Оглавление

Эразм Иванович Стогов

ВОСПОМИНАНИЯ

9

Стр. 160

жения дерзкой шайки воров в городе, а потому и просит моего содействия. Я просил его отдать полицию в мое распоряжение. Лучшая тайная моя полиция в городе были кантонисты[i], с которыми я сносился через моих писарей.

Симбирск, между Волгой и Свиягой, разделяется преглубоким оврагом, который служил удобным помещением навоза со всего города. В одном конце на дне оврага жили в лачужках отставные и бедные солдатки; тут, в тайниках, был склад вещей мелкого воровства. Моя тайная полиция дала мне знать, что в эту ночь шайка будет праздновать у одной вдовы-солдатки, в овраге. Около 11-ти часов темной ночи составил я стратегический план: полиция употреблена для фальшивой атаки, а жандармы — молча и скрытно в засаде, поперек оврага. Сам я — в половине высоты крутого бока оврага, в углублении, где брали глину, на тропинке. Полиция подняла крик, воры бросились бежать, но попали в крепкие руки жандармов; один вор прорвался и бежал по тропинке мимо, не заметив меня; бок оврага крут, вор бежит и чем-то упирается правой рукой. Я пропустил его мимо себя, быстро догнал и неожиданно для него так ловко и сильно ударил по шее, что он, кувыркаясь, погрузился в жидкий навоз; я крикнул жандармов, и те взяли его. Оказалось, что это был бойкий атаман, опирался он пистолетом. Шайка вся была в плену. Дуло пистолета было полно земли; когда вымыли, на дуле оказалась золотая надпись: «Бенкендорф». Послал я пистолет шефу. Дубельт писал ко мне, что этот пистолет выпал из седла, когда граф шел в атаку под Лейпцигом[ii], товарищ пистолета сохранился, и шеф желает знать, каким путем пистолет очутился у вора в Симбирске. Но я мог узнать только, что вор купил пистолет на толкучке, в Тамбове. Для пистолета-то я и рассказал этот случай.

В начале Великого поста ко мне курьер — предписание: «Немедля отправиться в Саратов, совершенно секретно, и находиться там в распоряжении генерал-адъютанта князя Лобанова-Ростовского».

От князя письмецо: «Дружище, в Саратове не сладят с раскольничьим монастырем; государь посылает меня, а я выпросил тебя у государя в помощь, не сердись. Сделай там подготовочку, на которые ты такой мастер, и пришли, у меня будет уложен дормез — явлюсь. До свидания».

Совершенно секретно — от кого? Значит, от целого света. На курьерских помчался я по пензенской дороге, проехав верст

Стр. 161

100, свернул на проселок и выбрался на саратовскую почтовую дорогу. Дорога была адская, несколько раз у извозчиков лилась кровь из горла, бросал их на дороге и доезжал с жандармом. Верстах в сорока не доезжая до Саратова была деревня брата моей жены. Въезжать в Саратов на курьерских секретно — нельзя, я взял в деревне брата рогожную кибитку и в ясный полдень по улицам почти уже без снега въезжал сам в форме, а жандарму, тоже в форме, приказал идти пешком, никто не обратил внимания. Тогда Саратов был не то, что теперь, тогда Саратов был — огромная деревня. Остановился я в только что построенном маленьком (в три окна) трактире «Москва». Живу три дня, никто меня не спросит, как будто я не в городе. В эти три дня я узнал все, что делается в Саратове и что делалось с монастырем. Трактир — благодарное поле для узнания общих секретов. Дело вот в чем: за Волгой, на реке Иргизе, был старинный раскольничий монастырь[iii]; монастырь благословил Пугачева на русское царство и был повсеместно в большом уважении. Последовало высочайшее повеление: на месте монастыря образовать уездный город Николаевск. Назначен штат чиновников и духовенства. Раскольники отказались повиноваться. Ездили советники, жандармский штаб-офицер — всем отказ. Поехал сам губернатор, но, видно, не из храбрых: в какой-то домик вызвал архимандрита[iv] монастыря и говорил с ним, оградившись от него двумя жандармами с обнаженными саблями, скрещенными перед особой губернатора. Преэффектная картина, когда я скажу, что злодей-архимандрит был маленький старичишка, для уничтожения которого достаточно одного кулака. Согласия не последовало. В Саратове квартировала артиллерия; помню, командир — безногий генерал Арнольди. Губернатор потребовал, чтобы артиллерия привела в повиновение ослушников. Пришла артиллерия к монастырю. Раскольники, сцепившись руками и ногами, покрыли всю площадь около церквей телами своими, как черепом. Говорили об одном нашем фанатике, который умолял об ядрушках, но его не послушали. Артиллерия тихо и скромно проехала близ тел, говорят: ни крика, ни ропота не слыхали от раскольников! На этом деле и остановилось дальнейшее распоряжение губернского начальства. Узнал я много злоупотреблений в городе, все интриги, а сплетен, сплетен!

На четвертый день явился к губернатору, назвал свою фамилию; губернатор спросил:

Стр. 162

— Не Иваныч ли?

— Да, я сын Ивана Дмитриевича.

— Так поди ко мне, ты мой племянник, — и обнял по-родному. — Давно ли ты приехал?

— Четвертый день.

— Как же это я не знал?

— Не мудрено, я живу тихо.

— Зачем приехал?

По своему частному делу.

— Какое у тебя дело?

— Покупаю имение.

— Браво! Я тебе помогу; далеко имение? Я назвал имение брата.

— Очень рад. Где остановился?

— В трактире «Москва».

— Переезжай ко мне, а теперь будем обедать вместе.

Губернатор — Степанов; он написал несколько удачных романов и повестей: «Постоялый двор», «Чертовы салазки» и проч. Толстяк, вдовец, под 60, человек умный, приятный, но, право, — не губернатор.

В разговоре с дяденькой я узнал все дело с монастырем, но, конечно, без крестообразных сабель. Я представился как заинтересованный монастырем, что пожелал съездить; хотя и отговаривал дядя, находя опасным, я для отвращения опасности упросил дать мне открытое предписание, чтобы уездные полиции оказывали мне содействие по моему требованию.

После обеда я уже отправился в монастырь. В ближайшей к монастырю деревне был штат чинов будущего города. Разговаривая со всеми и особенно с умным стариком-крестьянином, при разных рассказах, обратила мое внимание одна повторяющаяся фраза: «Раскольники причащались и присягали не оставлять монастыря добровольно. Значит, могут оставить монастырь не добровольно — не нарушив присяги. Более навел меня на эту мысль квартальный[v] Голяткин, из писарей-кантонистов.

Так как Лобанов пишет ко мне о подготовочке только, а не о личном моем действии, то я счел правильным сначала явиться переодетым и вглядеться в дело, а далее действовать смотря по обстоятельствам.

Монастырь раскольников, в собственном смысле, — не монастырь, а сброд беспорядочных лачужек, в которых жили

Стр. 163

мужчины и женщины вместе. Все население состояло из беглых: солдат, крестьян, преступников из Сибири, из тюрем. Говорили, было более пяти тысяч, управлял всем старичишко архимандрит, но власть его была почти номинальна, управляли всем фанатики-начетчики[vi]. Приношения в монастырь были громадные, из разных мест, но главные и постоянные — из Оренбургской губернии и с Дона. Посреди большая площадь, на которой стояли каменные церкви, весьма хорошей архитектуры.

Хотя я приехал как любитель, но открытое предписание, в случае, давало мне власть. Я еще в трактире знал, что вся полиция на откупу у монастыря, надеяться на помощь таких людей и действовать с ними открыто — опасно. Вообще, уровень чиновников Саратовской губернии был весьма невысок.

Опираясь на фразу присяги: не оставлять добровольно, я советовал чиновникам собрать сколь можно более отставных и понятых, приготовить носилки.

В монастыре знали о каждом движении против них. Утром сняли свои караулы у околицы и на площади образовали черепаху. По моему совету попробовали: с краю черепахи одному раскольнику разняли руки и ноги и, положив на носилки, вынесли за околицу. Только увидал раскольник, что он вне околицы монастыря, вскочил с носилок, перекрестился на монастырь и только пятки его мелькнули, так он удрал в степь. Понятно, началась механическая работа. Таким способом прочистили широкую дорогу к церкви, прошло с пением наше духовенство, а как окропили монастырь святою водою, начетчики сказали, что церковь опоганена, и монастырь стал очищаться день и ночь. Говорили после, что раскольники образовали свой монастырь в пустынях к Каспийскому морю.

И на этот раз серьезное дело разрешилось фарсом. Возвратясь в Саратов, я уверил дяденьку, что я только подъезжал к монастырю и не знаю, что там делалось.

Немедля послал жандарма курьером к князю Лобанову-Ростовскому и в конце письма просил извинения, что дело кончилось без него.

Между прочим, чтобы продолжать секрет, я получил от брата доверенность: имение его имею право заложить, продать и проч. Начав залог, гражданская палата потребовала с меня 30 коп. с рубля; поторговавшись, согласились на 25 коп. и только для меня, и так были добры, что показали мне дележ

Стр. 164

этих денег, кому и сколько с рубля. Часто мне приходилось писать к шефу, но слыша, что саратовская почта очень любопытна, я сначала посылал чрез комиссионерство, а потом чрез госпиталь; в Питере, распечатав и увидав конверт к графу, доставляли. Уехать из Саратова без предписания графа я не имел права. Дядю губернатора я полюбил и, желая ему добра, советовал выйти в отставку, — не согласился. Квартальному Голят-кину приказал выйти в отставку и уехать.

Возвратился жандарм — от князя тысяча благодарностей с поцелуями, много шутит и пишет очень весело. Мчаться по злой распутице — мало удовольствия. Жандарму князь дал 25 р. и приказал показать ему, что дормез совсем уложен и чтобы он об этом сказал мне. Шеф благодарил и разрешил мне возвратиться в Симбирск.

После меня довольно было переборки в Саратове: дядю моего исключили из службы с тем, чтобы никуда не определять[vii]; николаевскую полицию предали суду; жандармского штаб-офицера исключили из корпуса жандармов и проч.

Саратовские чиновники, в особенности полиция того времени, мне очень не нравились, казались апатическими, на всех какой-то тон холодной формы, ни малейшей энергии к делу; можно судить по тому, что я, жандарм, приехал, остановился в трактире, прожил трое суток и полиция не знала, хотя и существовал полицмейстер. Таков порядок показался мне во всей губернии, даже жандармская команда — сонная!

Из саратовских я видел впоследствии одного только бывшего квартального Голяткина. В 1838 году нашел его младшим полицмейстером в Киеве. Весь Киев возненавидел старшего полицмейстера, сделали исправляющим должность полицмейстера Голяткина. Похвастаю — Голяткин еще жив. Когда вступил он в должность полицмейстера, пришел ко мне и просил научить его быть любимым полицмейстером. Голяткин пробыл 10 лет полицмейстером, был любим жителями, что редко в этой должности, вышел в отставку по своему желанию, к общему сожалению; о совете моем бывшему кантонисту позвольте умолчать, секреты на улице не валяются.

Возвращаясь из Саратова в Симбирск, поехал по берегу Волги; это было в конце Вербной недели. Проезжая Сызран-ский уезд, узнаю — бывшие казенные, теперь удельные крестьяне бунтуют; по рассказам, уже тысяч до восьми не повинуются. Такие бунты разливаются как пожар. Я к губернатору

Стр. 165

Хомутову, оказалось, что он ничего не знает. Я предложил и торопил Хомутова, чтобы он обделал дело на Страстной[viii], пока народ трезв. Хомутов упросил меня ехать с собою. С ним отправился хранитель его канцелярии, Раев.

Приехали в главную бунтующую деревню, названия не помню. Народу очень много. Ловкий мой жандарм через какого-то родню, отставного солдата, узнал, что главный бунтовщик — Федька, и указал мне его. Мужичонко небольшой, плотный, лет 35-ти, в синем кафтане, красный кушак, сапоги с напуском и новая шапка из мерлушек. Стоит козырем, около него кучка народа.

Рано утром, через сотских, я приказал собраться крестьянам, что им будет читать закон губернатор. Послушались, собрались и стали в роде фронта. Я сказал губернатору, что, проходя по ряду, против главного коновода Федьки я кашляну, но советую не трогать: при массе и бранить не должно, а всякое действие опасно. Проходя — Федька стоял в средине ряда — я только кашлянул, как губернатор остановился, вызвал Федьку и молодцом крикнул:

— Кнутьев! Вот я покажу тебе, как бунтовать! Раздеть его!

Только тронулись за Федьку, как вся масса гаркнула и бросилась выручать Федьку. Мой храбрый губернатор — бежать, Раев за ним. Толпа с гиком гналась за ними, и губернатора с правителем выгнали за околицу. Я остался на месте: крик, шум, я только указываю, чтобы не дотрагивались до меня, никто не дотронулся; напирают задние, около меня падают, смотрят добро и смеются. Разошлась толпа, я нашел губернатора в постели, болен, кровавая дизентерия.

Вижу, дело очень плохо; послал за солдатами с боевыми патронами и приказал явиться 12-ти жандармам без коней. Целую ночь придумывал, какую бы штуку выкинуть, а без штуки нельзя, потому что силы нет. У татар вывезли меня богатые торговцы, а тут нет богатых и нет трех-четырех жен у них. Проклятые русопетки, преупорные и озлобленные, а что еще хуже, раскуражились победою над губернатором. На всякий случай приказал исправнику собрать поболее понятых и отставных.

Против церкви стояли отдельно пять домов, по обыкновению рядом с крытыми дворами, внутри разгороженными плетнем; плетни выломать, и образовался один крытый двор из пяти. Понятых спрятать ночью во дворе. Заготовить веревок и розог.

Стр. 166

Рано утром приехали команды. Спиною к домам, в одну шеренгу, выстроил 40 солдат, между церковью и солдатами собрал бунтовщиков, сказал им убедительную речь и спросил: повинуются ли? В один голос: «Нет, не повинуемся!» — «Вы знаете, ребята, по закону я должен стрелять». — «Стреляй, батюшка, пуля виноватого найдет, кому что Бог назначил». — «Слушайте, братцы, — я снял шапку и с чувством перекрестился на церковь, — я такой же православный, как и вы; стрелять никогда не поздно, мы все под Богом; может, найдется невиновный, то, убивши его, дам строгий ответ Богу, пожалейте и меня, а чтоб не было ошибки, я каждого спрошу, и кто не покорится, тот сам будет виноват». Обратился к первому:

— Повинуешься закону?

— Нет, не повинуюсь.

— Закон дал государь, так ты не повинуешься и государю?

— Нет, не повинуюсь.

— Государь — помазанник Божий, так ты противишься Богу?

— Супротивляюсь.

Крестьянина передали жандарму с словами: «Ну, так ты не пеняй на меня!» Жандарм передал другому; жандармы были расставлены так, что последний передавал во двор, там зажимали мужику рот, набивали паклей, кушаком вязали руки, а ноги веревкою и клали на землю.

Я имел терпение каждому мужику сделать одни и те же вопросы, и от каждого получал одинаковые ответы, и каждого передал жандармам, и каждого во дворе вязали и клали. Процедура эта продолжалась почти до вечерень. Последние десятка полтора мордвы и русских покорились, их отпустили домой. Ночь не спал, не пил, не ел, сильно устал, но в таких делах успех зависит от быстроты.

Пришел во двор, все дворы устланы связанными бунтовщиками. «Розог! Давайте первого». Выводят старика лет 70-ти. «Повинуешься?» — «Нет». — «Секите его». Старик поднял голову и просит: «Батюшка, вели поскорее забить». Неприятно, да делать нечего, первому прощать нельзя, можно погубить все дело. Наконец, старик умер, я приказал мертвому надеть кандалы. Один за другим 13 человек засечены до смерти и на всех кандалы. 14-й вышел и говорит: «Я покоряюсь». — «Ах ты, негодяй, почему ты прежде не покорился? Покорились бы и те, которые мертвы, розог! Дать ему 300 розог».

Стр. 167

Это так подействовало, что все лежащие заговорили: «Мы все покоряемся, прости нас». — «Не могу, ребята, простить, вы виноваты против Бога и государя». — «Да ты накажи, да помилуй ».

Надобно знать русского человека: он тогда искренно покорен и спокоен, когда за вину наказан, а без наказания обещание его ничего не стоит, он тревожится, ожидает, что еще с ним будет, а в голове у него — семь бед, один ответ, того и гляди, наглупит. Наказанный — боится быть виноватым вновь и успокаивается.

Приказал солдатам разделиться на несколько групп и дать всем бунтовщикам по 100 розог под надзором исправника. Потом собрал всех, составил несколько каре и объявил: «Я сделал, что мне следовало сделать по закону, простить их может только губернатор; он может всех в тюрьму, там сгниете под судом». — «Батюшка, будь отец родной, заступись; как Бог, так и ты, перемени гнев на милость». Я поставил их на колени, научил просить помилования и дал слово, что буду ходатаем за них, но губернатор очень сердит. Кричат: «Заступись, батюшка, выручи!»

Прихожу к губернатору, лежит болен, не знает, что я делал. Мне доложили, что засеченные ожили, их обливали водой, и я повеселел. Говорю губернатору:

— Пойдемте прощать. Не верит.

— Только прошу, долее сердитесь, не прощайте, а простите только под моим ручательством за них.

Подходя к фронту, губернатору, хотя и штатскому: «На караул!», барабанщик дал дроби. «Здравия желаем вашему превосходительству!» — все для эффекта. Подходим к группам, я снял шляпу и почтительно, низко кланяюсь, представляю раскаявшихся. Виноватые в один голос: «Помилуйте, ваше превосходительство!» — «Не могу, вы так виноваты, что вас будут судить». А мужики, кланяясь в землю, твердят: «Помилуй, ваше превосходительство, ни впредь, ни после того не будет». А я-то униженно, без шапки кланяюсь и прошу помиловать. Губернатор гневно сказал, что он бунтовщикам верить не может и согласится только тогда, если кто за них поручится.

Я обернулся к мужикам: ручаться ли за них?

Как заорут в один голос: «Ручайся, отец, не бойся, не выдадим, ручайся, батюшка». — «Ребята, смотри, чтобы мне не

Стр. 168

быть в ответе за вас». — «Отец ты наш, вот-те пресвятая! Положим жизнь за тебя, ручайся!» Я поручился. Губернатор умилостивился, простил.

Я распустил всех по домам, приказал сотским накормить солдат и жандармов. Откуда что взялось: снесли столы, зажгли лучины, явились десятки горшков щей, каши, кисели с сытой, все постное; вероятно, было готово для мужей, но им не удалось поесть, съели солдаты. В тюрьму пошел только один Федька.

Только я вошел к губернатору, он, как чисто русский человек, поклонился мне плешивой головой в землю; признаться, я отскочил и, обняв его, поцеловал.

Вот и справедливо, что человек не во всех случаях равно храбр. Мой губернатор был известным храбрецом во всей армии, а перед безоружными мужиками струсил и бежал. Да и ваш покорный слуга, кажется, струсил и не мог отвечать, сколько лет служит в Симбирске.

Невзирая на ночь, губернатор торопился ехать домой, показывает мне письмо от своей жены, она пишет: «Ваничка, брось все, я лежу в ванне, со мной конвульсии; я умру, если ты скоро не приедешь» и проч. Хомутов спрашивает: «Кажется, и вы получили письмо?» Я только тогда вспомнил о письме — не до того было, — вынул свернутую на уголок серую бумажку и прочитал. Хомутов спросил: «Можно прочитать?» — «Извольте». Моя 19-летняя худенькая жена писала: «Шишмарев (адъютант) сказал, что вы требуете солдат с боевыми патронами; может, есть опасность? Не думайте обо мне, я буду гордиться всю жизнь, что муж мой исполнил свой долг». Иван Петрович так и ахнул: такая пичужка и такого геройского характера. «Подарите мне это письмо». — «Зачем?» — «Я вставлю в рамку и буду хранить». После этого мой Хомутов чуть не молился на мою жену.

Для читателя, разрешилась история новым фарсом. Но, однако, предположить, что это не была бы Страстная и такой упорный народ не был бы трезв, может быть, из фарса вышла бы трагедия и сколько было бы несчастных. Эту историю я докончу.

Наступило время жатвы хлеба; староста мой уведомляет меня, что пришли какие-то люди и просят позволения сжать хлеб. Я поскакал в деревню, оказалось, что это сызранские бунтовщики, пришли с женами и из благодарности за мою доб-

Стр. 169

родетель хотят сжать хлеб мой. Меня не могло не тронуть такое доброе и честное русское сердце. «Да ведь вас побили, друзья мои?» — «Эх, батюшка, что такое поучили, а как бы не ты, так и теперь бы маялись в тюрьме и разором разорились бы; мы за тебя Богу молимся». Жены при этой оказии всплакнули от воображения, что разорились бы, если б мужья попали в тюрьму. От этой теплой сердцу взятки я отказаться не мог; гости не позволили даже жать барщинским, в два дня все сжали. Это было в селе Чамбуле, Собакино тож, Сенгилеевского уезда; теперь принадлежит Федору Иванову Ермолову. Для гостей я приказал убить несколько баранов, быка, напечь пирогов, по чарке водки и донес откровенно шефу.

Вот и судите о русском человеке: он сквозь наказание видит доброту. Наказание ему нипочем, оно кратковременно, только не отдавай его пиявкам полицейским и судейским. Наказание он считает родительской наукой, а хозяйственное разорение — нравственная смерть. Есть два способа изучить народ: один в кабинете, а другой на практике. Который лучше? Думаю, в кабинете умнее и основательнее.

По усмирении написал князю Лобанову-Ростовскому, что чуть-чуть не удалось было повидаться мне с ним, и описал ему коротенько. Он очень мило отвечал: «Подготовочка опять удалась! Хват, молодец, доложу государю» и проч.

В конце 1840-х князь ехал в Киев, писал, что едет ко мне в гости, давно не видались. Кажется, в Козельске князь умер от холеры.

От каких беспорядков было ослушание против удельных? Говорят, дым без огня не бывает. Разговаривал с умными и зажиточными крестьянами, как им лучше — теперь или прежде? Отвечали:

— Теперь не в пример легче. Бывало, в год раз наедет исправник, выберешь жирного барана, взвалишь на плечи да прешь, ажно лоб не раз взопреет; а теперь наедут эти господа удельные, то возьмешь хворостину да сгонишь что есть на дворе, и легко и скоро. Теперь нам несравненно легче. Мы скоро и одежонки лишимся, какая была.

Обращусь еще к прекращению ослушания в Сызранском уезде. Меры для усмирения по нынешним порядкам покажутся жестокими, варварскими. Совершенно согласен и не противоречу. Попробую прекратить это ослушание новейшим филантропическим способом. Взбунтовались несколько деревень; уездная

Стр. 170

полиция бессильна. Приехал губернатор — выгнали. Местной воинской команды почти нет. Следовательно, по особо важным делам едва ли въе[х]ал бы в столицу. Через три дня Пасха — разрешение на водку. Успех против губернатора и бессилие власти возбудили бы надежду в соседних уездах. Неудовольствие общее, потому что причины одни. Ослушание превращается в бунт и так быстро, как пожар, вначале незначительный, охватывает всю массу, могущую гореть. Надобно принять в соображение, что удельных в губернии до 400 тысяч. Надобны войска, а ближе 400-500 верст нет солдат. Прибывшее войско, без сомнения, усмирит, но усмирение пьяных людей может обойтись не без потерь в людях. Но пока достигнут успеха эти меры, волнующийся народ, наполняя кабаки, не обсеет поля. Положим, [проверить], что усмирение произойдет без потерь в людях, очень трудно, судя по ожесточению. Следствие, что покажет следствие? Все виноваты и виноваты равно, это видно из одинаковых ответов каждого на мои вопросы. Всех нельзя посадить в тюрьму, всех судить нельзя — амнистия. Зная русского простого человека в одиночку и в массе, амнистия — прощение без наказания — не примиряет его ни с собою, ни с причиной, произведшей неудовольствие. Тюрьмы полны, ссылка — семьи разорены окончательно. Разорившийся крестьянин не справится в одно поколение. Неуважение и злоба с горьким недоверием выросли к своему начальству, которое хотя и прекратит причины к неудовольствию, но недоверия из сердца не вырвешь. Прибытие войска, усмирение по всей губернии — пройдут месяцы. Следствие, суды протянут год. Год беспокойства, тревоги, пьянства народа едва ли исправит нравы. Еще повторяю: раз разоренный крестьянин потерян почти навсегда. Я из всех зол выбрал меньшее. Где родилось неповиновение, там усмирено в два дня. Усмирено главное гнездо — покорились все. Что не осталось горечи, ожесточения, видно из добровольной благодарности к усмирившему, благодарности, выразившейся в простой, но искренней русской форме. Которая система лучше, варварская или современная филантропическая — не мне решать.

Стр. 171

Возвратившись в Симбирск, узнаю: пока я был в Саратове, произошел разрыв между обществом и домом губернатора. Неприятное известие, но какая причина? Узнавши болезнь, может быть, найдется лекарство.

Расправив крылья, я узнал от дам — родных моих друзей (бывают и двоюродные друзья), что всему причиною губернаторша. Она неосторожно сказала, что для нее мелко симбирское общество, что она по рождению своему Озерова, привыкла быть в высшем аристократическом обществе. Этого было довольно. В симбирском обществе, действительно, было много фамилий, происшедших и носящих исторические имена; для симбирского общества сочинитель трагедий неважная личность; симбирские дворяне считают своими: Карамзина, поэта Языкова, Дмитриева и многих других — что для них Озеров?

Причина, оскорбившая общество, оказалась важна и глубока. Говорили: если мы низки для нее, то пусть и сидит одна на высоте, мы без нее жили и будем жить, и проч., и проч. В бунтах народа немудрено найтись, а между дамами — подготовки не придумаешь. Вообще впутаться в историю между дам — все равно, что попасть рукой между дверей, неизбежно выйдешь побитым. Я осторожно переговорил с Хомутовым, он, смеясь, сказал: «Бабьи сплетни! Вот я дам им хороший бал и помиримся!» Я подумал: посмотрим!

Перед балом Хомутов сделал визиты, разосланы билеты. Хомутов просил меня приехать пораньше. Моя жена не выезжала по нездоровью.

Дом прекрасно освещен, губернатор и его супруга разряжены, полный хор музыкантов, в отдельной комнате накрыт ужин на 70 или 80 приборов, прислуги много, все парадно, обдумано, подъезд иллюминирован, полиция, жандармы — все важно, по-губернаторски. 10 часов, едут кареты, засуетились встречать. Кареты проехали около дома — мимо. Мы ходим, разговариваем, а кареты то и дело едут — мимо. Ожидание гостей стало неприятным, я попросил, чтобы хотя музыканты играли. Музыканты играют, а кареты грохочут мимо. Минула полночь, хотя бы кто-нибудь показался. Губернатор не в духе, губернаторша молчит; кончилось тем, что мы трое сели за стол и ужинали одни — парадно! Тем и кончился бал, примирение не состоялось.

На другой день узнаю, что было несколько вечеров в городе; кареты мимо дома губернатора ездили пустые — злая насмешка. Разрыв общества с губернатором непримиримый. Много хохотали, когда я рисовал ожидание гостей, игру музыкантов и, наконец, парадный ужин. Не буду передавать, что говорили в обществе. [Я не сплетник.]

Стр. 172

Написал я к шефу об отношениях общества к губернатору и о причине, но, искренно любя Хомутова, просил, как достойного перевести туда, где менее дворянства. Через год он был переведен в Вятку[ix].

В других губерниях дворяне могут быть так же благородно горды, но так дружна и единодушна вся масса общества, как общество симбирское, едва ли где есть.

Приехал в Симбирск вице-президент уделов, сенатор Лев Алексеевич Перовский. Я к нему. Половина зала чиновников. Только я вошел, он раздвинул толпу и придворно-дипломатической, почти неслышной походкой повел меня одного в гостиную, усадил меня на софу, а сам сел в кресло. Говорил очень много об услугах моих уделу и так хвалил меня, что я только кланялся и думал скорей уйти; когда я откланялся, Перовский проводил меня до прихожей.

Хотя бы я и знаменитость был, но такой прием и столько льстивых слов поселили во мне недоверие. Я учредил за ним надзор.

Первое впечатление делает Перовский неприятное — весьма! При среднем росте, сухощавости, движения вялы, походка деланная, продолговатое лицо кажется изношенным, цвет кожи без жизни, с желтоватым отливом, выражение лица кажется застывшим. Глаза, обращенные куда-то, но никогда на человека, с кем говорит, — производят полное недоверие. Вообще, после разговора с Перовским, разговора, переполненного льстивых похвал мне, я вынес тяжелое впечатление, как о человеке недобром, и избегал случая увидать его в другой раз.

Мне кажется, мы с Перовским имели обоюдную антипатию. Забегу вперед. Перовский — министр внутренних дел, а я все тот же подполковник в Киеве; ничего общего между нами не было, как у слона с комаром. Я был представлен к награде двух тысяч рублей ежегодно, пока на службе. При представлении государь изволил спросить о мне: «Не из жандармов ли?» Бибиков отвечал утвердительно. Государь изволил сказать: «Я его знаю, это прераспорядительный штаб-офицер», и удостоил награды. Я Бибикову не рассказывал о прежней своей службе, и он был удивлен, что государь изволил вспомнить о такой инфузории. Возвратясь, Бибиков очень интересовался о причине милостивого внимания ко мне государя и спросил:

— Почему же вы мне не сказали прежде?

Стр. 173

— Зачем? Что было, то прошло; [мое дело теперь — угодить вам.]

— А за что ненавидит вас Перовский?

— Почему вы так думаете?

— Перовский вечером сидел у меня, и мы курили сигары у стола; я рассказал ему, как я был удивлен, когда государь изволил вспомнить о вас. При этом я почувствовал, что стол задрожал, и Перовский вскрикнул: „Как, так при вас этот злодей? И вы его терпите!" Я объяснил ему, что, напротив, я вижу в вас скромного и очень искреннего офицера. „Ради Бога, не держите его, он много наделает вам неприятностей; послушайте меня, удалите этого вредного и злого человека". Я смеялся, но Перовский в гневе дрожал. Пожалуйста, расскажите откровенно, что между вами могло быть?

Я рассказал. Бибиков спросил:

— Вы не боитесь Перовского?

— Я никого не боюсь, я горжусь, что удостоился ссоры с министром; если б он был менее противен мне, я перешел бы к нему служить: он полюбил бы меня.

— От чистого сердца не советую.

Перовский объехал во всех уездах удельные имения. Просьбы крестьян выслушивал, но не удовлетворял, находя чиновников правыми; часто заговаривал о мне, а в городах выспрашивал у откупщиков и купцов, какие со мною отношения. Но по пословице: «Как чесноку не ел, то и не пахнет». Петербуржцу мерещилось, что в провинции все должны брать взятки.

Перовский уехал, я не видался с ним.

Курьер: шеф приказывает — сколь можно поспешнее явиться к нему. В четверо суток я был в штабе. Дубельт показывает мне большой донос на меня государю, подписан: «Министр двора кн. Волконский, с донесением Перовского». Прочитав, я видел желчную руку Перовского. Резолюция государя: «Вызвать Стогова и потребовать объяснения».

Дело весьма серьезное — стоять перед государем с князем Волконским. Я набросился на Дубельта, почему не предупредил меня, я взял бы с собою факты для опровержения. Дубельт смеется и говорит: «Ты и так отгрызешься, мы тебя знаем, камчадала». Им шутки, а меня не могло не тревожить: не равна борьба подполковника с вельможами! Помню, я такое чувствовал волнение, что не ложился спать, выпил 4 графина холодной воды, и к утру написал ответы.

Стр. 174

[Донос в литературном отношении — был совершенство! Тут были вставлены будто бы оригинальные слова крестьян с недомолвками. Рассказы с улыбками откупщиков и купцов, уподобления и частые заключения князя Волконского к моему обвинению. В целом донос был моим обвинением, хотя голословным и до пресыщения наводненный бесстыдной ложью, но на то и литературная ловкость, чтобы белое показать черным. Память у меня и теперь еще не пропала, а тогда мне было нетрудно без документов опровергнуть. Я весь донос разделил на много коротких пунктов. Этим способом потерялась красота уподоблений и связь красноречия. Отвечая по пунктам, я решился быть резким и даже дерзким. Несколько раз напоминал князю, что я такой же, как и он, дворянин и что честью своей дорожу, думаю, больше, чем он дорожит своею честью. Несколько раз напоминал ему, как он, неосторожно говоря так голословно и оскорбительно о мне, что тем дает мне право отвечать оскорбительнее слов, сказанных им, но я удержусь, думаю, что грубая ложь — не доказательство. Досталось и Перовскому! Я решился идти на отчаянную — быть или не быть!

Помню заключение моего объяснения. Разбивши на всех пунктах донос, я обращаюсь с вопросом: «Скажите, князь, — был бунт удельных крестьян? Полагаю, вы должны ответить — был! А если был бунт, то были и причины к тому! Какие причины? Вы их знаете, князь — от князя Лобанова-Ростовского!»

Дубельт, прочитав, требовал, чтобы я написал вежливее, что так не пишут. Я отказался и стоял на том, что, кроме службы, я с Волконским на равных правах. На начинающего Бог!]

Государь изволил жить в Петергофе; долги показались мне часы ожидания. [Справедливый, нелицеприятный, настоящий русский царь изволил написать:] «Теперь мне дело ясно, Стогов прав». Подполковник, эта мелкая инфузория перед недосягаемой светлостью — получил защиту! [Ежедневно молюсь за упокой души моего незабвенного царя!]

[Когда возвратился из Симбирска князь Лобанов-Ростовский и обвинил удельных, тогда Перовский подал в отставку, но просьба ему была возвращена. Теперь, прочитав резолюцию государя, Перовский подал опять просьбу в отставку. Государь на просьбе изволил написать: «Так мерзостей не поправляют», и просьба возвращена. Мое торжество полное!]

Стр. 175

Бывают условия в жизни неизбежные; миновать, может быть, условия связей вельмож, обоюдных уступок — невозможно. Для этих связей, уступок мы, маленькие люди, делаемся необходимою жертвою.

Возвратясь, не успел я отдохнуть, получаю перевод в Саратов. Меня не перевод оскорбил, а оскорбило невнимание, почему не спросили моего согласия, хотя из вежливости. Я подал прошение в отставку. Прошение возвращено, и Дубельт пишет: «Ты рогожку дерешь, граф не хочет и слышать о твоей отставке, приказал спросить: чего ты хочешь?» — Ничего, в Саратов не поеду, я вам не мальчик дался. Тогда высочайшим приказом назначен я в Киев к генерал-губернатору, управлять военною частию. Я — просьбу в отставку. Получаю просьбу обратно и письмо от графа, написанное бриллиантами; пишет, что родственник его, Бибиков, просит его выбрать из корпуса жандармов в помощь ему штаб-офицера. Гордясь такою честью для корпуса, шеф, просматривая список, (будто) всякий раз останавливался на моей фамилии; уверен, что это назначение разовьет мои способности и проч. — мастера писать! В заключение просит принять должность на один год и если не понравится, то корпус жандармов за мою службу считает долгом предоставить мне избрать место по желанию.

Я очень хорошо понимал, что удельным необходимо нужно было отделаться от меня, житья им не было; Перовскому выговоры не нравились, и я — жертва проделки Перовского чрез князя Волконского.

После такого письма я согласился ехать в Киев, но с тем, чтобы утвердили мне две тысячи столовых и дали бы две тысячи на подъем — и то и другое исполнили с первою почтою.

Я закончил мою службу в жандармах предсказанием, что в Симбирской губернии, по деревням, если не будет бунта, то выразится неудовольствие поджогами; чтобы приняли заранее меры — озлобление очень велико.

Через Киев проезжал чиновник III-го отделения и передал мне, что когда начались поджоги в Симбирской губернии по деревням и когда бросили в огонь исправника и еще кого-то, тогда в 111-м отделении вспомнили обо мне, а архивариус принес мое последнее сказание. Пророчество мое поскорей спрятали.

Из 40-летней моей службы 15 лет в Киеве была самая неприятная служба. Я пользовался большою властию в трех гу-

Стр. 176

берниях. Государь поручал мне дела лично, помимо генерал-губернатора, всегда милостиво разговаривал со мною. Последний раз, в 1850 году, на вопрос мой о здоровье, [государь][x] изволил спросить:

— А ты, старый драбант (я был уже седой), все еще служишь?

— Устарел, ваше величество, хочу в отставку.

— Погоди, вместе пойдем.

Отчего неприятна и грустна была служба в Киеве? [Теперь рано еще говорить. Оставлю записку, напечатает будущая «Старина».]



[i] Кантонисты — в 1805-1856 гг. солдатские сыновья, которые с рождения числились за военным ведомством.

[ii] Сражение между войсками Наполеона и войсками антинаполеоновской коалиции, вошедшее в историю под названием «битвы народов», состоялось под Лейпцигом 16-19 октября 1813 г.

[iii] Поселение на р. Иргиз, основанное старообрядцами в 1764 г. и носившее название Мечетная слобода, было одним из известнейших в России старообрядческих центров. Здесь в 1772 г. дважды побывал Е. И. Пугачев. В 1835 г. слобода была переименована в г. Николаевск и до 1850 г. входила в состав Саратовской, а затем — Самарской губернии. В 1918 г. город был переименован в г. Пугачев.

[iv] Архимандрит монастыря — Стогов хотел сказать: настоятель (т. е. игумен) монастыря. Сан архимандрита необязательно должен совпадать с должностью игумена, он присваивается и другим монашествующим лицам, либо занимающим административные посты, либо в качестве награды.

[v] Квартальный, т. е. квартальный надзиратель — полицейский чиновник, возглавлявший низшую полицейскую инстанцию в городах — квартал.

[vi] Начетники — руководители старообрядческих общин, избираемые из лиц, отличающихся глубоким знанием старопечатных церковных книг.

[vii] ...чтобы никуда не определять... — На самом деле А. П. Степанов 27 марта 1837 г. был освобожден от должности саратовского губернатора и причислен к Министерству внутренних дел с назначением членом Статистического комитета. 25 ноября того же года он скончался.

[viii] Страстная (Вербная) неделя — заключительная неделя Великого поста, начинающаяся после Вербного воскресенья. Во время нее пост соблюдался с особой строгостью.

[ix] Через год переведен в Вятку. — И. П. Хомутов был перемещен на должность вятского губернатора в 1838 г. Наличие серьезного конфликта между ним и симбирским дворянством подтверждается эпиграммой, посвященной этому событию, написанной М. А. Дмитриевым — племянником упоминаемого Стоговым местного уроженца, поэта и министра И. И. Дмитриева:

Иван Петрович наш назначен в перевод.

Царю хвала и Богу слава!

На Вятке будет он теперь давить народ,

На Вятке, не у нас, получит Станислава!

Иван Петрович наш назначен в перевод, —

Вот как судьба правдива стала:

И служба за царем его не пропадет,

И наша за Богом молитва не пропала.

[x] В публикации 1878 г.: «император Николай Павлович».

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2004



Текст соответствует изданию:
Э.И. Стогов. «Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I». М.: Индрик, 2003
© Составление и подготовка текста, Е.Н. Мухина, 2003
© Московский гос. университет, 2003

© Издательство Индрик, 2003