ней, старался отгадать ее желание; если отгадывал, то должен был обходить весь кружок и, в случае совершенной неудачи, подвергаться тому наказанию, какое придумают дамы. Когда очередь дошла до меня, я шепнула соседке своей, мамзель Лазаревой, что хотела бы быть монашенкою, и это желание, так натуральное в моем положении, никак не пришло в голову моему кавалеру, который стоял против меня в совершенном недоумении, придумывая Бог весть какие сообразности: то приписывал мне желание быть розою, то королевою, то ангелом, и так далее. Блакас, которому, видно, наскучили все эти отгадки невпопад, вдруг вскочил со стула и объявил, что он тотчас же отгадает мое желание. «Ну так отгадывайте скорее!» — в один голос подхватили все. «Мадемуазель Лукашевич желала бы быть красавицею!» Я вспыхнула и чуть не заплакала от стыда и досады. «Не отгадали, — сказала добрая Катерина Лазарева, — мамзель Лукашевич желает быть монашенкою». — «В таком случае извините! Но я назвал то, чего желали бы все девицы».

По окончании этой игры граф де Бальмен, капитан гвардии, настоящий рыцарь по своей храбрости и по благородству своего сердца, подошел ко мне и сказал, чтоб я не огорчалась выходкою Блакаса и что он будет за то наказан. В самом деле, когда гости собрались опять в кружок для новой игры и рассаживались по местам как ни попало, граф де Бальмен воспользовался замешательством этого размещения и в ту минуту, когда Блакас садился на стул, так ловко вытолкнул его из-под насмешника, что тот опрокинулся назад и растянулся на полу. Я не знаю, как он не расшиб себе затылка. Все захохотали. Блакас встал в величайшем раздражении, окинул глазами хохотавших и сказал: «Если это мужчина, он, надеюсь, назовет себя!» Я догадалась, на что намекал он, и потому, решившись предупредить историю, сказала ему очень хладнокровно: «Извините, мосье, это я». Я слышала, что Блакас после узнал виноватого, но дело как-то уладилось: что же касается до меня, то этот орангутанг не только перестал потчевать меня колкими своими любезностями, но даже и говорить со мною».

Стр. 373

Тут бедная дурнушка задумалась и, помолчав с минуту, с глубоким вздохом сказала: «Вы не можете представить себе, сколько я перенесла унижений от своего безобразия!»

«Однако ж вы совсем не так безобразны, Марья Лукинична, как себе воображаете, — сказал я. — Правда, у вас волосы рыжие, но рыжие волосы почитаются в Италии за величайшую красоту; у вас сплющенный нос и толстые губы, но зато выразительные глаза и белые ровные зубы; вы хорошего роста, а руки ваши могут служить образцом для художников. Поверьте, что, может быть, найдется человек, который в вас влюбится, для него вы будете красавицей, а до других вам нужды нет; только, пожалуйста, не повторяйте так часто ваших восклицаний: «Ах, я безобразна!» Когда я слышу их, мне становится стыдно за вас! Если вы не хороши собою, то у вас есть другие качества, которые могут сделать вас милой для человека благоразумного и здравомыслящего!»

Марья Лукинична несколько утешилась и очень благодарила меня за ласковое и отрадное ей слово.

19 февраля, вторник

Масленица в полном разгаре. Я таскался по балаганам глазеть на народ, продрог и промочил ноги, а зачем ходил — Бог весть. Лучше было бы заняться чем-нибудь путным, вместо того чтоб рисковать здоровьем. Пожалуй, чего доброго, Альбини с Торсбергом опять захотят пустить мне кровь! Может статься, оно было бы и нужно, только не из рук и не ланцетом...

По набережной гулявших было много; было также довольно нарядных экипажей, но в этом отношении Петербург не может равняться с Москвою: у нас вообще упряжь гораздо великолепнее. Московские щеголи ничего не делают вполовину; отличаться так отличаться; подавай золоченые колеса, красную сафьянную сбрую с вызолоченным набором, который горел бы как жар; подавай лошадей — львов и тигров с гривами ниже колена, таких лошадей, которые бы, как выражаются охотники, просили кофе; а как одеть кучеров иначе, как не в бархатные кафтаны, голубые, зеленые, малиновые с бобровыми опушками, с какою-то блестящею оторочкою! Словом, загляденье! Здесь

Стр. 374

все гораздо проще и, может быть, во всем больше вкуса, но для человека, привыкшего к раззолоченным каретам, к красной сбруе, к бархатным кафтанам ярких цветов и гремящим цепям, которыми перевожжены коренные лошади и подручная, здешние экипажи могут показаться несколько бедными.

Мне понравился, впрочем, экипаж офицера конной гвардии Жандра: четверня огромных рыжих лошадей с проточинами, все одна в одну; идут на курбетах; карета почти черного цвета с красными обводами, очень легкая и красивая, а упряжь из тоненьких веревочек, обтянутых глянцевою кожею, с самым легким серебряным наборцем — очень мило и красиво.

Приходил сослуживец мой Алексей Юшневский, бывший наш студент, приятель Гнедича, малый умный и чудак преестественный; он застал меня за письменною конторкою с пером в руке. «Что делаешь?» — «Пишу». — «Сочиняешь?» — «Описываю». — «Какого черта ты описываешь?» — «Не черта, а свой день». — «Славное занятие! И не скучно?» — «Привык». — «Правда, ко всему привыкнуть можно...» — «Кроме голода...» — «И жажды, — подхватил он, — прикажи-ка подать чаю». — «Прикажи сам».

Юшневский велел принести самовар и чайный прибор, поставил столик и, накрыв его салфеткой, расположился пить как любитель. «Вы все профаны, — сказал он, — пьете чай кой-как; надобно пить его со вкусом, как пьют московские купчихи». — «Кушай во здравие; у меня чай московский, его станет на год на всю артель сослуживцев». — «Знаю; Хмельницкий не нахвалится твоим чаем; оттого-то, признаться, я и зашел к тебе». — «Спасибо за откровенность». — «Впрочем, это шутка, а зашел я к тебе вот зачем: не хочешь ли познакомиться с Гнедичем?» — «Как не хотеть!» — «Так отправимся к нему завтра». — «Нет, не могу». — «Почему же?» — «Надобно подождать, пока поумнею: все это время я очень глуп». — «Так нам долго придется ждать». — «Бог не без милости! Я был свидетелем и не таких чудес». — «Каких же?» — «Я видел слабоумного Грамматина на степени первого ученика в пансионе и умного золотомедального ученика Граве на публичном немецком театре в роли странствующего башмачника». — «Что ж это доказывает?» — «Это доказывает, что первые бывают

Стр. 375

последними и последние первыми». — «Теперь подлинно я вижу, что мы долго не пойдем к Гнедичу: ты к тому же залез в метафизику». — «Поживи с мое, залезешь в нее и ты».

Юшневский захохотал; он был старее меня четырьмя годами. «Да признайся, что ты там вараксал в то время, как я пришел?» — «Право, записывал день свой». — «Неужто же в самом деле ежедневно записываешь всякий вздор?» — «Непременно». — «Какая цель тратить по-пустому время? Лучше бы читал или сочинял что-нибудь дельное». — «Со временем, может быгь, и этот вздор на что-нибудь пригодится». — «Поэтому запишешь и наш разговор с тобою?» — «Слово в слово». — «И покажешь мне?» — «Завтра же в Коллегии». — «Чудак!» — «Родом так». — «Предвижу, что вы будете большими друзьями с Гнедичем: он в своем роде также чудак». — «Может быть, но покамест я не пойду к нему». — «А сказать ему о тебе?» — «Кто ж мешает? Скажи, что я рад с ним познакомиться, но не теперь, у меня точно голова не в порядке». — «Да что ж такое? Денег нет или семейные огорчения?» — «Небольшие деньги на нужду есть, а в семействе до сих пор все обстоит благополучно». — «Ну так воля твоя, не понимаю». — «И понимать нечего; бывает у молодых лошадей мыт, а у людей корь и оспа и разные волдыри на теле; у меня волдыри на душе и на сердце: нравственный мыт — вот и все; будет с тебя?»

Мой Юшневский отправился домой, приговаривая: «Жаль, очень жаль! Но, видно, мы долго не пойдем к Гнедичу».

20 февраля, среда

Утром заходил в Коллегию и, к крайней досаде моей, узнал, что дежурство мое приходится в воскресенье. Нечего сказать — весело! Последний день масленицы я буду затворником. Одна надежда на Хмельницкого, что не даст умереть со скуки.

Я показал Юшневскому вчерашний дневник мой. Он удивился, прочитав его, и не утерпел, чтоб не подписать под ним: с подлинным верно, примолвив: «Долго не идти нам к Гнедичу!»

Вечером с час просидел у Гаврила Романовича. Он был неразговорчив и что-то невесел, однако ж не жалуется на нездоровье. Просил меня прийти завтра утром взглянуть на

Стр. 376

четверку лошадей, которых прислал ему граф Кутайсов с тамбовского своего завода. Говорит, что обошлись недорого только боится, чтоб не были очень бойки.

21 февраля, четверг

Лошади, присланные графом Кутайсовым Державину, точно хороши: большого роста, одна в одну, рыжегалой, так называемой розовой масти и вдобавок выезжены. Старик любовался ими из окна своего кабинета, а завтра намерен выехать на них в первый раз. Они обошлись ему 1200 руб. с приводом — недорого: за такую цену нельзя было бы купить их и на Лебедянской ярмарке. Кутайсов прислал также и князю Лопухину шесть лошадей, только другой масти.

Теперь я догадываюсь, отчего Гаврила Романович вчера был так невесел и задумчив. У него в голове письмо к государю о дозволении передать свою фамилию старшему из своих племянников, Леониду Львову. Он намерен был просить об этом на первой неделе великого поста, но его известили, что государь скоро отъезжает в армию и что теперь не время беспокоить его величество. «Боюсь, чтоб не ушло время, — сказал Гаврила Романович, — и чтоб не сбылось мое предсказание:

Забудется во мне последний род Багрима».

«Отсутствие государя, вероятно, продолжится недолго», — заметил я. «Бог весть, братец, а смерть не за горами». (В том же году Гаврила Романович поручил автору «Дневника» отнести всеподданнейшее письмо его об усыновлении Л.Н.Львова к П.С.Молчанову, назначенному тогда статс-секретарем у принятия прошений (вместо умершего М.Н.Муравьева). Молчанов тотчас же доложил о нем государю, но высочайшего соизволения на усыновление Львова не последовало. Это письмо, написанное собственною рукою Державина, передано автором «Дневника» в подлиннике, с разными другими бумагами, М.П.Погодину; оно весьма любопытно в том отношении, что поэт право свое на испрашиваемую милость основывает на сочинении им «Соляного устава». Державин и — соляной устав! — Позднейшее примечание автора.)

Стр. 377

Эти слова, сказанные голосом слабым и печальным, навеяли на меня какое-то неизъяснимое уныние.

Я оставил Державина в грустном расположении духа и для рассеяния отправился к Яковлеву, у которого нашел любезного отца Григория. Они собрались платить дань масленице — есть блины. «Милости просим на новую беседу! — сказал весело Яковлев. — Старая вся исчерпана, и мы наговорились вдоволь, так что не о чем больше и говорить. Ваша очередь быть запевалою». — «То есть запивалою, хотели вы сказать, Алексей Семеныч, — отвечал я. — В таком случае, если беседа исчерпана, то, кажется, не совсем еще исчерпан вон этот графин с травником, и я готов выпить рюмку». Яковлев захохотал. Мы закусили в ожидании блинов. «В соседней харчевне пекут отличные, и дома таких не дождешься». — «Вы правы: московские охотники до блинов не иначе едят их, как из харчевен». — «Отчего же это бывает?» — «Видно, оттого что лучше». — «А где вы были теперь?» — «У Гаврила Романовича». — «Зачем же так рано? Еще не пробило и двенадцать». — «Смотрел с ним присланных ему лошадей». — «А вы знаете в них толк?» — «Не могу хвалиться, но думаю, что знаю не меньше других... Между тем, по словам Фонвизина: "Не о птицах предлежит дело, а о разумной твари". Когда вы играете?» — «Завтра играю Вольфа в «Гуситах». — «Пойду смотреть». — «А вы любите драмы?» — «Люблю, когда вы играете в них. Намедни с удовольствием видел вас в роли Менау». — «Каратыгина была лучше меня». — «Ну, не скажу: Каратыгина — лучшая Эйлалия, какую я в жизни моей видел; но вы — совершенство! Вам недоставало одного: уменья одеться. Вы слишком пренебрегаете своим костюмом: вышли на сцену даже небритые». — «А вы и это заметили? Но завтра костюм мой будет старогерманский: вы будете довольны мною, хотя Каратыгина в роли Берты убьет меня и заставит вас плакать». — «Поможете ей и вы, Алексей Семеныч, только смотрите, берегитесь: в партере будет находиться человек, который заметит всякое ваше слово и всякое телодвижение ваше». — «Заметит да и запишет, — сказал иронически Яковлев, — вишь вы какой соглядатай; мы к этому не привыкли».

Наконец принесли блины в горшке, окутанном салфеткой. Яковлев ел мало, как бы нехотя, но мы с отцом Гри-

Стр. 378

горием не положили охулки на руку. «Блины блинами, — сказал отец Григорий, — а речь речью. Давеча, когда мы взошли, я толковал Алексей Семенычу о том, что, мне кажется, трудно удержаться актеру в своем естественном характере человека и, волею-неволею, не принять более или менее свойств тех лиц, которых он представляет, а чрез то не потерять своих собственных». — «Пустяки, — отвечал Яковлев, — можно приучиться к ненатуральному разговору и к высокопарности — и больше ничего. Сахаров целый век свой представляет злодеев, а в сущности добрейший человек. Шушерин играет нежных отцов, а уж такой крючок, что Боже упаси! Вон и Каратыгин: кроме ветрогонов да моторыг ничего другого не играет, а посмотри его дома: порядочен и бережлив; а Пономарев? То записной подьячий, то скряга, то плут-слуга, а нечего сказать: смирнее и скромнее его человека не сыщешь. Да я и сам: лет около пятнадцати вожусь на сцене с Ярбами и Магометами, а все остался тем же Яковлевым. Пустяки, совершенные пустяки! Однако ж после блинов не выпить ли пуншу?»

Отец Григорий отказался от пунша, и я также, памятуя тот омег, которым угостил меня Яковлев в первое мое посещение, и попросил воды. «Что ж вам за охота пить воду?» — спросил хозяин. «А разве вы не читали Пинда-ра?» — «Читал две оды его в переводе Державина, и помню». — «Следовательно, должны знать, что всех элементов вода превосходней; а если хотите, так П.И.Кутузов перевел еще вразумительнее: всех лучше жидкостей вода!» Собеседники засмеялись. «Этак переводить немудрено», — заметил отец Григорий. «Напротив, гораздо труднее, чем вы полагаете, — сказал Яковлев, — надобно иметь особое дарование, чтоб поэтические стихи .обращать в медицинские афоризмы».

Я отправился домой, к возлюбленной моей конторке, единственной поверенной всех моих дум, мыслей и чувствований. Эх-ма!

22 февраля, пятница

Надобно отдать справедливость старику Василью Александровичу Самсонову, что он человек необыкновенно умный и опытный в жизни. Я просидел с ним целое утро и

Стр. 379

не заметил, как прошло время. Он не истощался в рассказах: память имеет чрезвычайную и, сверх того, мастер говорить; а как он предупредителен, нежен и забавен в обращении с женою своею, крошечною и добродушною стару-шенциею — право, мило смотреть. Вот настоящие русские Филемон и Бавкида! Они живут скромно, однако ж гостеприимны и рады угостить всякого чем Бог послал. Самсонов охотник покушать и большой приятель с известным петербургским гастрономом, камер-юнкером Ласунским, который никогда не обедает дома, без того чтоб для аппетита не пригласить и Василья Александровича.

Старик много рассказывал о некоторых известных персонажах царствования императрицы Екатерины II. «Многие из них, — говорил он, —точно были гениальные люди, но другие пользовались репутациею умных и деловых сановников только потому, что императрица руководила ими, а в сущности были очень ограниченных способностей и ума; но зато эти господа мастера были окружать себя какою-то великолепною важностью и составлять себе клиентов, которые проповедовали о их великих достоинствах. Они выдавали себя и за меценатов, имея под рукою несколько голодных поэтов для домашнего обихода и прославления их добродетелей, потому что меценатство было тогда в моде.

А знаешь ли, отчего оно попало тогда в моду? Императрица, которая покровительствовала словесности, наукам и художествам, заметив в одном вельможе закоренелое презрение к произведениям ума и художеств, изволила спросить обер-шталмейстера Нарышкина: «Отчего такой-то не любит живописи и ненавидит стихотворство до такой степени, что, по словам княгини Дашковой, он всех ни к чему годных людей своих называет живописцами и стихотворцами?» — «Оттого, матушка, — отвечал Нарышкин, — что он голова глубокомысленная и мелочами не занимается». — «Правда твоя, Лев Александрыч, — вздохнув, сказала императрица, — только и то правда, что головы, слывущие за глубокомысленных, часто бывают пустые головы». Замечание императрицы огласилось, и с тех пор придворные друг перед другом стали покровительствовать стихотворцам и живописцам, заводить домашние театры и составлять картинные галереи».

Стр. 380

«Так иногда, — продолжал Самсонов, — премудрая монархиня одним кстати сказанным словом изменяла нравы, вводила новые обычаи и даже нечувствительно смягчала природные свойства людей, ее окружавших. Например, узнав, что один из ближайших к ней сановников, обязанный по занимаемому им посту выслушивать просителей, обходился с ними надменно, не принимал труда обстоятельно объясняться с ними и вообще был недоступен, она в одном из своих вечерних собраний завела речь о том, как должна быть противна надменность в вельможах, обязанных быть посредниками между государями и народом. «Эта надменность происходит, — заметила императрица, — от ограниченности их ума и способностей: они боятся всякого столкновения с людьми, чтоб те не разгадали их, и для произведения эффекта нуждаются в оптическом обмане расстояния и театральном костюме». И с последним словом обратившись к гордецу, она вдруг спросила его: «А что, у тебя много бывает просителей?» — «Немало, государыня», — отвечал сановник. «Я уверена, что они выходят от тебя гораздо довольнее, чем при входе в твою приемную: несчастье и нужда требуют снисходительности и утешения, и твое дело позаботиться, чтоб эти бедные люди не роптали на нас обоих». Вельможа понял намек и с тех пор из надменного и неприступного сановника сделался самым доступным, вежливым, снисходительным и даже предупредительным государственным человеком».

Вечером любовался Яковлевым и Каратыгиною в «Гуситах»: они были превосходны; особенно в сцене выбора детей, которых решено послать в неприятельский стан, они заставили всех плакать навзрыд, и я заметил, что Яковлев едва ли не плакал сам — с таким необыкновенным чувством играл он эту сцену! Зато Бобров, игравший военачальника гуситов, был очень смешон. Я видел его в роли Мамаева посла в «Димитрии Донском»: там был он сноснее и даже недурен, вероятно оттого, что грубые приемы и необработанный голос согласовались больше с характером роли татарина. Говорят, что Бобров превосходно играет Тараса Скотинина в «Недоросле»; верю, потому что он в роли военачальника был настоящим Скотининым.

Я не в состоянии объяснить, какое неприятное действие производят это беспрерывное чиханье и сморканье и этот

Стр. 381

беспрестанный кашель райской и даже партерной публики русского театра во время патетических сцен драмы или трагедии. Мне кажется, можно бы, из уважения к другим посетителям, как-нибудь скрыть свою чувствительность, проявляющуюся в таких непристойных симптомах.

23 февраля, суббота

Сегодня нечаянно столкнулся я с Харламовыми Александром и Николаем Гавриловичами. Они тоже данковцы и коротко знают биографию всего нашего семейства. Старший из братьев, статский советник, служит советником губернского правления — большой делец, в короткое время нажил прекрасное состояние и делит его с братом, отставным моряком, хилым и больным. У них огромный дом в Большой Садовой улице, против Третьей Съезжей, и много незанятых квартир. Они чрезвычайно уговаривали меня переехать к ним и предлагали свои услуги. «Мы петербургские старожилы, — говорили они, — люди холостые и независимые, и нам было бы приятно позаботиться о приезжем земляке». Я благодарил услужливых братьев и обещал бывать у них часто, если позволит время. За обедом у Альбини я рассказывал им об этой встрече и об одолжи-тельном предложении земляков моих. «От добра добра не ищут, — сказали в один голос муж и жена, — квартира Торсберга хорошая, а сверх того, переехав к Харламовым, вы отдалитесь от нас и других ваших знакомых». Разумеется, так.

С нами обедали генерал-суперинтендант пастор Рейн-бот и ловелас Иван Кузьмич, который не отвык от обыкновенных комплиментов. Но — увы, с комплиментами своими принужден он в Петербурге обращаться к одним разве горничным или тому подобным дамам, потому что не бывает ни в одном порядочном обществе; в Липецке для него было золотое время: там он, по званию секретаря директора Липецких вод, безнаказанно мог надоедать всем дамам, пьющим и не пьющим воды, лишь бы только случилось им попасть в галерею.

Рейнбот очень умный и, кажется, дельный человек. Он очень знаком с пастором Гейдеке и стариком Брукнером и чрезвычайно уважает их. С Гейдеке он даже в переписке и снабжает его некоторыми книгами по части теологии и

Стр. 382

педагогики, которых в Москве добыть нельзя. Он расспрашивал меня о московском его житье-бытье и, между прочим, сказывал, что Гейдеке имеет много врагов, которые стараются клеветать на него и вредить ему. Я отвечал, что сколько мне известно, Гейдеке жизнь ведет неозорную, уважается многими известными в Москве людьми, известными литераторами и университетскими профессорами и почитается человеком вовсе не обыкновенным. «В том-то и беда, — сказал Рейнбот, — что обыкновенные люди успевают вообще скорее необыкновенных, потому что последние хотят, чтоб дорожили ими самими, между тем как первые дорожат только своими покровителями. Чуть ли у нашего друга не слишком остро перо, а еще острее язык». Возвратившись от Альбини, я нашел у себя Кобякова и очень обрадовался, что не один проведу вечер дома. Кобя-ков пришел с жалобою на Вельяминова, что переводы его чересчур становятся плохи; например, в финале «Импресарио» он заставляет любовницу петь:

Пусть отсохнет рука, Коль пойду за старика: Старики ревнивы, злы — Настоящие козлы!

Я чуть не умер со смеху и догадался, в чем дело. «Ты, любезный друг, — сказал я Кобякову, — напрасно сетуешь на Вельяминова: ведь «Импресарио» — опера-буфф, а в оперу-буфф эти стихи допустить можно. Посмотрел бы ты, как мы в Москве переводили оперы: и не то сходило с рук; да и самые дифирамбы Сумарокова чем лучше велья-миновского перевода — сам посуди:

Бахуса я вижу зла; Разъяренну, пьяну, мертву, Принесу ему на жертву Я козла!»

«А что ты думаешь, — сказал Кобяков, — ведь и подлинно можно их вставить в финал. Музыка шумная: пожалуй, слов и не расслышат; только козлы-то мне не нравятся». — «Ну, так поставь ослы — и дело с концом». Земляк мой успокоился.

Немногое нужно, чтоб огорчить человека, но, кажется, нужно еще менее, чтоб его утешить.

Стр. 383

24 февраля, воскресенье

Мы избавились от дежурства и последний день масленицы провели не в заключении. Кусовников и Хмельницкий уладили дело славно: силою красноречия и красной бумажки они уговорили протоколиста Котова, канцеляриста Сычова и Матвея Дмитриевича Дубинина заменить нас: для них это ничего не значит, потому что живут в доме самой Коллегии и могут, не отлучаясь, пить, сколько душе угодно. На мой пай достался Дубинин.

М.Д.Дубинин человек исторический, муж старинного покроя и тип канцелярских чиновников прежнего времени; это последний в своем роде, и природа, создав его, наконец разбила форму. Ему за шестьдесят лет, из которых пятьдесят он провел на службе в Коллегии, достигнув до почетного звания живого архива; у него красный фигурчатый с наростами нос, всегда заспанные глаза, пегие нечесаные волоса, небритая борода, очки на лбу, перо за ухом и пальцы в чернилах. Он пишет уставцом, четко, красиво, безошибочно, и уписывает на одной странице то, чего другой, лучший писец нового поколения, не упишет на целом листе. Его славное дело держать реестр печатаемым патентам, и он заведывает приложением к ним печатей, чего лучше и аккуратнее его никто исполнить не в состоянии, но ему поручают переписку и других бумаг по Коллегии, и особенно по Казенному департаменту.

Утром и натощак Матвей Дмитриевич всегда на ногах, но по окончании присутствия он тотчас приступает к трапезе, и тогда уже видеть его иначе нельзя, как лежащего и утоляющего жажду. Матвей Дмитриевич с оригинальным своим почерком, с необыкновенною своею памятью и нанковым сюртуком был известен всем прежним начальникам Коллегии: князю Безбородко, графу Растопчину и князю Чарторижскому, да и нынешний министр Будберг знает его; что касается до обер-секретарей, то он их не ставит ни во что, но зато весьма уважает казначея Бориса Ильича, который никогда не отказывает ему в выдаче пяти рублей вперед жалованья и перед большими праздниками рискует иногда даже к десятью рублями.

Как бы то ни было, но Матвей Дмитриевич считается почему-то человеком почти необходимым в своей сфере,

Стр. 384

и все служащие, начиная от обер-секретаря до нашего брата, не иначе называют его, как по имени: Матвей Дмит-рич, а при случае спешной работы прибавляют слово «любезный». Коллежское предание и экзекутор Степан Константинович гласят, что будто бы некогда Матвей Дмитриевич и по утрам придерживался чарочки и что во времена оны некоторые жестокосердые обер-секретари, по тогдашнему обычаю в предупреждение несвоевременных его отлучек, приказывали разувать его, но я на этот раз делаюсь пирронистом и не хочу верить преданию.

Итак, по неожиданной благосклонности Матвея Дмитриевича, я был на свободе и воспользовался ею, чтоб сделать визит землякам моим Харламовым, которые, не ожидая такого скорого посещения, очень обрадовались и приняли меня чрезвычайно ласково. Вопросам и расспросам о Данкове и данковских помещиках конца не было. Я передал им, как умел, все, что только мог знать, и наконец спросил их: отчего же они, по-видимому так любя родину, не съездят взглянуть на нее и повидаться с родными? «Оттого, — отвечал старший брат, — что там у нас не осталось ни одной души и ни клока земли, да и ближних родных нет, а есть однофамильцы: куда и к кому мы приедем? Здесь Бог благословил нас довольством и спокойствием, здесь, видно, и умереть придется; а признаюсь, когда случится увидеть данковца и слышать что-нибудь доброе о ком-нибудь из земляков, право, сердце не нарадуется. Пожалуйста, переезжайте к нам в дом и располагайте нами, как вашими родными, без всяких церемоний и жеманства». Я уверил их, что жеманство не в моем характере и я его не люблю, потому что оно — вывеска глупости, а я не желаю, чтоб меня считали за дурака, и потому воспользуюсь их обязательностью при первом удобном случае.

Советник отзывался о губернаторе Петре Степанове Пасевьеве чрезвычайно хорошо. «Это клад, а не человек, — говорил он, — умен и добр и бьется из всех сил, чтоб облагородить канцелярию правления. К несчастью, едва ли мы скоро с ним не расстанемся, потому что его славят сенатором».

Обедал в павильоне: попал на маркиза де ла Мотта, которого видел я на другой день моего приезда в Петер-

Стр. 385

бург у Лабатов в Екатеринин день, но тогда оставил без замечания; сегодня разглядел его поближе: что за отвратительная фигурка! Ему лет под шестьдесят, маленький, пузатенький, косой, плешивый и при всем том пренадмен-ный, резкий и едва ли не воображающий себя каким-нибудь Шуазелем или Морепа. Он не умолкал о политике, межевал государства, отнимал области у одного и отдавал их другому, заточал Бонапарте с братьями в восстановленную им Бастилию и проч., а между тем сам продает Дмитрию Львовичу Нарышкину страсбургские пироги и прованское масло, и дает чувствовать, что он чуть-чуть не из первых людей у него в гостиной.

Каковы же должны быть последние? — хотелось бы мне спросить его; но, кажется, ему скоро несдобровать, потому что недавно он женился на такой бабище, что страшно взглянуть: огромная, толстая, рябая, голосистая, с такими резкими ухватками, что так и кажется, что она при одном прикосновении к ла Мотту расшибет его в прах. Молодые супруги, которых медовый месяц еще не истек, развозят покамест друг друга по своим знакомым напоказ, а там что будут делать — знает разве один добродушный и вспыльчивый граф Монфокон. Он все время, покамест ла Мотт решал судьбы царств и народов, сидел как на иголках: кашлял и вертелся на стуле, однако ж молчал, но лишь только молодые старые уехали, он вдруг вскочил и, сложив ладони, прежалобно вскрикнул: «Боже мой, Боже мой! Надо быть очень глупым, чтобы считать себя мудрецом».

Вспомнив, что сегодня прощальный день, я по русскому обычаю попросил прощения у дам, но они вдруг привязались ко мне, чтоб я покаялся им во всех своих прегрешениях, которые будто бы они уже знают. Я бежал от них без оглядки: они решительно принимают меня за ребенка.

25 февраля, понедельник

Я начал говеть. В Казанском соборе служат чинно и благолепно, и хотя народу много, но покамест тесноты большой нет. На евфимоны ездил в Невский монастырь, в котором до сих пор еще не был. Служба простая, но величественная. Покаянный канон читал наместник Израиль внятно и вразумительно. Мне понравился иеродьякон Фила-

Стр. 386

дельф, чрезвычайно благообразный, ловкий и развязный в служении; голос его не исполинский, как у Воржского, но звучен и приятен. Ирмосы пели монахи прекрасно; клир состоял из одних басов, кроме какого-то послушника, высокого тенора. Это басовое пение шестигласных ирмосов невыразимо действует на душу. В Троицкой лавре поют также отлично, но там голоса перемешаны, здесь же, напротив, одни басы. Сказывали, что митрополит Амвросий очень любит столбовое пение и в бытность свою казанским архиепископом кроме обыкновенных певчих архиерейского дома имел еще хор, составленный из одних басов, который предпочтительно любил слушать.

26 февраля, вторник

В беседе с умным человеком многому научиться можно, но если этот умный человек смотрит на жизнь и свет со своей, особой точки зрения, то он может сбить с толку. Умные красноречивые люди увлекательнее всякой книги: читая книгу, ты имеешь время поразмыслить и остеречься, а живое слово действует так внезапно, что не успеешь и опомниться, как ты уже в его власти.

Вот хотя бы, например, и старший граф де Местр, сардинский посланник, я не хотел бы остаться с ним неделю один с глазу на глаз, потому что он тотчас бы из меня сделал прозелита. Ума палата, учености бездна, говорит, как Цицерон, так убедительно, что нельзя не увлекаться его доказательствами; а если поразмыслить, то, несмотря на всю христианскую оболочку, которою он прикрывает все свои рассуждения (он иначе не говорит, как рассуждая), многое, многое кажется мне не согласным ни с тем учением, ни с теми правилами, которые поселяли в нас с детства.

Давеча из церкви я зашел навестить старика Лабата, чего-то объевшегося по случаю католической масленицы, и нашел у него де Местра, стоявшего пред камином и с жаром рассуждавшего. Из разнообразного, живого и увлекательного его разговора я успел схватить на лету несколько идей, поразивших меня своею новизною. Он утверждал, что «почти во всех случаях жизни надобно опасаться более друзей, чем врагов своих, потому что последние, по край-

Стр. 387

ней мере, не введут вас в заблуждение своими советами; и что сознание нашего ничтожества должно поверять одному только Богу, но перед людьми скрывать его во избежание их презрения». Это, может быть, и правда, однако ж что-то отзывается иезуитизмом. Но вот идеи, которые кажутся мне безукоризненно верными: рассуждая об одном государственном человеке, которого все вообще почитали за гениального, граф де Местр сказал, что он, с своей стороны, не очень верит в его гениальность, потому что этот вельможа всегда окружал себя людьми вовсе посредственными, и если он делал это для того, чтоб лучше скрывать свои намерения и предположения, то и в этом случае действовал невпопад, потому что нашим тайнам изменяют большею частью не те люди, которым мы поверяем их сами, но почти всегда те, которые о них догадываются. Но пора мне, по словам философа Сковороды, —

Тщету отложити Мудрости земныя И в мире почити От злобы дневный, —

сиречь: идти на боковую, чтоб завтра не опоздать на молитву.

27 февраля, среда

Идучи из церкви, встретил Александру Васильевну П., которую так часто случалось мне видеть в Москве у тетки В. и в некоторых других домах. Тогда она была резвою, веселою и милою девушкою, но вскоре выдали ее замуж за какого-то старого и даже небогатого полковника, и я потерял ее из виду. Теперь она овдовела и живет одна. Мы обрадовались друг другу, потому что Петербург кажется и для нее чужою стороной. Лицо такое же ангельское, такая же свежесть, но что за толщина — Боже мой! Ходит переваливаясь и насилу двигает ноги. Не понимаю, как женщина в двадцать два года так отолстеть может. Звала к себе, уверяя, что всегда почти дома и особенно по вечерам, но предупредила, что живет покамест небогато, в небольшой квартире на Сенной, и что лестница высока и неопрятна. «Как быть, — сказала она, — после московского простора и довольства пришлось здесь жить в тесноте и нужде». Все

Стр. 388

равно: пойду к ней непременно вспомнить старину. Правду сказать: и миловидна, удивительно как миловидна!

Дмитрий Моисеевич Паглиновскии присылал за мною. Он что-то имеет передать мне от дяди А. Г. Рахманинова, отправившегося в деревню. Вот и еще человек, пропавший для службы: в двадцать семь лет, будучи штабс-ротмистром Конной гвардии и красавцем в полном значении слова, вдруг женился, вышел в отставку и уехал в степь на покой! Впрочем, со стороны судить об этом мудрено: все делается не без причины.

28 февраля, четверг

Был у Паглиновского. Важное дело сообщил он мне от дяди: «Александр Герасимыч поручил мне просить вас навещать нас как можно чаще». — «Только-то?» — «Больше ничего». Вот прямо добрый человек! Хотя шутка не совсем забавна, но доказывает приветливость почтенного Дмитрия Моисеевича. Разумеется, что я не останусь у него в долгу.

(Д.М.Паглиновскии, правитель военной канцелярии генерал-адъютанта графа Ливена, заведовавшего военными делами при особе государя, был человек отличных качеств ума и сердца. При той значительности, которою он пользовался по чрезвычайно важному своему месту, при тех близких сношениях с первыми людьми государственными тогдашнего времени, которые давали ему право на некоторое предпочтение перед другими, он был не только не спесив и не заносчив, но, напротив, скромен, снисходителен, вежлив и бескорыстно услужлив до невероятной степени. По назначении графа Аракчеева министром военных сил канцелярия графа Ливена была упразднена, и Паглиновскии поступил правителем же канцелярии к новому министру, которого благосклонностью и уважением он пользовался несколько лет. Но всемогущая сила обстоятельств изменила служебное поприще этого достойного человека: он был долго в отставке, потом опять вступил в службу и умер советником Ассигнационного банка. Паглиновскии и дядя мой Рахманинов были женаты на двух родных сестрах Бахметевых, и я познакомился с первым в доме последнего. Иногда с ним бывали очень забавные случаи;

Стр. 389

так, например, один служивый, будучи огорчен отказом, сделанным ему вследствие резолюции графа Ливена, и вообразив, что резолюция эта последовала потому только, что Паглиновскии не захотел принять участия в его просьбе, попотчевал его на прощанье следующим двустишием: «Не Дмитрий ты Донской, не Дмитрий ты Ростовский, А Дмитрий ты простой, лишь Дмитрий Паглиновскии!» — Позднейшее примечание автора.)

При мне приезжал к нему В.П.Кокушкин по какому-то делу. Этот Кокушкин был в свое время довольно значительным персонажем, потому что пользовался благосклонностью канцлера князя Безбородко, при котором считался на службе. Я говорю: считался, потому что, как мне сказывали, он по натуре своей служить не мог, как служат другие, ибо едва-едва знал грамоте и делать ничего не умел; но зато при добром сердце, веселом нраве, испытанной честности и прекрасном наследственном состоянии он обладал драгоценным для того времени даром учреждения пиров и, кроме того что любил сам попить и погулять, считался мастером потчевать других. Эти достоинства доставили ему почетное звание распорядителя афинских вечеров князя Безбородко. Не должно, однако ж, думать, чтоб добрый и благородный Василий Петрович был большой знаток в напитках, — отнюдь нет, и предание гласит, что, несмотря на все его притязания на звание знатока в винах, гениальный канцлер доказал ему, как дважды два четыре, что он о вкусах в вине не имеет никакого понятия, и вот каким образом: приказав своему метрдотелю во время одного званого обеда обнести гостей простым бордоским вином, придав ему название старого аквамарина, в виноделии не существующего, князь Безбородко, обратись к Кокушкину, спросил его: «А каково винцо, Василий Петрович?» — «Подлинно отличное, — отвечал он, — от рода такого аквамарина не пивал: хорошо бы еще рюмочку!» Разумеется, взрыв общей веселости обнаружил мистификацию. По смерти князя Кокушкин остался верен своей привязанности к фамилии Безбородко и считается домашним человеком у брата канцлера, графа Ильи Андреевича Безбородко, который в настоящее время служит обществу в почетном звании здешнего совестного судьи и столько

Стр. 390

же известен добротою души своей, сколько и неимоверным своим богатством.

Вот что за человек Василий Петрович. Теперь он лишился большей части своего состояния, стал старее и хотя не с такою уже победною бодростью может выходить из турнира с современными героями попоек, но по-прежнему любит пиры и браги. Знакомство его чрезвычайно обширно, и он в кругу здешних знатных и богатых негоциантов катается как сыр в масле, и едва ли кто из них решится снарядить обед или дать веселую вечеринку, не пригласив разделить их Василья Петровича; словом, он любезный всем гость и приятный для всех собеседник.

1 марта, пятница

Надобно исповедоваться, а я еще не приискал себе духовника; надлежало бы подумать о том заранее. Теперь нечего делать: пойду к отцу Григорию Вознесенскому, благо с ним знаком. Благослови Господь!

2 марта, суббота Наконец Бог привел причаститься святых тайн, и на

душе как-то легче стало. Причастников у ранней обедни было множество, и в том числе несколько знакомых.

Ямпольский сказывал, что мне хотят дать какую-то немаловажную работу или к кому-то прикомандировать по одному делу для переводов. Дай-то Бог, потому что вот три месяца, как решительно ничего не делаю и только толкую о Троянской войне. Пожалуй, домашние скажут, что за этим не стоило ездить в Петербург.

Александр Львович Нарышкин сегодня отправляется в Москву. Говорят, что там открылись беспорядки по театру и чуть ли не будет назначен новый директор.

Государь причащаться изволил со всею императорскою фамилиею, и по сему случаю из экономии государя доставлено обер-гофмаршалом графом Толстым к губернатору 2000 рублей на выкуп нескольких самобеднейших отцов семейств, содержащихся за долги. Харламов, которому Пасевьев поручил исполнить без всякой огласки это доброе дело, сказывал, что так делается всякий год.

Стр. 391

3 марта, воскресенье

Гаврила Романович говорил, что литературные вечера были отложены 26-го числа по случаю масленицы, а вчера — по причине общего говенья, но что в будущую субботу приглашает к себе Александр Семенович Хвостов, за которым считается очередь.

Есть на свете люди, которым никогда ни в чем нет удачи: что бы они ни затевали, как бы обстоятельно ни обдумывали свои предприятия, всегда подвернется какое-нибудь препятствие, всегда сыщется какой-нибудь неожиданный случай, который расстроит их намерения, уничтожит начинания, собьет их с толку и, лиша всякой энергии, заставит их опустить руки и жить как придется, со дня на день. Таких людей умники называют беспечными и даже — Бог им судья! — ни к чему годными, а ханжи величают юродивыми и большею частью чуждаются их как отверженных Богом. Таков, например, был умный и добрый Иван Захарович Кондырев, которого примерные неудачи так верно очертил Александр Ханенко в небольшом шуточном, но глубокомысленном к нему послании:

И если б сделался ты шляпным фабрикантом, То люди стали бы родиться без голов.

Такой был и Сергей Афанасьевич Волчков, о котором сегодня столько толковали и которого странная и непостижимая судьба была предметом толков и разговоров петербургского общества и самого двора в первые годы царствования императрицы Екатерины II. Кондырев в сравнении с Волчковым мог назваться счастливцем, потому что после разных утрат в семействе и состоянии от случаев совершенно непредвиденных он, по крайней мере, мог умереть в своем, хотя и тесном, углу и на своей постели, в присутствии двух-трех человек, искренно его любивших; но Волчков не имел и этого утешения.

Отлично образованный по тогдашнему времени, прекрасный собою, имея хорошее состояние и не зависимый ни от кого, Волчков вступил в военную службу и, как отличный молодой человек, был назначен состоять при графе Салтыкове, командовавшем тогда армиею в Пруссии. В

г

Стр. 392

сражении при деревне Пильциге или Пальциге, в котором русские остались победителями, Волчков ранен был в ногу и лишился глаза и должен был, после весьма трудной и неудачной операции, возвратиться в Петербург. Здесь он женился, но выбор супруги был несчастлив: казавшаяся до свадьбы такою доброю и простосердечною, она вскоре по совершении брака обратилась в сущего демона и без стыда говорила, что если она вышла за калеку, так потому только, что хотела иметь положение в свете, и что считает такого мужа, как Волчков, кривого и хромого, не больше как своим приказчиком. От такого образа мыслей недалеко до разврата, и этот разврат обнаружился во всей его гнусности; дом Волчкова превратился в ад.

Делать было нечего, и после многих совещаний со знакомыми, совещаний, из которых ничего другого не вышло, кроме огласки и соблазна, супруги согласились разлучиться; но эту разлуку Волчков обязан был купить почти половиною своего состояния. Разделив имение, он полагал себя еще достаточно обеспеченным и надеялся прожить век свой в довольстве и спокойствии, в упражнениях умственных, занятиях литературных и художественных; но, как говорится, он рассчитал, не считаясь с хозяином; начались внезапные неудачи: то выгорит деревня, то случится неурожай, то выпадет скот, то возникнет процесс, то обкрадет приказчик, так что бедный Волчков, маявшись года с четыре, принужден был к разным тяжелым уступкам неблагоприятной фортуне: прежде продал дом, там заложил большую часть имения, а наконец, и сам отправился экономничать в симбирскую деревню, в которой ожидали его еще пущие несчастия.

Явился на сцену самозванец Пугачев, губитель верных своему долгу дворян и помещиков. Клевреты злодея успели схватить Волчкова, мучили и терзали его, разграбили дом, сожгли деревни, перевешали в глазах его некоторых дворовых людей, ему преданных, и священника с причетом и хотели уже приняться за него самого, как вдруг остановлены были, будто чудом, каким-то внезапным известием о приближении отряда войск и скрылись, оставив бедного калеку чуть живого от нанесенных ему побоев, обливанья кипятком и проч. и проч. Долго лечился Волчков в Сим-

Стр. 393

бирске; телесные раны его заживали медленно, но раны душевные — еще медленнее. Уныние овладело им. Вместо того чтоб приняться за выстройку вновь деревни и приведение в какой-нибудь порядок расстроенных дел своих, он предоставил все на произвол судьбы и как человек, дознавший горькими опытами, что все начинания его, как бы ни были хорошо обдуманы, не могут иметь благоприятных последствий, впал в совершенное бездействие. Состояние помещика, проживающего в деревне бездейственно и беззаботно, лишает уважения, а лишение уважения подрывает кредит, и вот Волчков имел несчастье видеть, как наследственные его поместья стали постепенно поступать во владение несговорчивых его кредиторов. Час от часу становится он беднее и наконец, дойдя почти до совершенного убожества, должен был возвратиться в опостылевший ему Петербург, в котором ожидали его жена и новые бедствия. Историю Волчкова окончу после. Теперь в голове поручение, которое мне дать хотят; но дадут ли? Что-то не верится, и едва ли Ямпольский не сказал это как-нибудь, наобум.

4 марта, понедельник

Илья Карлович говорил, что он точно заботится о доставлении мне постоянной и занимательной работы, но так как это дело не совсем зависит от него, то и надобно подождать до времени. Я это предчувствовал.

«Лучше остаться без куска хлеба, лучше лишиться головы, чем быть обязанным своей фортуной бесчестному человеку», — говорил во время оно молодой капитан Арсе-ньев. Такой образ мыслей, пожалуй, многие назовут донкихотством, но между тем есть в самом деле что-то унизительно тягостное в одолжениях бесчестных людей, что-то такое, в чем благородный человек не хотел бы сознаться перед другими и что бы желал он позабыть сам, как неприятный, тяжелый сон.

Что же должен был чувствовать физически расстроенный, но не совсем еще потерявший сознание собственного достоинства бедный Волчков, когда сила жестоких обстоятельств подвергла его унижению не отказаться от пособий бесчестной жены своей, пособий, которые предло-

Стр. 394

жила она ему вследствие общего о нем сожаления. Участие этой женщины в несчастной судьбе мужа основано было на светских приличиях, тайном желании прослыть великодушною и надежде, что он отринет ее предложения. Но Волчков, по неблагоразумному совету одного довольно значительного при дворе лица, не только их не отринул, но даже объявил, что желает переехать к жене в дом, потому что он формально с нею не разведен и наделил ее состоянием, следовательно, и вправе был желать совместной с нею жизни. Эта решимость мужа огорчила жену, но ей поздно было отказываться от своих предложений; во многих знатных домах начали уже говорить, что Волчкова сошлась с мужем, и хвалили ее, что она не захотела оставить его в несчастном его положении.

И вот Волчков переехал к жене, которая отвела ему особое помещение. Сначала он не имел причины жаловаться на свою решимость: калеку кормили, поили и укладывали спать вовремя с подобающим уважением; и даже старик, камердинер его, уцелевший от пугачевского побоища, пользовался некоторым вниманием в доме; но это продолжалось недолго. Однажды верная супруга ввела к нему мальчика лет восьми и представила его как сына. «Это наш наследник, — сказала она довольно ласково, — полюбите и благословите его». Волчков вытаращил глаза, и это движение его физиономии равносильно бьшо вопросу: откуда мог взяться у нас наследник?

«Нечего таращить глаза! — продолжала Волчкова. — Это мой сын, следовательно, и ваш». — «Может быть, ваш, — возразил Волчков тихо и кротко, — но уж верно не мой». — «Так вы отрекаетесь от него и хотите выставить меня как распутную женщину?» — «Напротив, я совсем этого не желаю, и лучшим тому доказательством служит отказ мой в признании мальчика сыном. Пока не огласился проступок ваш, никто не может укорить вас в распутстве; но если б я сегодня признал этого ребенка своим сыном, то завтра бы заговорили о вашем поведении, и, конечно, мнение света было бы не в вашу пользу». Волчкова с бешенством оставила мужа, и с этой минуты начались его истязания, каким умеют подвергать только женщины, когда они решились быть не женщинами, — то есть со всею настойчи-

Стр. 395

востью, свойственною их полу, и со всею злостью адского демона. Правда, эти истязанья были мелочны, но едки и жгучи, как капли кипящего металла. Женщина не способна владеть кинжалом, но что значит кинжал в сравнении с миллионами булавок и иголок, которыми она поражает вас ежечасно, ежеминутно, каждую секунду? Долго и терпеливо сносил Волчков непостижимые поступки жены своей и всех ее приближенных, но терпение его, наконец, истощилось, и он, полуразрушенный, бежал из своего ада к князю Александру Ивановичу Мещерскому, который снисходительно приютил страдальца, хотя и ненадолго, потому что Волчков вскоре затем умер.

5 марта, вторник

Пишут из Москвы, что наш родной медик Ефрем Осипович Мухин издает наблюдения свои над коровьего оспою, признанные превосходными. Он делает опыты над смешением обеих материй оспы, человеческой и коровьей, и достиг чрезвычайно важных результатов, которые могут служить основанием оспопрививанию. Хотя это и не по моей части, но нельзя не сообщить о том знакомым моим эскулапам, потому что —

Мила нам добра весть о нашей стороне.

Я искал типографию, в которой мог бы напечатать своих «Бардов». Кобяков рекомендовал мне типографию театральную, куда мы вместе с ним и отправились. Содержатель ее — не кто другой как Василий Федотович Рыкалов, и я чрезвычайно обрадовался случаю с ним познакомиться. Знаменитый актер довольно большого роста, тучен, лицо круглое, глаза большие, навыкате, физиономия подвижная и умная. Договорившись в цене за набор, печать и бумагу, я отдал ему свой манускрипт и просил поручить корректуру хорошему корректору. «Вот этим я уже не могу служить вам, — сказал мне Василий Федотович, — корректор у меня для первых оттисков есть, но хорошим его назвать не могу: последнюю корректуру потрудитесь держать сами; хорошие корректоры у нас в Петербурге — редкость».

Это меня удивило; я объяснил Рыкалову, что у нас в Москве во всех типографиях есть корректоры отличные,

Стр. 396

особенно у Селивановского и Попова. «Дело другое, — продолжал Рыкалов, — в Москве университет и множество студентов и грамотных людей, не имеющих занятий: они рады работать почти за ничто. Селивановский человек приветливый и живет открыто: он приглашает студентов к себе, ласкает их, оставляет обедать, и они проводят у него целые дни; а здесь, батюшка, грамотными людьми без денег не очень разживешься, и кто будет считать на дешевизну труда другого, тот очень ошибется в своих расчетах».

Рыкалов сказывал, что на сцене репетируют несколько новых комедий, в которых для него есть очень хорошие роли; между прочим «Полубарские затеи» князя Шаховского и еще комедию Павла Сумарокова «Деревенский в столице». Мы уговорились с Кобяковым ехать завтра к Самойловым. Пора познакомиться с ними: эта чета талантливая и, говорят, живут между собой душа в душу.

6 марта, среда

В павильоне удивляются, что давно меня не видали. Старик обещается рассердиться не в шутку, то есть не по-гасконски, а добрые трещотки уверяют, что я бегу от них; и точно, бегу, только не от них, а от самого себя. Говорят, что вообще лучше идти навстречу беде, чем дожидать ее сложа руки. Правда ли? Мне хочется испытать это над собою.

Самойловы — славная парочка. Муж очень неглуп и хотя мало образован, но любит свое искусство и судит о нем основательно; а жена мила до чрезвычайности, простодушна, веселого характера и не имеет того нестерпимого самолюбия, которым так заражены почти все актрисы. Они живут за Торговым мостом, в доме Латышева, который нанимается для помещения артистов дирекциею театра. В квартире их все так порядочно, чисто и опрятно, что любо смотреть: они должны быть очень попечительны в маленьком своем хозяйстве.

Я встретил у них капельмейстера Антонолини, которого советами они также пользуются, хотя настоящий руководитель их капельмейстер Кавос. Антонолини известен талантом своим в музыкальных композициях и, сверх того, очень радушен, весел и словоохотлив — настоящий итальянский маэстро. Он успел рассказать мне многое о свой-

Стр. 397

стве талантов Самойловых и говорил, что при средствах, которыми наделила их природа, они могли бы сделаться первоклассными артистами даже в самой Италии, если б, к сожалению, музыкальное их образование не было так ограничено; особенно Самойлов с своим неслыханным тенором — огромным, звучным, приятным, доходящим до сердца, с своими сценическими способностями мог бы быть одним из величайших драматических певцов в свете.

Все это при первом случае поверю я собственными глазами и ушами, но теперь покамест желал бы знать, отчего на здешнем театре не дают таких опер, как «Волшебная флейта», «Похищение из сераля», «Дон-Жуан», «Аксур» и проч., и довольствуются «Русалками», «Князем-Невидимкою» и некоторыми переводными из французского оперного репертуара. При таких талантах, каковы Самойловы, кажется, можно бы надеяться на успех и более музыкальных опер, чем те, в которых они единственно участвуют. Мой математик-музыкант Рахманов едва только заслышит о «Русалке», то бежит прочь и негодование свое изъявляет самыми энергическими выражениями, да и сам Воробьев не любит подобных опер и называет их «английскими».

Рахманов говорит, что все эти русалки и прочая такая же дребедень только портят вкус публики, и дирекции следовало бы дать ему другое направление. На немецком театре «Русалка» и «Чертова мельница» даются большею частью по воскресеньям и другим праздничным дням для публики особого рода, но в обыкновенные дни можно слышать оперы Моцарта, Сальери, Вейгля и других знаменитых композиторов, хотя эти оперы исполняются и не очень удовлетворительно. Рахманову очень хочется слышать на русской сцене Глукова «Орфея», и он уверяет, что партия Орфея как раз придется по голосу и средствам Самойлова. Вельяминов, по совету и настоянию Рахманова, занимается переводом этой оперы, и, конечно, переведет ее хорошо, но едва ли они оба в состоянии будут убедить дирекцию принять ее на театр: не то время.

7 марта, четверг

Давно добивался я верных сведений о числе здешних театральных артистов, о занимаемых ими амплуа и об окладах их жалованья. Мне хотелось сравнить состояние здеш-

Стр. 398

него театра с состоянием московского. К сожалению, Ко-бяков доставил мне список артистов только с отметками их амплуа, но без обозначения их содержания; а о некоторых и совсем не упомянул, потому что будто бы упоминать о них не стоит. Не кстати сострил! Во всяком случае, из этого списка видно, что число русских актеров и актрис здешнего театра не так велико, как сначала я думал, и мало превышает число актеров московских.

Вот они все: трагические, драматические, комические и оперные: 1) Яковлев, 2) Шушерин, 3) Сахаров, 4) Щени-ков, 5) Бобров, 6) Шарапов, 7) Рыкалов, 8) Пономарев, 9) Рожественский, 10) Каратыгин, 11) Прытков, 12) Орлов, 13) Жебелев, 14) Белобров, 15) Волков, 16) Глухарев, 17) Гомбуров, 18) Воробьев, 19) Самойлов, 20) Чу-дин, 21) Биркин, 22) Каратыгина, 23) Семенова, 24) Сахарова, 25) Рахманова, 26) Ежова, 27) Петрова, 28) Самойлова, 29) Черникова, 30) Карайкина, 31) Сыромят-никова, 32) Белье и несколько других. Кто эти «другие» — мой Кобяков сообщить поленился, однако ж дополнив свой список тем, что в числе действующих на сцене персонажей есть многие воспитанницы Театрального училища, из которых замечательнее всех, по красоте и таланту, Болина и меньшая Семенова.

А вот сюжеты и французской труппы: 1) Ларош, 2) Дю-ран, 3) Деглиньи, 4) Дюкроаси, 5) Каллан, 6) Фрожер, 7) Дамас, 8) Мезьер, 9) Флорио, 10) Монготье, 11) Анд-рие, 12) Сен-Леон, 13) Клапаред, 14) Жозеф, поступающий на место уезжающего Сен-Леона, 15) Меес, 16) Дю-мушель, 17) Андре; актрисы: 18) Вальвиль, 19) Лашас-сен, 20) Филис-Андриё, 21) Филис-Бертен, 22) Меес, 23) Бонне, 24) Монготье, 25) Миллен, 26) Туссен-Ме-зьер и некоторые другие. Опять «другие»! Бога вы не боитесь, любезный Кобяков, неужели в списке и немецких актеров такое заключение?

1) Кудич, 2) Гебгард, 3) Вильде, 4) Брюкль, 5) Эвест, 6) Шульц, 7) Борк, 8) Миллер, 9) Рекке, 10) Линден-штейн, 11) Цейбиг, 12) Эльменрейх, 13) Дробит; актрисы: 14) Лёве, 15) Гебгард-Штейн, 16) Дальберг, 17) Брюкль, 18) Эвес, 19) Штейн, 20) Шульц и проч. Так и есть: вот и «прочие». О Кобяков, вы искушаете мое терпение!

Стр. 399

Взглянем теперь на список артистов балетной труппы. Балетмейстеры: 1) Дидло и 2) Вальберх; танцовщики: 3) Огюст, 4) Дютак, 5) Эбегард, 6) Гольц; танцовщицы: 7) Колосова, 8) Сен-Клер, 9) Иконина, 10) Новицкая, 11) Махаева, 12) воспитанница Данилова и много других воспитанников и воспитанниц Театральной школы. Нет, уж воля ваша, Петр Николаич, а ваше «много других» нестерпимо: за эту неаккуратность я попрошу Вельяминова отмстить вам ариями известного его рукоделья.

Я не видал еще и половины всех этих персонажей на сцене: все было некогда, а кажется, ничего не делал и не делаю.

8 марта, пятница

Вот как описывает очевидец молодецкий проигрыш и еще более молодецкий отыгрыш нашего Л.Д.Измайлова. Он понтировал у князя У. (Урусова), державшего огромный банк вместе с князем Ш. (Шаховским) и многими другими дольщиками. Лев Дмитриевич приехал с какого-то обеда с огромною свитою своих рязанских приверженцев, в числе которых, разумеется, был и Кобяков, родитель моего приятеля, поставщика переводных опер. Войдя в залу, Лев Дмитриевич сел в некотором отдалении от стола, на котором метали банк, и задремал. Банкомет спросил его, не вздумает ли он поставить карты. Измайлов не отвечал и продолжал дремать. Банкомет возвысил голос и спросил громче прежнего: «Не поставите ли и вы карточку?» Измайлов очнулся и, подойдя к столу, схватил первую попавшуюся ему карту, поставил ее темною и сказал: «Бейте пятьдесят тысяч рублей». Банкомет положил карты на стол и стал советоваться с товарищами.

«Почему ж не бить? — сказал князь Ш. — Карта глупа, а не бивши не убьешь». Князь У. взял карты, и соника убил даму. Измайлов не переменился в лице, отошел от стола и сказал только: «Тасуйте карты; я сниму сам». Банкомет стасовал карты и посоветовался еще раз с товарищами. Измайлов подошел опять к столу и велел прокинуть. Князь У. прокинул. «Фоска идет 50 000», и по втором абцуге Измайлов добавил 50 000 мазу. У банкомета затряслись руки, и он взглянул на товарища так жалостно, что князь Ш., не

Стр. 400

выдержав, усмехнулся и сказал ему: «Ну что ж? Знай свое, мечи да и только». Банкомет повиновался, и чрез несколько абцугов трефовая десятка проиграла Измайлову.

Окружающие его, Кобяков, Шаховский и другие, стали шептать ему на ухо, что не перестать ли, потому что, кажется, не везет; но этого довольно было, чтоб совершенно взволновать Измайлова, который все любит делать наперекор другим; он схватил новые карты, выдернул из средины червонную двойку и сказал: «Полтораста». Банкомет помертвел и остолбенел; минуты две продолжалась его нерешимость, бить или не бить страшную карту, но князь Ш., искусный пользоваться благосклонностью фортуны, опять ободрил своего собрата: «Чего испугался? Не свои бьешь». Князь У. заметал: долго не выходила поставленная карта, и все присутствующие оставались в каком-то необыкновенно томительном ожидании, устремя неподвижные взгляды на роковую карту, одиноко белевшуюся на огромном зеленом столе, потому что другие понтеры играть перестали. Наконец князь У., против обыкновения своего, стал метать, не закрывая карт своей стороны, и — червонная двойка упала направо. «Ух!» — вскрикнул банкомет. «Ух!» — повторили его товарищи. «Ух!» — возгласила свита Измайлова, но сам он, не изменившись в лице и не смутившись нимало, отошел от стола, взял шляпу, поклонился хозяевам и примолвил: «До завтра, господа: утро вечера мудренее», — вышел вон из залы гораздо бодрее, нежели вошел в нее. Тут начались совещания: надобно ли будет на другой день продолжать метать ему банк или удовольствоваться одним настоящим выигрышем. Большинством голосов присудили метать до миллиона, но проигрывать не более настоящего выигрыша.

На другой день был знаменитый бег, и стечение народа было чрезвычайное. Московские охотники собрались любоваться на Красика, принадлежащего родственнику графа Орлова, Лопухину, лошадь отличную во всех отношениях, как по быстроте и правильности бега, так и по красоте. Эту лошадь, настоящий охотничий алмаз, как ее называют, покамест держали под спудом, показывали не всякому, а некоторым только охотникам по выбору и проезжали не иначе как по утрам. Она поручена в наездку тол-

Стр. 401

стяку купцу Буренину, известнейшему в Москве ездоку и страстному охотнику. Красику назначали цену баснословную: говорили, что и шесть тысяч рублей ему не цена и что, кроме Измайлова, купить его некому.

Эти слухи дошли до Льва Дмитриевича, который тотчас смекнул, что покупка этой лошади в такое время, когда он проигрался и когда о подвиге его затрезвонила вся Москва, может быть для него очень кстати, потому что заставит переменить направление общей болтовни и забыть о его проигрыше, преувеличенном вдесятеро и занимавшем публику гораздо более, нежели его самого. Он купил Красика тут же на бегу за семь тысяч рублей, а вечером отправился опять на игру к князю У.

Долго продолжалась игра, но Измайлов как будто не решался принять в ней участие. Только после ужина придвинулся он к столу и поставил на две карты 75 тыс. руб. Банкомет был бодрее и уже без робости метал карты. Обе карты выиграли Измайлову; он загнул их и сказал: «На следующую талию». Князь У. стасовал карты и приготовился метать. Измайлов поставил две новые карты и, не взглянув на них, загнул каждую пирандолем. По второму абцугу он вскрыл одну карту, которая оказалась десяткою и уж выигравшею соника; он перегнул ее и, сказав: «По про-кидке», — вскрыл между тем другую карту, которая тоже оказалась десяткою и, следовательно, также выигравшею, он перегнул ее и положил на первую очень покойно, как будто дело шло о десятке рублей, а не о Деднове (знаменитое село по рязанской дороге, на Оке, принадлежавшее Измайлову), с которым он, в случае дальнейшего проигрыша, решился расстаться.

У князя У. заходили руки, но делать было нечего: карты поставлены мирандолем и отступиться не было возможности. После нескольких абцугов десятка опять выиграла: банкомет бросил карты и встал из-за стола, а Измайлов прехладнокровно предложил загнуть еще мирандоль, но банкометы не согласились.

«Ну, так мы квиты», — сказал Измайлов и тотчас же уехал домой, где, по случаю покупки Красика, дожидались его многие охотники с поздравлениями и цыгане с своими молодецкими песнями и плясками.

Стр. 402

Наша Белокаменная держится старинного своего правила: делу время и потехе час. И милиция, и карточная игра идут своим чередом. Только не чересчур ли, родная, распотешилась? В прошедшем месяце писали и нынче приезжие рассказывают, что в Москве от множества съехавшихся со всех концов России помещиков появился такой прилив денег, что не знают, куда их девать, а с тем вместе и воинственность престрашная: все так и рвутся на службу.

10 марта, воскресенье

Вчера у Хвостова познакомился с Гнедичем. Он, кажется, человек очень добрый, и недаром любил его Харитон Андреевич, но уж вовсе невзрачен собою: крив и так изуродован оспою, что грустно смотреть. Он убедительно приглашал меня к себе и жалел, что далеко живем друг от друга: квартира его у Знаменья, на самом конце Невского проспекта. «Мы с вами не чужие, — сказал он, — оба университетские, и вот вам рука на всегдашнее братство».

Я извинился, что не успел быть у него с Алексеем Петровичем. «Да, Юшневский мне сказывал, — продолжал он с усмешкою, — что вы не хотели знакомиться со мною по случаю какого-то беспорядка ваших мыслей, но я надеюсь, что теперь вы, по собственному выражению вашему, совсем перемытились». Я покраснел и внутренне разбранил Юшневского за его нескромность. Гнедич читал свой перевод седьмой песни «Илиады», перевод мастерский, с греческого подлинника, и, по общему мнению, ничем не хуже перевода первых шести песен Кострова, которого Гнедич может назваться достойным продолжателем. Слушатели были в восхищении. Гнедич читает хорошо и внятно, только чуть ли не слишком театрально и громогласно; на такое чтение у меня недостало бы груди.

Кроме обыкновенных посетителей литературных вечеров я встретил приехавшего из Москвы Павла Юрьевича Львова, который в последние два года издавал еженедельник под заглавием «Московский курьер». Я не читал этого «Курьера», равно как и других его сочинений и переводов, но по разговорам его с А. С. Шишковым и другими членами Российской академии и низким его поклонам заметил, что едва ли не хочется ему попасть в академию. Если попа-

Стр. 403

дет, то любопытно будет знать, за какие подвиги удостоится он этой чести, когда ни Карамзин, ни Мерзляков не попали еще в академию.

Гаврила Романович представил меня А.Н.Оленину. Это маленький и очень проворный человечек, в военном милиционном мундире с зеленым пером. Он очень благосклонно приглашал к себе, но только по вечерам: иначе он редко бывает дома. Оленин рассказывал, между прочим, о каких-то вновь вышедших двух книжках под самыми нелепыми заглавиями, как то: «Ах, как вы глупы, господа французы!» и еще «Путешествие дьявола и глупости, или Причины возмущения Франции и Брабанта» и проч.; к последнему заглавию прибавлено: «печатано в луне, в 4-е лето царствования каннибалов». Удивлялись, как находятся люди, которые в такую важную эпоху занимаются такими вздорными сочинениями!

Утверждают, что государь непременно желает употребить в настоящее военное время старых, опытных генералов царствования императрицы Екатерины и что, несмотря на непостижимый поступок графа Каменского, внезапно удалившегося из армии, государь твердо стоит в своем намерении и потому третьего дня изволил определить в службу генерала князя Прозоровского, который некогда был главнокомандующим в Москве, а недавно избран командующим 6-ю областью милиции; он старший из всех георгиевских кавалеров и в этом качестве в прошлом году подносил государю орден св. Георгия. Уверяют, что он вскоре пожалован будет фельдмаршалом.

Едва ли у А.С.Шишкова еще не больше страсти к морскому делу и к своим морякам, чем к самой литературе. Он с таким горячим участием и так восторженно рассказывал о подвиге какого-то лейтенанта Скаловского, о котором писал ему вице-адмирал Синявин, что я на него залюбовался. Этот Скаловский, командир небольшого брига, застигнут был затишьем в недальном расстоянии от Спалатро. Находившиеся там французы, видя его в этом положении, немедленно выслали против него несколько больших канонерских лодок, на которых число пушек и людей вчетверо было больше, чем у Скаловского. Все считали погибель его неизбежною; ничего не бывало! Скаловский, не

Стр. 404

теряя присутствия духа и бодрости, отпаливался от них с таким успехом, что одну лодку потопил, а другую изрешетил так, что они должны были возвратиться в Спалатро. Правда, и он потерпел немало: корпус брига и такелаж до такой степени были избиты, что Скаловский насилу и кой-как мог доплыть до Курдоли.

Гаврила Романович очень доволен, что взысканный им некогда И.П.Лавров, служивший в последнее время экспедитором Министерства юстиции, назначен на сих днях правителем канцелярии Комитета 13 января. Это пост важный и требует от человека, его занимающего, особой сметливости, доброты душевной и бескорыстного трудолюбия. Лавров — человек строгих правил, хотя формы его вовсе не изящны и часто бывают предметом насмешек.

Государь отправляется в армию на этой неделе, не позже 16-го числа. Свита его будет по-прежнему немногочисленна.

11 марта, понедельник

Иван Афанасьевич сказывал, что завтра утром Крюковский будет читать у него свою трагедию «Пожарский» и что по этому случаю он пригласил к себе Яковлева и Шу-шерина, которым назначаются главные роли. Как ни совестно было мне напрашиваться к старику, но любопытство превозмогло, и я попросил его дозволить мне прийти к нему во время чтения. «Милости просим, душа, — сказал он, — если занятия по должности вам не помешают». Занятия по должности! Да это злой сарказм!

Я заметил, что в Коллегии мелкие чиновники разделяются на два разряда, то есть на таких, которые, подобно мне, ежедневно ходят к должности и также, подобно мне, решительно ничего не делают, и других, которые почти никогда в Коллегии не бывают, а между тем имеют постоянные занятия. Желал бы и я знать: какая причина такому неравенству в распределении работы? Ну пусть бы не занимали тех, которые не хотят или не умеют ничего делать; но за что должны бить баклуши мы, грешные, когда у нас есть и добрая воля, и кой-какие способности? Уж не от недостатка ли доверия пренебрегают нами, или оттого, что начальники, привыкнув к одним и тем же лицам, чужда-

Стр. 405

ются новых физиономий и тяготятся ими? Право, становится скучно и даже досадно: нет в виду никакой выслуги и, пожалуй, придется опять приняться за поэзию или таскаться по театрам; да на беду и театры закрыты до пасхи — куда ни кинь, так клин.

Князь Петр Васильевич прав. «В Коллегии столько вас, что ни до чего не доберешься», — сказал умный министр, и слова его подтверждаются на опыте.

Из всех способов возбуждения к успешному составлению милиции самым действительнейшим в Москве оказался самый простейший, приведенный в исполнение на основании высочайшего рескрипта Тутолмину от 1 января. Этим рескриптом поведено: имена всех избранных дворянством начальников земского войска, областных, губернских и уездных, равно и сделавших приношения и пожертвования в пользу милиции, внести в особую часть дворянской родословной книги. Приезжие из Москвы рассказывают, что хотя Белокаменная и без этого побуждения действовала бы с одинаковым усердием и самоотвержением, но едва ли бы с такою необыкновенною поспешностью проявила она эту воинственность, которой так удивляются. Не только дворянство Московской губернии, но и все прочие сословия Москвы находятся в каком-то чаду, и вот уж третий месяц как они не слышат земли под собою и так беззаботно живут, как будто бы завтра ожидало их представление света: дым коромыслом и последняя копейка ребром!

12 марта, вторник

Трагедия Крюковского должна иметь огромный успех на сцене, потому что все почти стихи в роли князя Пожарского имеют отношение к настоящим политическим обстоятельствам и патриотическим чувствованиям народа. Такие возгласы, как, например:

Москва не мать ли мне? —

произнесенные Яковлевым, хоть у кого расшевелят сердце. Дмитревский казался в восхищении и почти при всяком стихе приговаривал: «Браво! прекрасно! бесподобно!» и проч., называл автора вторым Озеровым, поздравлял Яков-

Стр. 406

лева с великолепною ролью и благодарил Бога, что мог дожить до такой блистательной эпохи нашей сценической литературы. Автор верил ему на слово и был вне себя от удовольствия. «А вот князь Шаховской заметил мне многое, — сказал он, — и я, по совету его, переменил некоторые ситуации и даже сократил кой-какие тирады».

«И хорошо сделали, — подхватил Дмитревский, — князь Александр Александрович знает дело, и советами его пользоваться не мешает: оно, знаете, со стороны виднее; и хотя ваша трагедия теперь не имеет никаких погрешностей, но, вероятно, прежде можно было кое-что заметить».

При этой фразе Яковлев повернулся на стуле, а Шуше-рин слегка усмехнулся.

Крюковской, белокурый молодой человек приятной наружности, одет щеголевато, говорит недурно, но читает плохо, а между тем, кажется, думает, что читает хорошо. По окончании чтения он вскоре распростился с Дмитревским и отправился к князю Шаховскому условиться с ним о постановке своей трагедии на сцену и о времени ее представления. «После благоприятного вашего отзыва, Иван Афанасьич, — сказал он, откланиваясь, — я не имею больше причины сомневаться в успехе моей пьесы».

Едва только счастливый автор вышел из комнаты, Дмитревский спросил Яковлева и Шушерина, нравятся ли им назначенные для них роли. Яковлев очень дельно отвечал, что роль Пожарского, как и всякая другая роль, которую не надобно изучать, а только выучить наизусть, чтоб потом, не заботясь об игре, хватать аплодисменты на лету, не может не нравиться актеру и что он, с своей стороны, очень ею доволен. «А вот каково-то будет иным прочим, — прибавил он, посмотрев на Шушерина, — и что сделает Яков Емельяныч из роли Заруцкого — так мы увидим».

«Якову Емельянычу поздно делать что-нибудь из какой бы то ни было роли, а тем более из такой ничтожной и бесцветной, какова роль Заруцкого, — отвечал Шуше-рин, — он будет играть и ее так же, как играл роль князя Белозерского, то есть как-нибудь, чтоб только публике было не противно. Сами видите, Алексей Семеныч, что я старею и хилею; грудь и орган слабеют. Теперь вам подобает расти, мне же молиться».

Стр. 407

«Ну, вот вы сейчас состарились и занемогли! — перехватил Яковлев. — А того и смотри, что как получите пенсион, так переживете и меня». — «Мудрено, Алексей Семеныч: я двадцатью годами постарее вас...» — «И тридцатью похитрее», — промолвил, смеясь, Яковлев, находившийся в веселом расположении духа.

«А сколько лет быть должно нашему Петру Алексеи-чу?» — спросил Шушерина Дмитревский. «То есть Пла-вилыдикову? Да он семью годами моложе меня, — отвечал Шушерин, — я родился в тысяча семьсот пятьдесят третьем году, а он в тысяча семьсот шестидесятом».

«Ну, так вы с Плавилыциковым могли бы быть моими сыновьями, а Алексей внуком, — сказал Дмитревский, — я родился в тысяча семьсот тридцать третьем году, то есть ровно за сорок лет до рождения Алексея и двадцать лет до вашего появления на свет Божий. Много с вами пережили мы доброго и худого, Яков Емельяныч, только на мою долю дрсталось более, чем на вашу, и того и другого. Как быть! У всякого из нас была своя светлая полоса в жизни, моя прошла, а ваша проходит — что ж? По крайней мере мы не лишены утешительных воспоминаний, которых многие не имеют».

Мы вышли от Дмитревского вместе с Яковлевым, который вдруг сделался печален и задумчив. «Вы куда отправляетесь?» — спросил он меня угрюмо. «Домой», — отвечал я. «Пойдемте ко мне обедать». — «Какой же теперь обед? Еще рано». — «Я обедаю всегда почти в первом часу. Право, пойдемте. Отобедаем вместе чем Бог послал: вы мне сделаете удовольствие». — «Если так, то извольте, я ваш гость, и тем охотнее, что мне хочется знать мнение ваше о трагедии Крюковского».

И вот мы пришли и уселись за небольшой столик, поставленный у стены и накрытый вместо скатерти цветною салфеткой. Выпив, по приглашению хозяина, рюмку травнику и закусив ломтиком паюсной икры, я хотел было завести с ним речь о трагедии, но толстобрюхий Семениус принес миску щей с двумя кусками холодной кулебяки и заставил меня отложить диссертацию до окончания обеда, который, впрочем, продолжался недолго и кончен был на втором блюде, состоявшем из жареных окуней. Яковлев неприхотлив и умерен в пище.

Стр. 408

«Ну, теперь, Алексей Семеныч, что скажете вы о Пожарском?» — спросил я моего амфитриона.

«А что я сказать могу, — отвечал он, — кроме того, что сказал уже Дмитревскому: роль Пожарского славная для меня роль, потому что мне аплодировать станут так, что затрещит театр. Что же касается до других ролей, то я думаю, они так вялы и бесхарактерны, что никакой талант не в состоянии создать из них что-нибудь дельное. Впрочем, это и натурально, потому что в трагедии нет никакой интриги, на основании которой можно было бы развить характеры и страсти участвующих в ней лиц; но дело не в том: как ни плоха пьеса Крюковского в художественном отношении, однако ж слава Богу, что начинают появляться и такие пьесы, потому что они хорошо написаны и содержат в себе много прекрасных стихов. Разумеется, "Пожарский" — одна попытка молодого писателя, и, будучи на месте Дмитревского, я не стал бы так превозносить автора, а дал бы ему добрый совет и указал на слабые места его трагедии; а то старый хитрец тотчас произвел его в Озерова. Поди добивайся от него правды!»

Я заметил Яковлеву, что Дмитревский, вероятно, потому не говорит этой правды, что ее не слушают, а без настоящей пользы делу кому охота обижать чужое самолюбие? «Бог его знает, — возразил он, — может быть, и так; но я его не понимаю, хотя и люблю, как родного отца. Добро бы он хитрил с другими, а то и со мною поступает точно так же. Иногда чувствуешь сам, что играл не так, как бы следовало, а он тут-то и начнет хвалить тебя на чем свет стоит; в другой же раз играешь от всей души, разовьешь все свои средства, сам бываешь доволен собою и публика в восхищении, а он, вместо справедливого одобрения, и порадует тебя обыкновенным проклятым своим комплиментом: "Ну, конечно, можно бы, душа, и лучше, да как быть!"»

Я смекнул, в чем дело, и решился откровенно сообщить Яковлеву свои мысли. «Знаете ли, Алексей Семеныч, — сказал я, — вы едва ли не заблуждаетесь насчет Дмитревского в отношении к вам: я думаю, что он вовсе не хитрит с вами. Если вы не рассердитесь, то я вам это поясню». — «Прошу покорнейше. Только вряд ли вам удас-

Стр. 409

тся разуверить меня в том, в чем я убежден пятнадцатилетним опытом, то есть с тех пор, как знаю Дмитревского». — «Я и не намерен разуверять вас, а только хочу сказать, что думаю». — «Ну, так говорите».

«Вот видите ли: между вами должно быть, недоразумение, которое происходит оттого, что вы смотрите на искусство с разных точек зрения, а затем, и дарования ваши неодинаковы: вы — дитя природы, а он — чадо искусства; средства ваши огромны, а он имел их мало и заменял чем мог: умом и эффектами, которых насмотрелся вдоволь на иностранных театрах. Из этого следует, что все то, что кажется хорошо вам, не может нравиться Дмитревскому, который желал бы видеть в вас другого себя. Вы сказали, что он хвалит вас именно тогда, когда, по мнению вашему, вы играете слабо, и бывает недоволен вами в то время, когда вы бываете довольны собою и развиваете все огромные средства вашего таланта; что ж это доказывает? — то, что Дмитревский желал бы, чтоб эти средства не увлекали вас за те пределы, которые искусство поставило таланту. Он последователь французской театральной школы, а всякий последователь этой школы почитает не только излишнее увлечение, но даже излишнее одушевление актера на сцене некоторым неуважением к публике. Я, с своей стороны, совершенно противного мнения и люблю видеть вас на сцене во всей безыскусственной простоте вашего таланта, но должен сказать, что Дмитревский так же верен своим понятиям и правилам; и если он, по робкой природе своей, опасаясь обидеть наше самолюбие, не говорит правды нам или высказывает ее обиняками, то с вами он, конечно, не хитрит, а говорит что думает, только по-своему. Я почти уверен, что в ролях драматических он всегда бывает довольнее вами, чем в других ролях, требующих сильнейшего увлечения, потому что условия драмы не дозволяют вам предаваться вполне вашей энергии».

«То есть вы хотите сказать, что я кричу, — подхватил Яковлев с некоторым огорчением. — Это я слышал от многих так называемых знатоков нашего театра».

«Вы не поняли меня, Алексей Семеныч, — отвечал я, — напротив, вы слышали уже, что я люблю видеть вас на сцене во всей безыскусственной простоте вашего таланта;

Стр. 410

но я, публика, и Дмитревский, профессор декламации, мы совершенно противоположного образа мыслей. Я и публика, мы требуем сильных ощущений, и для нас все равно, каким образом вы ни произвели в нас эти ощущения; но Дмитревский смотрит на игру вашу как художник и не довольствуется тем, что вы заставляете его плакать или поражаете ужасом; ему надобно, чтоб вы заставили его плакать или поразили ужасом, оставаясь в пределах тех понятий, которые он составил себе об искусстве и вне которых для него нет превосходного актера».

«Мне кажется, вы зарапортовались, — сказал, улыбаясь, Яковлев, — не лучше ли выпить пуншу?»

Я хотел отвечать, что и за пуншем толковать можно, как неожиданно вошел Сергей Иванович Кусов в сопровождении шута Тычкина, имеющего особый дар развеселить Яковлева; разумеется, о театре не было больше и помину, и диссертация о Дмитревском сменилась необходимыми возлияниями Вакху.

Тычкин, разорившийся купец, призрен был добрым и всеми уважаемым Иваном Васильевичем Кусовым, который поместил его у себя в доме (на Васильевском острову, возле Тучкова моста) и давал бедняку содержание. Этот Тычкин говорил на виршах и очень был смешон в своих рассуждениях насчет житейского быта. Яковлев называл его новым Диогеном и написал к нему стихотворное послание, в котором отдает ему преимущество пред древним философом. Вот последняя строфа этого послания, которое в то время ходило по рукам:

О циник нынешнего века, Всея премудрости экстракт! Искал тот тщетно человека — Счастливей ты его стократ: Живешь не в бочке ты, в квартире, И, к удивлению, в сем мире Ты человека отыскал; Нашел его — не за горами, Но между невскими брегами — Гаси фонарь — ты счастлив стал!

Стр. 411

13 марта, среда

Сегодня на вопрос мой В.А. Поленову, в каком разряде чиновников считаюсь я по Коллегии, он объявил мне, что я должен считаться наравне с другими при разных должностях. «Как при разных должностях, — возразил я, — когда я ничего не делаю?» — «Да и другие тоже ничего не делают, — отвечал он, — и есть между вами тайные и действительные статские советники, а камер-юнкеров и много». И он показал мне список нашей братьи-тунеядцев, в заглавии которого именно стоит: «Состоящие при разных должностях». Я очень был рад узнать о том и теперь не облыжно могу уверить своих, что я, за неимением никакой должности, состою «при разных должностях».

Вчера, в день восшествия на престол государя, Екатерина Романовна Дашкова получила высочайший благодарственный рескрипт за поднесенные ею государю два какие-то редкие стола, которые и повелено хранить в Московской оружейной палате, и вчера же слава нашего Университетского пансиона, Михаила Леонтьевич Магницкий, произведен в статские советники.

За обедом в павильоне генерал Лебрен, разговаривая о знатных французских эмигрантах, находящихся у нас в службе, назвал в числе их барона де Ланглада. Эта фамилия меня поразила: неужто же, думал я, упоминаемый барон де Ланглад и наш бестолковый данковский городничий барон де Ланглад, которого старик Кудрявцев называет «ворона на разладе», — одно и то же лицо. Вот где, черт возьми, нашла себе убежище знать?! Я спросил генерала, не знает ли, где служит этот знатный барон. «Я слышал, что он имеет очень хорошее место, — отвечал Лебрен, — и служит полицеймейстером в каком-то городе недалеко от Москвы. Он человек очень добрый, но, говорят, до крайности бестолков, иначе он мог бы давно составить себе блистательную карьеру». Тут я не выдержал и рассказал все, что знал о нашем городничем, и даже не скрыл прозвища, которым заклеймил его Кудрявцев. «Да, — сказал Лебрен, — ваш полицеймейстер, кажется, не похож на своих предков и своего отца, которые в целой Вандее были известны не только твердостью характера и неустрашимо-

Стр. 412

стью, свойственными вообще всем вандейцам, но и своею сметливостью. Бароны де Ланглад с баронами де Лагранж считались молодцами на всякое дело, как в домашней, так и общественной жизни; попечительные отцы семейств своих, удалые охотники, бесстрашные воины, умные совеща-тели о пользах своей провинции, бароны де Ланглад и де Лагранж уважаемы были двором, любимы дворянством и почитаемы народом».

Так вот из какого соколиного гнезда вылетела данковс-кая наша ворона! Поди рассказывай: никто не поверит!

14 марта, четверг

Если наш Матвей Дмитриевич Дубинин может назваться типом старинных канцелярских чиновников, то Семен Тихонович Овчинников, действительный статский советник, служащий советником в экспедиции для ревизии счетов, — настоящий прототип прежних чиновников высшего разряда, которые, при неуклонном исполнении служебных своих обязанностей и безусловном уважении к своей должности, любили иногда повеселиться и погулять с приятелями и всему находили свое время. Семен Семенович Филатьев, тоже действительный статский советник и переводчик Лукановой «Фарсалии», над которою трудится третий год, непременно настоял, чтоб я шел вместе с ним обедать к приятелю его Семену Тихоновичу. «Да помилуйте, я с ним вовсе не знаком: как же я пойду к нему обедать?» — «Нужды нет, любезнейший друг, — отвечал Филатьев, — уж если пойдете к нему со мною, так это все равно что ко мне, и он будет так рад, как вы себе не воображаете». Делать было нечего, я согласился, и вот мы отправились пешком от Торгового моста, где живет Филатьев, в Грязную улицу, в которой, на собственном пепелище, живет Семен Тихонович.

Входим: в передней встретили нас два плохо одетые мальчика лет по двенадцати, с румяными личиками и веселыми физиономиями; в столовой ожидал сам хозяин, занимаясь установкою графинчиков с разными водками и нескольких тарелок с различною закускою. В углу, на креслах, сидел уже один гость, довольно тучный барин с отвислым подбородком и с крестиком в петлице, и гладил

Стр. 413

жирного кота, мурлыкавшего на окошке. Поставленный в средине комнаты стол накрыт был на пять приборов.

Завидя Филатьева, Семен Тихонович бросился обнимать его с изъявлением живейшей радости: «Вот одолжил, старый приятель! Вот подлинно одолжил, пожаловал в самую пору: щи не простынут. Все ли благополучно в Пекине?» (Старик С.С. Филатьев, отлично добрый, честный и нравственный человек, говорил о Китае со знаками величайшего уважения и все китайское находил безусловно превосходным.) При этом вопросе он захохотал.

Филатьев рекомендовал меня как своего приятеля и назвал по имени. «Ба, ба, ба! — вскричал Семен Тихонович и залился опять таким смехом, что мне и самому смешно стало. — Да я чуть ли не был и с батюшкою-то вашим знаком в то время, как он служил здесь, в Петербурге». — «Это был мой дядя», — отвечал я. «Дядюшка ваш? Ха-ха-ха! Все-таки родственник же. Давно живем, сударик; знакомых было много: больше половины отправились в Ели-сейские. Ха-ха-ха!»

Филатьев спросил его, не ожидает ли он еще кого-нибудь, что стол накрыт на пять приборов. «Никого, сердечный, — подхватил Овчинников. — Вишь, так накрыть догадалась Марфа; говорит: может быть, кто-нибудь завернет и еще, так не стать же перекрывать стол. Умница, спасибо ей, право умница! Ха-ха-ха!.. Гей! Марфа! готовы ли щи? упрела ли каша?» — «Готово, родимый, готово; извольте закусывать да и садиться за стол, — раздался из кухни громкий голос Марфы, — сейчас принесу».

И вот Семен Тихонович предложил приступить к закуске. «Милости просим, водочки, какой кому угодно: все самодельщина, ха-ха-ха; ведь мы люди холостые, только о себе думаем, ха-ха-ха! Что ж будешь делать: жениться опоздал, мать Экспедиция не приказала, ха-ха-ха! Семен Се-меныч, Иван Васильич, вот зоркая, эта калганная, желудочная; а вот и родной травничок, такой, бестия, забористый, что выпьешь рюмку, другой захочется. Ха-ха-ха! А юношу-то чем просить? Чай, он крепости не любит? Ха-ха-ха...» — «Да и до слабостей не охотник, Семен Тихо-ныч, — сказал я, — выпью, что хозяин укажет, и от крепкого изыдет сладкое». — «Ах, ты, разумник мой! Вот одол-

Стр. 414

жил, право одолжил! Ха-ха-ха! Милости просим: икорка знатная, да и семушка-то — деликатес!»

Семену Тихоновичу лет за шестьдесят. Он сед как лунь, велик ростом, несколько сутуловат, говорит голосом не по росту — тонким и пронзительным; лицо его добродушно, физиономия светла и обращение бесцеремонно. Можно поручиться, что он целый век живет в мире с своей совестью, в ладах с людьми и ни разу не ссорился с жизнью.

Но вот толстая Марфа с веселым видом поставила на стол миску щей и принесла горшок с кашею. Мы сели за стол и не положили охулки на руку: все было изготовлено вкусно: щи с завитками, каша с рублеными яйцами и мозгами — словом, объеденье. За этими блюдами последовали: огромный разварной лещ с приправою из разных кореньев и хреном, сосиски с крупным зеленым горохом, часть необыкновенно нежной и сочной жареной телятины с огурцами и, наконец, круглый решетчатый с вареньем пирог вместо десерта. После каждого блюда Семен Тихонович подливал нам то мадеры, то пива, а после жаркого раскупорил сам бутылку прекрасной шипучей смородиновки собственного изделия. Служившие за столом общипанные мальчики не были им забыты: от всякого кушанья откладывал он бесенятам своим, как называл он их, обильные подачки, и даже кот на свой пай получил порядочную порцию телятины; все это делал он, пересыпая разными прибаутками и продолжая хохотать от души.

Не успели отобедать, как толстая Марфа явилась с несколькими бутылками разных наливок и поставила их перед хозяином. «Мы ведь не французы, — сказал Семен Тихонович, осматривая бутылки, — чертова напитка — кофию не пьем, а вот милости просим отведать наших домашних наливочек, кому какая по вкусу придется; хороши, празо хороши, язык проглотишь; есть и кудрявая, сиречь рябиновка, есть и малиновка, да такая, что от рюмки сам сделаешься малиновым. Ха-ха-ха! А вот вишневоч-ка: уж такая вышла, из собственных своих вишенек, что любо-дорого; была и клубничная, да, признаться, всю выпили; у нас не застоится. Ха-ха-ха!» Тут он подозвал стоявших у дверей мальчишек, которые от избытка употребленного продовольствия пыхтели, как тюлени, вытащен-

Стр. 415

ные из воды на берег, и приказал им, «на потеху гостей», петь песни. Мальчики повиновались и запищали:

Нас рано мати будила И говорила: Ну теперь, дети, Пора вставати.

«А, каковы мои певчие?» — говорил Семен Тихонович, помирая со смеху. Веселость его так была увлекательна, что мы, несмотря на пошлость возбудившей ее причины, сами хохотали до слез.

На обратном пути Филатьев рассказывал, что Семен Тихонович с самой ранней молодости своей отличался трудолюбием, точностью в исполнении делаемых ему поручений и примерною честностью, что он достиг настоящего чина и получил Владимирский крест за 35-летнюю службу, служа в одном и том же ведомстве и по одной части, и теперь находится на вершине своих желаний, получив полный пенсион и занимая хотя незначительное, но покойное место с порядочным жалованьем. Он совершенно счастлив, имея досуг заниматься маленьким своим хозяйством и ежедневно, по выходе из экспедиции, пировать у себя или у своих приятелей, не заботясь об изготовлении бумаг к следующему утру. «Так окончили службу большею частью все мои современники-сослуживцы, любезнейший ДРУГ, — сказал мне Филатьев, — так, благодаря Бога, кончил ее и я. Кто был смолоду ограничен в своих желаниях, по службе не залезал вперед и, не считая себя непризнанным гением, прилежно и честно трудился в своей сфере, тот может быть уверен, что проведет остаток дней своих весело и покойно, и даже, подобно Семену Тихоновичу, в некотором довольстве».

Все это нравоучение как будто целиком взято Филатье-вым из какой-нибудь прописи, а между тем он прав.

15 марта, пятница

Пишут из Москвы, что, несмотря на военное хлопотное время, наконец решено строить театр, к чему и приступят тотчас же после пасхи. Место для постройки выбрано у Арбатских ворот. Эта мысль хороша, потому что большая часть дворянских фамилий живет на Арбате или около

Стр. 416

Арбата. Болтливый корреспондент мой прибавляет, что вскоре по открытии спектаклей дадут в первый раз «Модную лавку» Крылова, которую публика желает видеть так нетерпеливо, что заранее теперь хлопочет о местах. Злов готовит бенефис свой к маю и намерен дать драму «Сын любви», в которой Фрица хочет играть сам, а роль барона Нейгофа уговорил играть старика Померанцева, уволенного на пенсион в прошедшем году. Дылда мадам Ксавье, за неимением возможности, по случаю поста, показывать на сцене себя, развозит напоказ чудо-ребенка, дочь свою, которая, говорят, чрезвычайно мила и декламирует стихи не хуже своей матери.

Вечером был у Гнедича; застал его дома и за работою. Он очень обрадовался мне и сказал, что со времени свидания нашего в прошедшую субботу у А.С.Хвостова он ждал меня всякий день и не надеялся уже скоро меня видеть. «Но завтра непременно увидели бы у Шишкова», — отвечал я. «Да, правда; а вы не слыхали, что у него читать будут?» — «Да, кажется, считают на вашу восьмую песнь «Илиады». — «Может быть, я прочитаю ее, но желал бы послушать и других. Нет ли в запасе чего-нибудь у вас?»

Я сказал, что ничего приготовить не мог, потому что мало имею времени, находясь при разных должностях. «О-го? Так молоды и при разных должностях! Следовательно, вы — другой Тургенев и жалованья получаете много». — «Да побольше тысячи рублей, а сверх того снабжают меня бельем разного рода и разбора, отпускают фунтов по десять чаю, банок по двадцать варенья и еще кой-какую провизию, в числе которых есть и вяленые поросята». Гнедич устремил на меня единственный свой глаз и, конечно, подумал: «Точно Юшневский прав: голова у него не в порядке». Но я скоро разрешил недоумение и растолковал ему, что значат мои должности и откуда проистекают расходы.

Все это очень забавляло Гнедича, особенно толки о Троянской войне, и он с участием спросил меня, отчего ж, не будучи занят службою, я так мало или, скорее, ничего не пишу и не примусь за какой-нибудь дельный и продолжительный труд, чтоб со временем составить себе почетное имя в литературе. Я отвечал, что приехав так недавно в Петербург, я не успел еще осмотреться и хочу, прежде

Стр. 417

чем решительно посвятить себя литературе, заняться службою; и если в Коллегии не добьюсь какого-нибудь назначения, то постараюсь перейти в другое ведомство; что, впрочем, я весьма начинаю сомневаться в призвании моем к литературе, и похвалы Гаврила Романовича моему дарованию, которые сгоряча я принял за чистые деньги, теперь, по зрелом размышлении, кажутся мне не совсем основательными: он в восторге от Боброва, а кто же не знает, что такое Бобров! «Однако ж в ожидании назначения должности надобно делать что-нибудь, — сказал мне Гнедич. — Вы любите поэзию, страстны к театру и, учась в хорошей школе, приобрели достаточно вкуса, чтоб не писать дурных стихов и беспристрастно ценить литературные труды свои: а потому я советовал бы вам заняться пока переводом какой-нибудь хорошей театральной пьесы; вот, например, начните-ка переводить "Гамлета"».

Тут Гнедич с жаром распространился о достоинстве этой трагедии и начал превозносить Шекспира, который, по мнению его, один только мог создать подобный характер. Выхватив из шкапа Шекспировы сочинения во французском прозаическом переводе, он начал декламировать сцену Гамлета с привидением, представляя попеременно то одного, то другого с такими странными телодвижениями и таким диким напряжением голоса, что ласкавшаяся ко мне собачка его Мальвина бросилась под диван и начала прежалобно выть.

Гнедич хорошо разумеет французский язык, но говорит на нем из рук вон плохо и в чтении коверкает его без милосердия; такого уморительного произношения никогда не случалось мне слышать. Кажется, сцена появления привидения — одна из фаворитных сцен Гнедича: он от ней в восторге и удивляется искусству, с каким она подготовлена, ибо, по словам его, иначе привидение не могло бы производить такое поразительное впечатление на зрителей. По всему заметно, что переводчик «Илиады» изучает и Шекспира: он говорит о нем дельно и убедительно и, несмотря на свои странности, внушает доверие к своим суждениям.

Гнедича в университете прозвали ходульником (l'homme aux echasses), потому что он всегда говорил свысока и вся-

Стр. 418

кому незначительному обстоятельству придавал какую-то особенную важность. Я думаю, что в этом отношении он мало переменился; но со всем тем нельзя не признать его человеком умным и, что еще лучше, добрым и благонамеренным: в конце концов это знакомство, которое стоит поддерживать. С ним не скучно, и если он любит проповедовать сам, то слушает охотно и других с живым, неподдельным участием и возражает без обиды чужому самолюбию. Я заметил, что у него есть страстишка говорить афоризмами, как почти у всех грекофилов, и другая — прихвастнуть своими любовными удачами, но у всякого есть свой конек: от исполина Державина до лилипута Кобякова. Я сердечно рад, что мы дружески сошлись с Гнедичем, и даст Бог, не разойдемся врагами, потому что поняли друг друга. Кажется, одно обстоятельство послужило еще к большему нашему сближению.

Говоря о многих близких моих знакомых, которых я потерял из виду и которых надеялся здесь найти, я случайно назвал семейство Д.И.К., заслуженного генерала, поселившегося года четыре назад в Петербурге по обязанностям службы; вдруг Гнедич вскочил, будто змеею укушенный, и прямо ко мне с вопросом: «Так неужели вы их знаете? Да это быть не может!» — «Точно так, — отвечал я, — и в подтверждение слов моих вот вам и доказательства». Тут я рассказал ему все подробности, касающиеся до семейства К., и в особенности распространился о милой, косой генеральше Софье Александровне, вышедшей за пожилого своего мужа четырнадцати лет от роду, любезной, веселой кокетке, подчас танцующей мазурку с молодыми офицерами, а иногда презадумчиво читающей какую-нибудь серьезную книгу; рассказал и о том, как эта косая красавица умеет быть всегда на высоте своего общества и как радушно слушает она объяснения своих воздыхателей, молодых и стариков, красавцев и безобразных, городских щеголей и неучей деревенских, и, по обычаю полек, мастерски ободряет их искательства.

«Так, так! Теперь вижу, что вы их знаете, — подхватил Гнедич, — они уехали отсюда минувшей осенью и, к вечному сожалению моему, кажется, навсегда. Старик вышел в отставку и решился жить в деревне. Я не могу забыть о

Стр. 419

Софье Александровне, с которой знаком был около четырех лет, и время, проведенное в ее обществе, почитаю счастливейшим в моей жизни».

Ну, разумеется, так! Все это в порядке вещей и быть иначе не может: я знаю Софью Александровну почти с малолетства.

16 марта, суббота

Сегодня с раннего утра Казанская площадь была усеяна народом, а в соборе такая толпа и давка, что я мог продраться в него с величайшим трудом. Государь, в дорожном экипаже, прибыл в 12-м часу; после краткого молебна, приложившись к образам, изволил он отправиться в дорогу, напутствуемый общими благословениями. Он сел в коляску вместе с обер-гофмаршалом графом Толстым, а граф Ливен и Новосильцев поехали каждый в особых экипажах.

Говорят, что пред самым отъездом государь изволил пожаловать Александра Алексеевича Чесменского, бывшего бригадиром в отставке, генерал-майором, с тем чтоб он по-прежнему оставался при главнокомандующем милициею пятой области графе Алексее Григорьевиче Орлове, по его поручениям; разумеется, эта милость оказана Чесменскому единственно по уважению заслуг старого графа.

Но вот милости, оказанные достойным людям за собственные их заслуги: вчера М.М.Сперанский получил Ан-ненскую ленту, а находящийся при С.К.Вязмитинове коллежский советник Марченко — Аннинский крест на шею. Сперанский быстро подвигается вперед; да и нельзя иначе: умен, деловой, сметлив и мастер писать. Марченко также обещает много: ему не более двадцати шести лет, а считается оракулом своего министерства и, несмотря на свои способности и необыкновенно приятную наружность, скромен, как красная девушка, почтителен к старшим и приветлив со всеми, кто имеет до него дело. Сожалеют, что он не слишком светского образования и не знает иностранных языков. Семен Семенович Жегулин был его руководителем с малолетства, а это хорошая школа.

Но, кажется, время отправляться к А.С.Шишкову. Благодаря музам, я попал в общество почтенных людей; на-

Стр. 420

добно поддержать себя, и если я не могу сделаться литератором по призванию, так по крайней мере пусть узнают, что я не безграмотен и не хуже других гожусь на всякое дело по службе.

17 марта, воскресенье

Вчера слушали мы 8-ю песнь «Илиады», которую Гне-дич читал с необыкновенным одушевлением и напряжением голоса. Я, право, боюсь за него; еще несколько таких вечеров — и он того и гляди начитает себе чахотку. В переводе его есть прекрасные стихи, и особенно в изображении раздраженного Зевса:

Златую цепь спущу с небесной я твердыни, Низвестеся по ней все боги и богини!

Вообще Гнедич владеет языком отлично, и хотя в стихах его есть некоторая напыщенность, но зато они гладки, ударения в них верны, выражения точны, рифмы созвучны, — словом, перевод хоть куда.

Кроме Гнедича, других чтецов не было. Много разговаривали прежде о политике, об отъезде государя, о Сперанском, которому предсказывают блестящую будущность, о генерале Тормасове, которого вчера пред самым отъездом государь назначил рижским военным губернатором, о дюке де Серра Каприола, известном ненавистью своею к Бонапарте, но после перешли опять к литературе и театру. Любопытствовали знать о новой трагедии «Пожарский» и сожалели, что не пригласили автора на вечер. «Да, странно, что о нем ничего не было слышно! — сказал Шишков. — И откуда он мог взяться?» Я объяснил, что Крюковский служит в банке, что я видел его и слышал его трагедию. «Ну, что ж, какова?» — спросил Державин. Я отвечал, что стихи есть превосходные, но что касается до трактации сюжета, расположения сцен и характеров действующих лиц, то в этом отношении, по мнению моему, она очень посредственна, что подтвердил и сам Яковлев, которому назначается роль героя пьесы. «Да отчего же о ней говорят так много? — заметил Карабанов. — Тут, батенька, должно быть, какое-нибудь недоразумение». — «Яковлев плохой судья», — сказал Гнедич, который, не знаю почему, не

Стр. 421

очень любит Яковлева. «Может быть, Яковлев и ошибается, — отвечал я, — но трагедиею публика интересуется потому, что, несмотря на свои недостатки, она все-таки есть произведение замечательное и, так же как «Димитрий Донской», теперь является очень кстати».

Александр Семенович Хвостов начал утверждать, что в последнее время заметно большое движение в театральной литературе и что этому, без сомнения, способствовало соединение таких отличных талантов, какие теперь украшают нашу сцену, как, например, Шушерин, Яковлев, Семенова, Рыкалов, Пономарев, Рахманова и др. «Мне кажется, что это совершенно наоборот, — сказал Гнедич, — не актеры образуют писателей, но писатели актеров. Без Сумарокова и Княжнина мы не имели бы Дмитревского и его последователей: Шушерина, Плавилыцикова и Яковлева; без Озерова талант Семеновой не получил бы такого развития и, может быть, зачах бы преждевременно, истомленный ролями старинных трагедий, в которых слог не только устарел, но и вовсе неудобен для правильного произношения. Да и сами Шушерин и Яковлев разве были теми, чем стали они со времени трагедий Озерова, и роли Эдипа, Фингала и, наконец, Димитрия Донского разве не дали им случая выказать свои дарования в новом блеске? И.С.Захаров вступился за старые трагедии и доказывал, что слог их вовсе не так устарел, потому что, несмотря на появление новых трагедий, публика продолжает смотреть с удовольствием на представления и старых. Из этого готов был возникнуть спор, но Гнедич замолчал из учтивости. К счастью, что не было Кикина и Писарева, а то бы пошел дым коромыслом.

«Может быть, хорошие писатели и подлинно содействуют образованию актеров, — сказал Карабанов, — но, кажется, и то не менее справедливо, что хорошие актеры возбуждают охоту в писателях трудиться для театра. Вот, например, вы сами, Николай Иваныч, теперь переводите «Леара» («Короля Лира») и, помнится, сами же говорили, что, не будь Шушерина для роли Леара и Семеновой для роли Корделии, вам бы и в голову не вошло переводить эту трагедию». — «Это правда, — отвечал Гнедич, — но я перевожу или, лучше, переделываю «Леара» собственно для

Стр. 422

бенефиса Шушерина, по его просьбе, и если бы не был уверен, что он хорошо его сыграет, то, конечно, не стал бы тратить время по-пустому; но автор, который предпринимает труд не случайный и заботится о художественной его отделке собственно для своей славы, не имеет в предмете ни Шушерина, ни Семеновой, а только характеры выводимых им на сцену персонажей и не станет соображаться с средствами тех сюжетов, которые их играть должны, а предоставит соображаться им самим с его творением. Автор трагедии или комедии не капельмейстер какой-нибудь, который обязан сочинять музыку заказанной ему оперы, соображаясь с голосами, находящимися в распоряжении его импресарио».

За ужином разговорились о Российской академии. «А сколько считается теперь всех членов?» — спросил Державин Петра Ивановича Соколова. «Да около шестидесяти», — отвечал секретарь академии. «Да неужто же нас такое количество? — сказал удивленный Шишков. — Я думал, что гораздо менее». — «Точно так; но из них, как вашему превосходительству известно, находится налицо немного: одни в отсутствии, другие избраны только для почета, а некоторые...» — «Не любят грамоты», — подхватил А.С.Хвостов. Все засмеялись. «Правда, что иные точно бесполезны, — заметил Шишков, — втерлись в литераторы Бог весть каким образом, не имея на то никакого права, между тем как много писателей достойных не заседают еще в академии. Впрочем, — прибавил он, — надобно надеяться, что все изменится к лучшему. Государь намерен сделать большие преобразования: одни из средств к распространению просвещения уже угаданы, другие обновлены и усилены, третьи очищены и облагорожены; остается направить их к надлежащей цели; это не замедлится, и тогда Российская академия будет иметь настоящее свое значение, а труды достойных наших писателей получат надлежащее ободрение».

Мне так хотелось знать, из каких лиц составлена академия, что я решился попросить у сидевшего возле меня Соколова именного списка ее членам. Он с величайшею готовностью обещал мне дать его, пригласив прийти за ним в академию, где он бывает каждое утро.

Стр. 423

Мы вышли от Шишкова вместе с Гнедичем и рассуждали дорогою, отчего, несмотря на радушие хозяев, так мало собирается у них молодых писателей, да и те, которые приходят, ничего почти не приносят с собою для чтения. «Должно думать, — сказал переводчик «Илиады», — что наши юноши мало трудятся собственно для литературы и только стараются попасть в общество литераторов для каких-нибудь особенных целей, а может быть, и от нечего делать. Да правду сказать, в числе этих господ академиков низшей степени есть такие, которые не очень могут ободрить молодого поэта. Вы не слыхали, как ваш сосед за столом, Петр Иванович, подтрунивал над сочинителями пьес театральных: вся эта поэзия, говорил он Тимковско-му, все эти трагедии и поэмы одна только роскошь в литературе; а нам не до роскоши, когда мы нуждаемся в насущном хлебе. Нам нужны не поэты, а люди, которые бы умели писать в прозе правильно и ясно; у нас нет ни эпистолярного, ни делового слога, о котором похлопотать непременно бы следовало; а заботиться о прочем — одна суетность и, право, не стоит труда. Вот извольте видеть, как рассуждает Петр Иванович, а еще секретарь академии!»

18 марта, понедельник

Давеча из Коллегии нарочно ездил к Соколову за списком членов академии и так рад, что получил обещанное сокровище! Что ж это значит? В числе пятидесяти восьми человек только пять известных поэтов с истинным талантом: Державин, Херасков, Капнист, Дмитриев и Нелединский — и только два настоящих литератора с именем: М.Н.Муравьев и А.С.Шишков, к которым, правда, можно присоединить и нескольких даровитых особ из высшего духовенства, как то: преосвященных Иринея псковского, Анастасия белорусского, Мефодия тверского, Феоктиста курского и Михаила черниговского, а там хоть шаром покати! Вижу людей знатных: графа Строганова, графа Мусина-Пушкина, Татищева, князя Куракина, князя Бело-сельского, графа Васильева, Трощинского и князя Голицына — и нахожу натуральным, что академия ищет себе достойных покровителей; но понять не могу, как попали в нее люди, вовсе не известные в литературе или, что еще

Стр. 424

хуже, известные своей бездарностью? Отчего в списке красуются имена графа Хвостова, Кутузова, Стахия Колосова, Николева, Мальгина, Озерецковского, Никитина, Дружинина, Севастьянова, Никольского и самого секретаря академии Соколова, а нет в нем имен Карамзина, Крылова, Озерова, князя Шаховского, Чеботарева, Мерзлякова и других? Невольно удивляешься, видя ряд имен, может быть, и почтенных людей, но уж вовсе не поэтов и не литераторов. Скажут, что они люди ученые, хоть и это еще не доказано, но в таком случае место их скорее в Академии наук. Академия Российская основана в видах пользы русской литературы, по примеру академии Французской, следовательно, и должна быть составлена из одних знаменитых литераторов, за исключением некоторых вельмож, ее покровителей и предстателей у престола. Иначе всякий, переведя какую-нибудь книжку, может тотчас и попасть в академию, как, например, попал в нее Я.А.Дружинин за перевод «Пифагоровых учениц» Виланда... Ума не приложу; потолкую об этом с Гаврилом Романовичем.

19 марта, вторник

Гаврила Романович написал на отъезд государя молитву, которую московский мой знакомец Нейком, приехавший сюда на прошедшей неделе, намерен положить на музыку и исполнить ее или в своем концерте, или в концерте Филармонического общества. Боюсь вымолвить, но эти стихи нашего барда слабы и не похожи на прежние его сочинения, а кажется, был прекрасный случай к вдохновению.

Толковали о князе Платоне Александровиче Зубове, который, несмотря на свое пятилетнее отсутствие, до сих пор еще считается шефом Кадетского корпуса. В это звание возвел его император Павел Петрович, а членом Государственного совета пожалован он уже государем Александром Павловичем. Гаврила Романович уверяет, что Зубов имеет много природных способностей. «Во время моего статс-секретарства, — говорил старик, — часто случалось мне перед докладом императрице заходить к Зубову и объясняться с ним по разным делам, о которых я докладывать был должен императрице, и выслушивать его заключения: они были очень правильны».

Стр. 425

К слову о статс-секретарстве Гаврила Романовича. Любопытно происшествие, случившееся с ним во время исправления этой должности. Державин докладывал однажды императрице по какому-то очень важному делу и, по случаю сделанного ею возражения, до того забылся в горячности своего объяснения, что осмелился схватить ее за конец мантильи, как бы в споре с какою-нибудь обыкновенного знакомою дамою. Государыня тотчас позвонила. «Кто еще там есть? — спросила она очень хладнокровно вошедшего на звук колокольчика камердинера своего Зотова. «Статс-секретарь Попов», — отвечал Зотов. «Позови его сюда». Попов вошел. «Побудь здесь, Василий Степаныч, — сказала императрица ему с улыбкою, — а то вот этот господин много дает воли рукам своим». Державин опомнился и в отчаянии бросился государыне в ноги. «Ничего, — промолвила императрица, — продолжайте докладывать; я слушаю». Это происшествие, которое рассказывал Попов и в котором сознавался сам Державин, было, кажется, настоящею причиною перемещения его из статс-секретарей в сенаторы.

Уверяют, что звонок был прежде принадлежностью одних присутственных мест и в домашнее употребление введен только в начале царствования императрицы Екатерины Великой. До того же все знатные особы держали при себе или пажиков или, большею частью, карликов и карлиц для призыва нужных служителей и других небольших комнатных услуг. Эти гномы находились при своих патронах безотлучно, знали все их привычки, умели угождать им и до такой степени успевали снискивать их доверие, что в стенах кабинета, который мог назваться миром этим маленьких существ, не было для них ничего сокрытого: все говорилось и делалось при них без малейшего опасения их нескромности, как будто их и не существовало.

20 марта, среда

Французский актер, старик Дюкроаси, который так превосходен в ролях разбойника, составляющих его амплуа, кажется, настоящий француз старого покроя: умен, простодушен, словоохотлив и, кажется, очень набожен. Мы застали его сидящего в креслах пред камином с молитвен-

Стр. 426

ником в руках. Эта книжка, судя по истертым ее листам, должна быть в беспрестанном употреблении; возле кресел, на столике, лежали «Phedon» Платона и еще несколько религиозных книг. Странное сочетание духовного направления с обязанностями актера!

Дюкроаси сказывал, что он в самой ранней молодости и по одному только легкомыслию вступил на сцену и до сих пор в том раскаивается. Этот поступок чрезвычайно огорчил родителей его, но в особенности дядю, богатого негоцианта, который, в порыве негодования, лишил его наследства. «Никакие успехи на сцене, — говорил он, — не могли заставить меня позабыть этот случай, так бедственно отразившийся на все происшествия моей жизни. Слава Богу, что еще удалось мне приютиться в России, где, благодаря милостям государя, надеюсь умереть покойно не за кулисами и не на театральных подмостках; иначе пришлось бы, может статься, до гробовой доски не оставлять скучного моего поприща».

Дюкроаси очень догадливо объясняет причину, отчего иные актеры, несмотря на превосходство своих дарований, не достигают иногда такой славы, какою пользуются другие, не столь талантливые. Он утверждает, что актер всегда кажется превосходнейшим, если он на сцене бывает окружен талантами посредственными, и, напротив, самый отличный актер теряет много в глазах обыкновенной публики (не говоря о небольшом числе знатоков), если он играет с актерами, равными ему превосходством своих дарований. Вот причина, почему девица Клерон пользовалась некоторое время репутациею превосходнейшей актрисы против девицы Дюмениль, хотя и не имела высокого вдохновенного таланта последней. Она, пользуясь покровительством дюка де Ришелье, имевшего сильное влияние на французский театр, умела так обстанавливать пьесы, в которых играла, что прочие в них роли занимаемы были большею частью актерами второстепенными (doublures), между которыми, естественно, она первенствовала. Клерон не любила быть на сцене ни с Лекеном, ни с Бризаром; а когда необходимость заставляла ее играть вместе с мамзель Дюмениль, то дело не обходилось без историй, и часто соблазнительных. Чтоб удовлетворить прихоти девицы Кле-

рон, многие известные люди сочиняли пьесы, которых интерес сосредоточен был на одной роли, для нее предназначенной, как, например, в трагедиях «Дидона», «Ифи-гения в Тавриде» и, наконец, «Медея», которую называют триумфом ее таланта, хотя, по мнению его, Дюмениль могла бы сыграть эту роль несравненно лучше Клерон.

«Если бы удалось вам, — продолжал Дюкроаси, — видеть представления некоторых пьес на французском театре в Париже, вы удивились бы совершенству, с каким они разыгрываются на сцене; но более удивились бы тому, что действующие в них великие актеры сами по себе не возбуждают никакого удивления: так совершенство игры каждого из них сливается в совершенстве ансамбля, и это совершенство еще более проявляется в комедии, нежели в трагедии. Флери, Сен-Фаль, Дазенкур, Дюгазон, Мишо, Батист, Арман, Конта, Жоли, молодая Марс и другие могут назваться истинными представителями французской Талии, а о предшественниках их, Моле и Превиле, кончивших свою карьеру в начале французской революции, нечего и упоминать: это были гении в своем роде».

21 марта, четверг

Гебгард приходил звать меня на пикник, который немецкие актеры делают по подписке в честь берлинского своего собрата драматурга Ифланда, отличившегося недавно своим патриотизмом. Актер Арресто пишет, что Ифланд, несмотря на строгое запрещение французского правительства в Берлине праздновать дни рождения и именин короля и королевы, 10-го числа сего месяца вышел на сцену в своей пьесе «Die Jager» с букетом цветов в руках, и так как публика, догадавшись о значении этого букета, приветствовала актера единодушно несколькими залпами громких аплодисментов, то Ифланд и был посажен на двое суток под арест. С величайшим удовольствием отдал я четвертую часть своего капитала, то есть десять рублей, любезному Гебгарду и дал слово ехать с ним в Красный кабачок, где учреждается пикник. Будут читать письмо Арресто и говорить речи; но главное дело не в речах, а во вкусных вафлях, которыми исстари славится Красный кабачок, и в катанье бок о бок с мамзель Лёве и ее товарками.

Стр. 428

22 марта, пятница

Вот и еще письмо от отца по березняговскому делу. «Хлопочи, проси, кланяйся, настаивай и проч. и проч.»; все это легко вымолвить, но исполнить трудно, да и как еще трудно! Надобно уменье, а у меня, к несчастью, недостает ни уменья, ни охоты. Я до сих пор не могу еще опомниться от приема Ватиевского, и добрый Крейтер не совсем мог залечить раны, нанесенные моему самолюбию.

Пикник был превеселый: все именитости здешнего немецкого театра принимали в нем участие. Кудич читал письмо Арресто, Гебгард говорил речь, мамзель Лёве продекламировала стихи, в которых восхвалялось гражданское мужество Ифланда; затем полдничали: дамы пили чай и кушали вафли в разных видах, кто со сливками, кто с вареньем, а мужчины удовлетворяли аппетит свой более солидными блюдами: солониною и телятиною и пили пунш. Немецким винам не было конца; в заключение всего вальсировали напропалую под музыку двух каких-то инструментов, в роде гудков (скрипками назвать их совестно) и дребезжащего виолончеля, которым аккомпанировал хор самих танцующих: цыгане веселы и пляшут так охотно. Словом, все веселились от души, без претензий, а некоторые и нагрузились порядком. На обратный путь великана Эвеста уложили в сани, закрыв его ковром, а чопорную жену его посадили возле него нянькою, чтоб не дурил, потому что он непременно хотел сам править лошадьми, уверяя, что настоящее призвание его быть кучером и что он мастер этого дела.

23 марта, суббота

А.Г.Харламов присоветовал мне повидаться насчет березняговского нашего дела с одним из искуснейших здешних поверенных И. Я видел этого дельца, говорил с ним, но не добился от него никакого толку. Он начал с предлинного рассуждения о том, что всякое дело имеет две стороны и почему справедливое дело может иногда показаться несправедливым и обратно; что всякий судья смотрит на обстоятельства дела с своей особой точки зрения, в чем упрекать его не должно, потому что не все люди ода-

Стр. 429

рены одинаковою прозорливостью и проч., и, наконец, завершил известною поговоркою Д.П.Трощинского: дело не в докладе, а в докладчике.

Я не мог догадаться, к чему клонится все это многоречивое предисловие, тем более что просил его об одном только указании: каким образом я мог бы иметь ближайшее наблюдение за ходом нашего дела и успокоить отца, встревоженного передачею этого дела в заведование другого, нового секретаря; но И. недолго оставлял меня в недоумении и довольно резко объявил, что он легко может в этом пособить мне и даже руководствовать меня в нужных случаях, если я дам ему пятьсот рублей тотчас и столько же по окончании процесса. Я молча выпучил на него глаза, и мое удивление послужило ему поводом к новой диссертации о возмездии, которым все мы один другому обязаны за труды, хлопоты и потерю драгоценного времени. «Вы знаете, — вдруг спросил он меня, — что такое время?» У меня так и завертелось на языке отвечать ему стихами Хем-ницера:

А время вещь такая, Которую с тобой не стану я терять, —

но, к счастью, воздержался от грубого слова и, учтиво раскланявшись, оставил знаменитого дельца, который, кажется, задумал подражать английским адвокатам и брать деньги даже и за советы. Пятьсот рублей тотчас и столько же по окончании процесса! Нечего сказать, молодец! Впрочем, Паглиновский научит меня, что я предпринять должен.

Но лучше, по выражению князя Шаликова, «поспешим в объятия муз» и поедем на очередный литературный вечер к Державину. Там, по словам другого поэта, более талантливого:

Забудем житейское горе И сбросим с усталых рамен Тяжелую, скучную ношу Вседневных забот безотвязных, Мы силы души обновим Целебной струей Иппокрены!

Стр. 430

24 марта, воскресенье

Княгиня Дашкова, по смерти сына, необыкновенно стала щедра на пожертвования. Недавно поднесла она государю какие-то редкие столы, а теперь подарила университету весь свой музеум натуральной истории, замечательный по редким экземплярам животных четвероногих, птиц, пресмыкающихся, минералов и разных раковин. Это драгоценное приобретение для университета. Теперь наш профессор натуральной истории А.А.Антонский не будет более на лекциях своих показывать одни камешки: «Вот видите ли, дети, камешек-та, о котором толковал я вам на прошедшей-та лекции. Как же он называется?» — «Лабардан», — отвечал, бывало, всегда повеса Мневский. «Ну вот и видно, что охотник-та жрать: все съестное-та на уме; лабардан-та рыба, а камешек называется лабрадор-та». Так проходили почти все его лекции.

Видно, нашей братье, мелкотравчатым стиходеям, совестно стало приходить на литературные вечера с пустыми руками; немного их было вчера у Гаврила Романовича, да и те, которые были, как то: П.А.Корсаков и Шулепников — опять ничего не принесли с собою; но в замену плохих стихов наслушался я умных речей и вдоволь насмотрелся на многих почтенных людей, в числе которых министр просвещения граф Завадовский занимает первое место. Это муж века Екатерины Великой. Он очень величав наружностью; в движениях его много истинного достоинства; говорит протяжно и как будто бы взвешивая каждое слово, но зато выражается правильно и разговор его исполнен здравомыслия. Сказывали, что смолоду он был красавец: может быть; но теперь, кроме живых, умных глаз, других остатков прежней красоты незаметно; лицо угревато и багрово, а от белонапудренных волос кажется еще багровее.

Разговаривали о войне и о намерениях государя достигнуть общего мира в Европе. «Цель великая, — сказал граф Петр Васильевич, — но едва ли достижимая; помирившись с французами, мы будем воевать с англичанами. Государь желает мира для того, чтоб приняться за необходимые преобразования для блага России, а может быть, и всего человечества; но именно по этой-то причине и не оставят

Стр. 431

нас в покое. Не говорю о Бонапарте, который заклятый враг спокойствия России, потому что она одна в состоянии полагать преграды ненасытному его властолюбию; но и державы нам дружественные или, вернее сказать, те, которые мы почитаем дружественными, не будут спокойно смотреть на наше могущество, возрастающее по мере успехов просвещения, образованности и усовершенствования внутреннего управления в государстве, о чем так печется государь с самого восшествия своего на престол. Да впрочем, говоря откровенно, я считаю и войну не совсем для нас бесполезною: доказано, что продолжительный мир иногда ослабляет государства; к тому ж надобно принять и то в соображение, что без войны нельзя ни образовать военных людей, ни узнать их способностей, а искусные и опытные военачальники для России необходимы. В каком бы мы видимом согласии ни находились с нашими соседями, спокойствие и безопасность государства требуют, чтоб оружие было всегда наготове».

А.С.Шишков прочитал стихи Анны Петровны Буниной на смерть одной из ее приятельниц, молодой девушки шестнадцати лет. В них есть мысли и довольно силы в выражениях, но странное дело, они как будто писаны по заказу и не производят никакого действия на душу; эти стихи не женщины, оплакивающей свою подругу, а скорее студента, рассуждающего о жизни и смерти; отсутствие чувства — главный их недостаток. Бунина не хотела назвать стихов своих элегиею потому, что они писаны четырехстопным ямбом в десятистишных строфах, и дала им пышное название оды, как будто бы нельзя написать элегии четырехстопными ямбами. Но если стихи мне вовсе не по душе, то эпиграф к ним пришелся по сердцу; это двухстишие, взятое из сочинений какого-то испанского поэта, а может быть, и просто какая-нибудь эпитафия, в переводе гласящая: «Бог дал нам ее не для того, чтоб оставить ее здесь, но чтоб показать на земле свое творение». Эту мысль могла бы развить Бунина в своих стихах, не гоняясь за глубокомыслием, которое не всегда бывает у места, и особенно там, где должно преобладать одно чувство.

Гаврила Романович толковал о каком-то Селакадзеве, у которого будто бы находится большое собрание русских

Стр. 432

древностей, и между прочим, новгородские руны и костыль Иоанна Грозного. Он очень любопытствовал видеть этот русский музеум и приглашал А.С.Шишкова и А.Н.Оленина вместе осмотреть его. «Мне давно говорили о Селакадзеве, — сказал Оленин, — как о великом антикварии, и я, признаюсь, по страсти к археологии, не утерпел, чтоб не побывать у него. Что ж, вы думаете, я нашел у этого человека? Целый угол наваленных черепков и битых бутылок, которые выдавал он за посуду татарских ханов, отысканную будто бы им в развалинах Серая; обломок камня, на котором, по его уверению, отдыхал Димитрий Донской после Куликовской битвы; престрашную кипу старых бумаг из какого-нибудь уничтоженного богемского архива, называемых им новгородскими рунами; но главное сокровище Селакадзева состояло в толстой, уродливой палке, вроде дубинок, употребляемых кавказскими пастухами для защиты от волков; эту палку выдавал он за костыль Иоанна Грозного, а когда я сказал ему, что на все его вещи нужны исторические доказательства, он с негодованием возразил мне: «Помилуйте, я честный человек и не стану вас обманывать». В числе этих древностей я заметил две алебастровые статуйки Вольтера и Руссо, представленных сидящими в креслах, и в шутку спросил Селакадзева: «А это что у вас за антики?» — «Это не антики, — отвечал он, — но точные оригинальные изображения двух величайших поэтов наших, Ломоносова и Державина». После такой выходки моего антиквария мне осталось только пожелать ему дальнейших успехов в приращении подобных сокровищ и уйти, что я и сделал».

(Г.Р.Державин не удовольствовался предостережением А.Н.Оленина и четыре года спустя (1811 г.), пред самым составлением «Беседы любителей русского слова», ездил, после бывшего у него обеда, в обществе Н.С.Мордвинова, А.С.Шишкова, И.И.Дмитриева и того же А.Н.Оленина к Селакадзеву, жившему в одном из переулков Семеновского полка, в не совсем опрятной квартире. По просьбе Гаврилы Романовича автор «Дневника» с П.А.Корсаковым отправился вперед, чтоб предуведомить антиквария о посетителях. Он был в восхищении, сам принялся мести комнаты и сметать пыль со своих редкостей, поставил несколько

Стр. 433

восковых свечей в подсвечники, надел новый сюртук и с преважным видом расположился на софе ожидать гостей, спрашивая попеременно то у автора «Дневника», то у Корсакова: «Так этот Дмитриев министр юстиции? Так этот Мордвинов член Государственного совета?» — и когда они удовлетворили его вопросам, он с какою-то гордостью беспрестанно повторял: «Ну что ж, пусть посмотрят, пусть посмотрят». По приезде Державин, не обращая внимания на другие предметы, бросился рассматривать новгородские руны и, к общему удивлению, отыскал несколько отрывков, которые его заинтересовали до такой степени, что он тотчас же списал их и впоследствии поместил в рассуждение свое о лирической поэзии, читанное в «Беседе». Вот один из этих отрывков с переводом Гаврилы Романовича:

Отрывок

Пакоща свада Дюжу убой Тяжа начата Тощ перелой.

Перевод

По злобе свара Сильному смерть Тяжба с богатством Худ передел.

А.Н.Оленин заметил, что с тех пор как он в первый раз видел музеум Селакадзева, в нем ничего не прибавилось и ничего не изменилось, кроме того, что под одною статуйкою вместо прежней подписи «М.В.Ломоносов» явилась другая с именем «И.И.Дмитриев». — Позднейшее примечание автора.)

Решительно не понимаю, отчего во всех здешних литераторах заметно какое-то обидное равнодушие к московским поэтам, хотя бы, например, к Мерзлякову, Жуковскому, Пушкину и другим. И.С.Захаров, толкующий беспрестанно о грамматике, говорит о них как об учениках и никак не хочет согласиться, чтоб они имели дарование, а между тем покровительствует таким писателям, которых Мерзляков не допустил бы даже на свои лекции, а отправил бы их к Афанасию Михайловичу Смирнову. Какое же может быть сравнение не только между Мерзляковым или Пушкиным, но даже между Измайловым, Колычевым, князем Шаликовым и прочими второклассными московскими писателями — и каким-нибудь сочинителем стиш-

Стр. 434

ков «К трубочке» и ему подобными рифмоплетами, которых встречаю я на литературных вечерах? Из москвичей один И.ИДмитриев здесь в почете, да и то разве потому, что он сенатор и кавалер, а Карамзиным восхищается один только Гаврила Романович и стоит за него горою; прочие же про него или молчат, или говорят, что пишет изрядне-хонько прозою, между тем как наш Карамзин заслуживает уважения и за свои стихотворения, в которых язык превосходный и много чувства.

Но что больше удивляет меня, что почти все эти господа здешние литераторы ничего не читали из сочинений Мерзлякова и Жуковского, и вот тому доказательство: за ужином А.С. Шишков сказывал, что Логин Иванович Кутузов читал ему Грееву элегию «Сельское кладбище», переведенную братом его Павлом Ивановичем, и Шишков находит перевод очень хорошим и близким к подлиннику. Я заметил, что Павел Иванович перевел эту элегию после Жуковского, которого перевод несравнительно превосходнее. «Не может быть!» — возразил Александр Семенович. «Говорю сущую правду, — отвечал я, — и если угодно, прочитаю ее вам когда-нибудь, чтоб вы могли посудить сами: я знаю ее наизусть». — «Так, пожалуйста, нельзя ли теперь?» — подхватил нетерпеливый Гаврила Романович. И вот я прочитал во всеуслышание всю элегию от первого до последнего стиха, стараясь, сколько возможно, сохранить всю прелесть мелодических стихов нашего московского поэта. Когда я кончил, все смотрели на меня как на человека, отыскавшего какую-нибудь редкую вещь или нашедшего клад; элегию хвалили, но вместе удивлялись и моей памяти; я сказал, что стихи Жуковского сами невольно врезываются в память, между тем как стихи П.И.Кутузова запомнить очень трудно.

Эта выходка стоила мне, однако ж, дорого: меня обнесли винегретом, любимым моим кушаньем.

25 марта, понедельник

Паглиновский снабдил меня запискою к знаменитому юрисконсульту Министерства юстиции Ивану Алексеевичу Соколову, которою просил его сказать мне свое мнение о березняговском деле и наставить меня, как действовать в

Стр. 435

нужном случае. «Советую вам, — сказал мне добрый Дмитрий Моисеевич, — побывать у Соколова вечером часов в шесть: в это время он всегда бывает дома и охотно принимает посетителей. Предупреждаю вас, что если вы играете в шахматы, то будете для него драгоценным гостем: старик страстно любит эту игру и бывает очень доволен, когда удастся ему найти партнера. Это единственное развлечение, которое он себе дозволяет».

Я рассказал Дмитрию Моисеевичу о разговоре моем с стряпчим И., и он, несмотря на свое хладнокровие, очень смеялся предложению его руководствовать меня в деле за 500 рублей, но удивлялся, почему не запросил он гораздо более, потому что вообще стряпчие, для придания большей себе важности, имеют правилом ценить свое ходатайство сначала втридорога и после мало-помалу соглашаться на безделку, как будто из особенного участия к лицу, которое поручает им свое дело. «Как быть, — прибавил Паглиновский, — эти люди не могли бы существовать, если б время от времени не попадались им простаки, на счет которых они не только живут, но и роскошничают».

26 марта, вторник

Роман, настоящий роман! Я опять встретился с Александрой Васильевною, которая со времени последнего нашего свидания, мне кажется, еще более потолстела. Так, бедняга, и переваливается, как откормленная утка. Она пригласила меня проводить ее до дому и зайти к ней, чтоб кой о чем поговорить со мною. Я с удовольствием согласился, но после был совсем тому не рад, потому что едва не попал в историю. Попадавшиеся нам навстречу смотрели на нас с каким-то обидным любопытством и ухмыляясь, а один франт, остановив меня, пренагло спросил: «Позвольте, милостивый государь, узнать, где и чем откармливают таких госпож?» Я хотел было плюнуть ему в глаза, но не успел опомниться, как он уж был далеко.

По приходе на квартиру Александра Васильевна, заметив, что я нахожусь в дурном расположении духа, и, вероятно, догадавшись, что остановивший меня франт спрашивал о ней, сама завела речь о своей толщине и очень остроумно подтрунивала над собою. «Все это прекрасно, —

Стр. 436

сказал я ей, — но как вы решаетесь ходить одна, даже без лакея? Немудрено напасть на какого-нибудь сорванца, который одними вопросами может навлечь вам неудовольствие». — «Ну что ж? Я отшучусь. Но дело не в том: я хотела спросить вас: хороша ли я?»

С этим словом она подошла к зеркалу и стала охорашиваться, любуясь лицом своим, бесспорно прелестным, миловидным и привлекательным. Я отвечал, что не знаю, к чему может клониться такой вопрос, но должен признаться, что она хороша, как гурия, и если б не безобразила ее толщина, то она была бы первою красавицею в свете. «А каковы у меня руки?» — спросила она опять, показывая мне свои руки. «Нечего сказать, и руки прелесть, загляденье». — «Теперь посмотрите на мои волосы». Тут распустила она косу, и длинные пряди густых каштановых и лоснящихся волос упали чуть не до самого полу. «Волосы бесподобные, удивительные, — сказал я, — такие волосы, каких я отроду не видывал». — «Ну так напьемся чаю, а после я сделаю вам еще несколько вопросов, на которые вы должны отвечать мне откровенно, и тогда объясню вам, в чем дело». — «Извольте». '

Чай принесли, и Александра Васильевна разливала его очень грациозно. Я постигнуть не мог, что значили все эти приготовления, и сидел как на иголках в нетерпеливом ожидании развязки. Но вот наконец чайный прибор унесли, и Александра Васильевна приступила к объяснению. «Скажите — который вам год?» — «Девятнадцать лет минуло в феврале...» — «А мне будет двадцать два года в сентябре. Вы здесь одни и родных никого нет?» — «Ни одного человека». — «Так же, как и у меня. Следовательно, совершенно свободны и независимы?» — «Свободен как птичка в отношении к мелочным обстоятельствам петербургской жизни, но во всех других случаях завишу от воли отца и матери». — «А сколько они дают вам на прожиток?» — «Я получаю от них покамест тысячу двести рублей и, сверх того, много кой-каких вещей из домашнего хозяйства: есть всего вдоволь».

«У меня две тысячи рублей своего дохода, и кроме того, мне следует после мужа пенсия, которую скоро получить надеюсь. Послушайте: вы привыкли жить в семействе, и

Стр. 437

вам одним должно быть очень скучно; я также изнываю от скуки одна: дорога в Москву мне запала надолго, если не навсегда, а здешнее общество для меня не существует; отчего бы нам, одиноким сиротам на чужбине, не жить вместе, как брату с сестрой? Мы давно знакомы друг с другом: вы должны быть уживчивы, а за себя я ручаюсь. Я веселого нрава, и вы со мною не соскучитесь. Я откровенна и вас приучу к откровенности, потому что снисходительность — главное мое качество. Вы будете любить меня, как душу, а может быть, и теперь уж любите; впечатления, которые мы получаем в первой молодости, не исчезают скоро. Подумайте, сколько удовольствия иметь возле себя сестру, которая бы любила вас, ухаживала за вами, пеклась о вашем хозяйстве, утешала вас в неудачах, радовалась вашим успехам и к тому же была бы сама счастлива. Право, подумайте. Я делаю вам это предложение, откинув всякое притворство и ложный стыд, потому что чувствую себя в состоянии быть доброю вам подругою и самоотвержением своим приобрести себе в вас друга и брата. Я одна в целом мире, и мне жить не для кого; не покинуть же мне свет в мои лета, с моим здоровьем и с моим веселым нравом; а и того хуже, не выйти же опять замуж за какого-нибудь старого брюзгу, которого любить нельзя. Теперь скажите, хотите ли иметь толстую, но хорошенькую сестрицу, которую вы знаете почти с малолетства и к которой некогда так нежно ласкались?»

Все это Александра Васильевна проговорила очень бегло по-французски, то улыбаясь, то надув губки и с влажными от слез глазами. Я слушал ее, сидя как вкопанный, и, признаюсь, не знал, что отвечать ей; решиться на такое важное дело тотчас, не обдумав его последствий, казалось мне безрассудством, а с другой стороны, отринуть вдруг предложение милой женщины, в котором заключалось столько добродушия и столько самоотвержения в мою только пользу, было бы грубым невежеством. Наконец я решился просить у ней несколько времени на размышление; но во всяком случае, так или иначе, я обещался быть ее неизменным другом и бывать у ней как можно чаще; а если б она захотела посетить и мою келью, то с любовью приветствовать ее всегда названием милой, дорогой, толстой моей сестрицы.

Стр. 438

И вот я сижу теперь у своей конторки, думая и передумывая о сегодняшнем странном со мною приключении; но, кажется, ломаю голову по-пустому. Как ни заманчиво предложение, но принять его невозможно, решительно невозможно. А жаль!

27 марта, среда

Был у А.И.Соколова, к которому вчера, по милости названной моей сестрицы, попасть не успел. Он принял меня ласково, прочитал записку Паглиновского и, посадив подле себя, спросил о существе дела. Я объяснил ему как умел и, кажется, очень сбивчиво наши права на землю, оспориваемые двумя соседями, имеющими в Петербурге большие связи, и просил дать мне добрый совет, что должен я делать по случаю передачи нашего дела в заведование другого секретаря, который, по замечанию моему, не слишком к нам благосклонствует, что необыкновенно тревожит моих домашних. Иван Алексеевич толковал со мною с час и дал мне подробное наставление на все случаи, которые могут встретиться в продолжение дела; протолковал бы, может быть, и долее, если б не вошел Н.П.Брусилов и не помешал разговору. Я хотел откланяться, но добрый старик пригласил остаться на чашку чаю.

Между тем Брусилов тотчас же предложил партию в шахматы. «Нечего терять золотое время, — сказал он Соколову, — и я вам должен реваншем». — «Готов, готов, — отвечал Иван Алексеевич, — добрый воин никогда не отказывается от баталии; только сегодня не вчера, и вряд ли нынче победа будет на вашей стороне, потому что я собрался с силами: выспался порядком». Они начали партию, а я подсел к ним посмотреть на их неподвижность и послушать их молчания. Нечего сказать: игра занимательная, настоящая игра для глухонемых! По счастию, она продолжалась недолго, потому что вошел чиновник Ананьин, служащий при статс-секретаре Муравьеве, с каким-то поручением от своего начальства, и Соколов вышел с ним для объяснения в другую комнату. Я воспользовался этим промежутком времени, чтоб познакомиться с Брусиловым. Зная, что он литератор, много писал и переводил, два года назад издавал «Журнал российской словесности» и почи-

Стр. 439

тается одним из деятельнейших членов Общества любителей словесности, наук и художеств, я было заговорил с ним о литературе, но он не благоволил обратить на меня большого внимания и отвечал мне очень холодно и сухо, как бы нехотя. «Ну, Бог с тобой, — подумал я, — если ты такой дикарь! Кажется, много кичиться тебе еще нечем: твои «Безделки», «Приключения одного дня», «Гваделуп-ский житель», «Бедный Леандр» и «Превратности судьбы» не Бог знает еще какие заслуги, которые давали бы тебе право поднимать нос, и без того уже вздернутый кверху».

(Автор «Дневника» раскаивается в тогдашнем своем заблуждении. Он служил после с Николаем Петровичем Брусиловым в одном ведомстве в продолжение четырех лет и имел случай узнать его короче. Это был человек отличный во всех отношениях: благороден, правдив, чувствителен и добрый товарищ. Единственными недостатками его характера была какая-то недоверчивость к самому себе и подозрительность к другим. От этого он дичился общества и избегал новых знакомств. Впоследствии необходимые сношения по службе заставили его быть сообщительнее, а во время губернаторства своего в Вологде и особенно под конец жизни он сделался совсем другим человеком.)

Вскоре приехал экспедитор Министерства юстиции Петр Андреевич Нилов, которого я видал у Гаврилы Романовича. Я очень обрадовался, что встретил знакомое лицо, с которым можно было перемолвить слово, потому что после нескольких «да-с», «нет-с» и «кажется-с», сказанных очень сухо Брусиловым, я потерял охоту обращаться к нему с вопросами. Нилов очень любезный и разговорчивый человек и к тому же имеет хорошее состояние и очень пригожую и любезную жену, воспетую Державиным под именем «Параши». Она очень талантлива, прекрасно играет на арфе и любит заниматься словесностью. Между прочим, Нилов сказывал, что, по словам князя Петра Васильевича, государь теперь уже в Юрбурге, а 20-го числа был в Поланга-не, куда приезжал из Мемеля и король прусский на несколько часов, для свидания с ним.

Вскоре возвратился Соколов с своей конференции, и Нилов нетерпеливо обратился к нему с вопросом: «Ну что, Иван Алексеич, читали записку Злобина?»

— «Читал, ба-

Стр. 440

тюшка, читал: написана умно и дельно».

— «Что ж скажете?»

— «Да ничего, мой отец: как посудят».

— «Но ведь обстоятельства дела все в его пользу и требования его справедливы».

— «Совершенно справедливы; однако ж как посудят».

— «По мнению моему, иначе судить нельзя, как основываясь на данных, а они ясны».

— «Правда, правда, но как посудят».

— «О чем же судить? Повторяю, Иван Алексеич, ведь Первый департамент признал претензию Злобина справедливою?»

— «Точно, претензию признал; но в какой сумме — о том в решении его не упоминается, между тем как сумма взыскания с Злобина определена, и он сам против того не спорит».

— «Так чего ж, думаете вы, ожидать он должен?»

— «Как посудят».

— «Но я желал бы знать ваше мнение, почтеннейший Иван Алексеич».

— «Право, не знаю, что сказать вам; как посудят».

Подали чай, и Соколов с Брусиловым опять уселись за шахматы. Я хотел было подождать результата этой игры в молчанку, но, чувствуя, что меня пронимает истерическая зевота, решился откланяться хозяину, мысленно благодаря его за данные мне наставления, которыми он, по-видимому, так скупился для других.

28 марта, четверг

Я полагал, что Павел Юрьевич Львов только добивается членства Российской академии, а он уже академик. Вот как! Отчего ж пропущен он в списке секретаря академии? Видно оттого, что «незаметен». Но, кажется, высокое имя митрополита Платона должно быть «заметно», а между тем и оно не находится ни в списке академиков, ни в списке почетных членов академии. Что-то неладно...

Чем более просматриваю корректуру моих бардов, тем более убеждаюсь, что я не сотворен поэтом; а ведь того и смотри что заставят читать на литературном вечере, да, может быть, и похваливать станут. А.Ф.Мерзляков, прочитав «Артабана», сказал: «Ахинея, братец, ахинея! Впрочем, читай ее петербургским словесникам сам, погромче — попадешь в литераторы». И чуть ли он не прав: мне сдается, что стихотворение выигрывает от громкого чтения, и Гнедич недаром надсаждает грудь над своим переводом «Илиады».

Стр. 441

Александр Львович возвратился из Москвы вместе с Аполлоном Александровичем Майковым. Он нашел какие-то беспорядки в управлении московским театром: директор жаловался на актеров, актеры на директора, а публика недовольна и тем и другими. Говорят, что Сила Санду-нов играл не последнюю роль во всей этой несогласице. Теперь, кажется, решено, что Всеволожский будет назначен директором, хотя Майкову хотелось бы самому занять это место. Между прочим, сказывали, что желчный Сила Сандунов, вслушавшись в слова одного известного любителя театра, утверждавшего, что Плавильщиков редкий актер и поражает на сцене зрителей, отвечал следующею эпиграммою:

Что редкий он актер, никто не спорит в том, Всем взял: органом и дородством; И точно: поражает сходством С быком.

Пересолил, любезный Сила Николаевич, пересолил, потому что это неправда! У Плавилыцикова есть свои недостатки, но он все-таки большой талант, даже возле Яковлева и Шушерина.

29 марта, пятница

Чиновник Панин, помнится, как-то говорил, что Ф.П.Львов определен директором Канцелярии министра коммерции будто бы по ходатайству Гаврилы Романовича. Это несправедливо: Львов лично был известен министру по служению своему при отце его, фельдмаршале Задунайском, в то время, когда великий полководец, сложив с себя, под предлогом болезни, командование войсками, оставался в Молдавии без всякого дела. Державин был только посредником в определении Львова. Из всего, что Львов рассказывает о Задунайском, можно вывести такое о нем заключение: великий ум, необычайная твердость души, огромные познания, но черствое сердце и непомерное самолюбие. Императрица знала его коротко, уважала и ценила его заслуги, обходилась с ним с величайшею внимательностью, но не очень любила его.

Стр. 442

30 марта, суббота

Сегодня обедал у Харламова, которого нашел в большой ажитации. Он только что перед моим приходом возвратился с штадт-физиком Форштейном со свидетельства двух помешанных: вдовы полковницы Г. и ее дочери, жены купца Перевалова. Форштейн говорит, что, несмотря на привычку видеть почти ежедневно сумасшедших, он был чрезвычайно растроган состоянием этих несчастных, и особенно Переваловой, достойной всякого сострадания. Харламов рассказывал причину их сумасшествия; это печальная история, и я желал бы, чтоб ее слышали все отцы и матери, которые ищут для дочерей своих богатых супру-жеств, вопреки их чувствованиям и не обращая внимания на несходство их нравов и положения в обществе с нравами и положением в обществе представляющихся женихов. Вот она, эта история, которая становится довольно гласного. Перевалов, отпущенник князя Несвицкого, нажив в короткое время какими-то не очень честными способами богатый капитал, захотел вывести единственного сына своего в люди и во что бы то ни стало приобрести ему дворянство; а как дворянство без заслуг не дается, да и сынок-то был не таких свойств и воспитания, чтоб мог оказать какие-нибудь заслуги, то папенька и придумал сделать его сначала полудворянином, то есть женить на дворянке, на имя которой купить несколько сотен душ, и ввести его покамест в круг благородных людей, чтоб приучить, как он изъяснялся, к деликатному обхождению и употребительным поступкам. Задумано — сделано, нашли благородную и недостаточную вдову, у которой было три взрослые дочери-невесты, миловидные собою, воспитанные в пансионе, то есть умеющие болтать по-французски, бренчать на фортепьяно, потанцевать и принарядиться чем бы то ни было к лицу, впрочем, девушки добрые, чувствительные и невинные. «Выбирай, Семен, — крикнул честолюбивый тятенька, — и тащи любую». У Семена разбежались глаза, он растерялся и не мог поверить своему благополучию. «Какую прикажете, тятенька, такую и возьму».

«Ну так начнем со старшей: она, кажись, для хозяйства пригоднее будет». И вот, не объяснившись с невестою,

Стр. 443

обратились с предложением к матери, впрочем, только для формы, потому что эта несчастная женщина заранее на все была согласна; да и как бы можно было не согласиться ей, имея в виду, что у дочери ее, совершенной бесприданницы, вдруг будет восемьсот душ, уже приторгованных в одной из хлебороднейших губерний, богатый дом, куча денег и брильянтов, экипаж, — словом, все, о чем во сне и наяву мечтается так часто недостаточным людям? Но старшая дочь не пошла на приманку и отказала наотрез.

Обратились к средней, и она также: «Лучше умереть, чем выйти за мужика» — было ее ответом. Старуха взвыла: дала слово, но как сдержать его, когда дочери не слушаются? Нельзя же вести их насильно к венцу: неравно и в церкви на вопрос священника вымолвит: «Не хочу», — тогда, кроме несбывшихся надежд, сколько пересудов, и все это падет на нее!

Остается один способ выйти из затруднения: уговорить младшую дочь, девушку семнадцати лет, больше кроткую и послушную, чем ее сестры, и вот приступили к ней: поди да поди, Аннушка, будешь барыней, помещицей, будешь жить в богатстве, будешь счастлива и осчастливишь всех нас; утешь старуху мать, которая выбилась из сил в беспрестанных заботах о вас, и проч. и проч., словом, употребили все увещания, все обольщения, какие только употребляются в подобных случаях, — и бедная девушка, мечтавшая сделать счастие порядочного человека, уступила, хотя не без горьких слез, желанию матери, решилась выйти за охреяна.

Однако ж время ехать к Захарову. Сказывали, что будут читать какую-то сатиру князя Шаховского, — любопытно. Я было обещался прореветь своих бардов, но лучше подожду, пока будут отпечатаны, и прочитаю их на держа-винском вечере.

Выслушав сатиру князя Шаховского, стихи Марина «К Капнисту» и Буниной «Видение» и записав замечательные в них места, я ушел от Захарова без ужина. Меня что-то влекло поскорее домой. О сатирах — до завтра; а теперь, чтоб не забыть, кончу рассказ Харламова, «вожделенное для них событие».

Сборы к бракосочетанию Аннушки с Семеном Переваловым продолжались недолго: приданым снабдил жених,

Стр. 444

или, скорее, его тятенька, потому что сам он ни к чему не был способен. В день брака доставили невесте купчую крепость на купленное будто бы ею имение и, вместе для подписания, несколько заемных писем на имя старика Пере-валова, в двойной против купчей сумме. Наконец церемония кончена, и по купеческому обычаю великолепный ужин с музыкою, а после ужина танцы и отчаянная попойка заключили радостный для Переваловых день и, по шуточному выражению Харламова, «вожделенное для них событие».

Вот живет Аннушка в доме своего свекра, но живет как чужая; нет ей ни в чем воли: тятенька всем распоряжается сам, никуда ее не пускает и к себе принимать никого не велит, кроме матери, да и то ненадолго: «муж-де тебе компания, и сиди с мужем; а мужа нет дома, так покель не придет, думай об нем да его дожидайся». А муж — набитый дурак и к тому же ревнивец престрашный. Аннушка стала призадумываться; это не понравилось ни свекру, ни мужу; Аннушка начала поплакивать — беда пущая: пошли выговоры; Аннушка занемогла — посыпались укоры: привередница, капризница! Так продолжалось несколько месяцев, и силы Аннушки истощались.

Однажды утром бедная женщина, проплакав всю ночь, не вышла исполнять должность хозяйки — разливать чай. Свекор побежал в спальню, разбранил больную, приказал встать с постели и потащил ее за собою, приговаривая: «Вот евдак с вами ин лучше». Аннушка пришла в слезах, села за стол, взяла чайник, но вдруг уронила его на пол и, всплеснув руками, громко закричала: «Матушка, матушка, что ты со мною сделала!» С этой минуты она уже не произносила других слов, и на вопросы медика и несколько образумившегося свекра и мужа, матери и сестер отвечать иначе не могла, как только одною фразою: «Матушка, матушка, что ты со мною сделала!»

«"А какая причина была помешательству вашей матушки?" — спросил я, — продолжал Харламов, — сестер Переваловой, которые рассказывали мне эту историю. — «Причина очень проста, — отвечали со слезами бедные девушки, — горе. Матушка целый почти год не оставляла сестры ни на минуту, спала с нею в одной комнате, наблюдала за исполнением предписаний доктора и беспрестанно слы-

Стр. 445

шала от нее эти несчастные слова, этот убийственный упрек: «Матушка, матушка, что ты со мною сделала!» Наконец она выбилась из сил; мы заменили ее при сестре, чего до тех пор она не позволяла, повторяя нам ежеминутно: «Я одна виновата, одна и должна быть наказана». Но наши попечения о сестре не облегчали душевных страданий матушки: она впала в глубокую меланхолию, и вот, как видите, около пяти месяцев, выплакав все слезы, сидит полумертвая, не обращая ни на что и ни на кого внимания, только вздыхает, а по временам смотрит на образ спасителя и шепчет, прося: «Господи, помилуй меня грешную!»

Я полюбопытствовал знать, как переносят свое несчастие оба Перевалова и какое впечатление производит на них присутствие этих помешанных? «Ничего, — сказал Харламов, — оба вертелись тут же при свидетельствова-нии, которое, собственно, по ходатайству их производилось и было нужно как для получения пенсиона матери, так и для учреждения опеки над имением дочери. Впрочем, сестры Г. говорили, что отец Перевалов заботится, чтоб они ни в чем не терпели недостатка, и, по тщеславию своему, желает прослыть щедрым и великодушным; а сын беспрестанно возит жене то яблоки, то конфеты; нынче же утром приставал к ней с вопросами, не хочет ли она шоколаду, но у несчастной один всем ответ: "Матушка, матушка, что ты со мною сделала!"»

31 марта, воскресенье

Сатира князя Шаховского показалась мне произведением замечательным во многих отношениях: написана легко и остроумно, без натяжек, без всяких претензий на глубокомыслие. Это приятная, безобидная шутка, в которой Шаховской очень живо очертил нескольких оригиналов современного общества, выхваченных, как говорят, из салона А.А. Нарышкина. Крылов утверждает, что портреты очень сходны. Автор сначала обращается к Мольеру:

Так ты один, Мольер, без злобы и без шутства Смеялся над людьми, умел людей смешить; Твой быстрый взгляд проник в умы, сердца и в чувства, Чтоб, забавляя нас, нас разуму учить.

Стр. 448

Но изображение Державина — образцовая нелепость. Я не мог не списать его для своего архива курьезностей:

Чьих лир согласный звук во слух мой ударяет?.. Сквозь пальмовых дерев я вижу храм; А там Средь миртовых кустов, склоненных над водою, Почтенный муж с открытой головою На мягких лилиях сидит. В очах его небесный огнь горит, Чело, как утро, ясно, С устами и с душой согласно, На коем возложен из лавр венец; У ног стоит златая лира. Коснулся — и воспел причину мира, Воспел и заблистал в творениях творец!

После Державин будто бы заплакал; но так как всякому горю есть конец, то

Певец отер слезу, коснулся вновь перстами, Коснулся, загремел И сладкозвучными словами Земных богов воспел.

Этим, однако ж, не кончено: сочинительница продолжает бредить, но бредить так, что уж из рук вон — даже и не смешно. Это стихотворение непременно отправлю к Мерзлякову: оно петербургской школы, которой профес-соры обещали меня «выполировать».

В заключение читали «Послание к Капнисту» С.Н.Марина. Это послание — тоже нечто вроде сатиры, но сатиры тяжелой, в которой не найдешь ничего, кроме общих мест натянутого умничанья. Талант Марина, столько замечательный в его мелких стихотворениях, как то: эпиграммах, надписях, некоторых пародиях и небольших шуточных посланиях, исполненных веселости и колких насмешек, — совершенно подавляется предметами более возвышенными, и там, где Марин хочет быть моралистом, он становится скучным и даже пошлым. Например, что это за стихи, которыми начинается его послание к Капнисту?

Какая бы тому, Капнист, была причина, Что умным мыслит быть последний дурачина?..

Стр. 449

Таких стихов и посланий я бы мог представить кипу для чтения на литературных вечерах, если бы не опасался прослыть, по выражению Буринского, «бессовестным писакою». Послание Марина к Капнисту как раз напоминает эпистолу воспитанников Университетского пансиона к пансионскому эконому Болотову «О пользе огурцов», забавную пародию превосходной эпистолы Ломоносова к Шувалову «О пользе стекла»:

Неправо о вещах те думают, Болотов, Которы огурцы чтут ниже бергамотов.

Полное соответствие текста печатному изданию не гарантируется. Нумерация вверху страницы. Разбивка на главы введена для удобства публикации и не соответствует первоисточнику.
Текст приводится по источнику: Жихарев СП. Записки современника. — М: Захаров, 2004.— 560 с. — (Серия «Биографии и мемуары»).
© Игорь Захаров, издатель, 2Стр. 002
© Оцифровка и вычитка – Константин Дегтярев (guy_caesar@mail.ru)



Рейтинг@Mail.ru