Эразм Иванович Стогов ВОСПОМИНАНИЯ 3 Стр. 64 нас отдельно сидевших. На вопрос, Лоскутов доложил, что мы отказываемся от экзамена. Крузенштерн, узнав, что мы по знанию можем экзаменоваться, подошел к нам и долго уговаривал, чтобы мы экзаменовались; мы, отказываясь, отвечали даже грубо, особенно Дешаплет. Слепой колбасник ушел от нас ни с чем. Дежурным был Поздеев; проходя по классам, увидав нас отдельно, узнав от Лоскутова, подошел к нам; помню гневное лицо его, помню задрожавшие губы, он тихо сказал: «Придите в дежурную!» В дежурной нас отлично высек Алексей Осипыч, дурь наша улетучилась, мы экзаменовались и оба попали в гардемарины. Экзаменовали в гардемарины учителя гардемаринских классов весьма подробно, потом офицеры — кадет по пяти — только из математики. Как я говорил, кадетом можно было пробыть неопределенное число годов, а попавши в гардемарины, курс наук рассчитан был на три года. Попавши в гардемарины, от каждого из нас зависело быть адмиралом. Я, торжествующий гардемарин[i], написал к родителям о моем высоком звании. В Петербург ехал дядя Павел Саватеич Шахматов. Отцу не верилось, чтобы я так скоро получил чин; ему казалось, что я солгал; он упросил Шахматова узнать в корпусе и, если я солгал, то отпоррроть! А если правда, то посылает мне рубль. Получил я рубль, а о замечательном дяде расскажу на досуге. Меня брали «за корпус» то дядя, то тетка — Бунины. У Буниных были родные племянники: Петр, Николай, Михаил, Александр и Василий Николаевичи Семеновы[ii]. Петр служил после в Варшаве; он пописывал стихи, и была известна в свое время и в[еликим] к[нязем] Константином Павловичем][iii] любима комедия «Жидовская корчма», в которой очень эффектно и забавно пел жид[ок] «спию паню писню, спию и станцую — Ладзарду, шинцор-кравер мицерби, шине мине канцер ми» и проч. Не помню, как это припомнилось! Николай, Михаил [Семеновы] — офицерами в Измайловском полку. Александр [Семенов] нарисовал сам свой портрет, прислал и был убит под Бородиным. Василий был мне ровесник, воспитывался в лицее и куда был умнее и развитее меня. Тогда появилась новая метода отвечать на вопрос не по книге, как мы заучивали, а своими словами. В лицее была уже принята эта система. Я полюбопытствовал и просил Васю объяснить мне. Он Стр. 65 взял книгу, дал мне прочитать страницу и потребовал рассказать своими словами. Помню, я и начать не мог, он рассказал. Три урока — и я попал на лад. Памятный мне класс у Гребенщикова. Марк Фил[иппович] Горковенко спрашивает из навигации и требует отвечать своими словами, а не по книге. Никто не отвечал; я успел прочитать и бойко отвечал своими словами. Горковенко, этот святой труженик, в восторге! Я первый угодил ему. Этот случай высоко поставил меня в классе. Помню, Подушкин совсем не знал урока, и теперь удивляюсь, как могло так сильно огорчать благородного Горковенко! Он искренно был огорчен незнанием Подушкина; помню даже слова Горковенко: «Уж ты, болван Подушкин, негодяй, подь, подь, посмотри на лестницу к директору, там увидишь ямки на каменных ступеньках, эти ямки сделал твой отец головою, кланяясь, чтобы тебя приняли в корпус, а ты уже, скотина, не учишься!» И проч., а ко мне ласково: «Уж, батюшка Эразм [iv], спасибо, иди на свое место». Досталась брань всем лучше меня учившимся. В классе я сидел на дальнем конце стола от классной доски, по правую сторону меня сидел Савин, по левую — Лутковский, а против меня — Кумбакин[v] и Сновидов. Эти четверо были не из бойких, были поручены мне, говоря по-нынешнему — как репетиторы. Я в одном из моих воспоминаний сказал, что хожу точно по кладбищу, и точно, о ком ни вспомню — покойник. На сей раз радостно вспоминаю о моем бывшем ученике и милом товарище Петре Степановиче Лутковском; точно одного знаю живым; он вице-адмирал; с честью состоит в совете адмиралтейства. Припомните, ваше превосходительство, гардемаринский класс Гребенщикова, которого почему-то мы звали Федрио-Санго. Припомнив, вы не можете забыть Эразма Стогова; есть и еще случай, почему я вам памятен, но поскромничаю, — промолчу. Память у меня была хорошая; бывало, учитель покажет на классной доске формулу, я тут же показываю четырем моим товарищам. Петр Степанович имел способности, но поленивался, а трое очень трудно понимали, приходилось не по одному разу толковать им. Это сделало то, что я не имел нужды учить, твердо заучивал, показывая и толкуя несколько раз. Стр. 66 Забыл важный эпизод корпуса, прошу извинить, давненько было! От Наполеона[vi] [vii] наш корпус посадили на корабли и пе- Стр. 67 ревезли в Свеаборг. Боже мой, сколько было гордой радости, что мы на кораблях и в море. В Свеаборге нас поместили в так называемый дворец; вместо кроватей нам дали офицерские койки; в Свеаборге мы не учились. В комнате, где я спал, была одна койка, на которую кто ляжет спать, тот заболевает горячкой, так было с тремя кадетами; я был смелый шалун, самонадеянно лег спать в ту койку и опомнился — в лазарете! После меня койку сожгли. Говорят, я 7 дней бредил, но вот странно, я и теперь подробно могу рассказать весь бред свой, последовательно. Выписали меня к Рождеству; нас кормили отлично, а в Рождество дали нам по жареному рябчику; я, должно быть, был еще слаб, но всегда жаден, так и теперь: я объелся и заболел другой горячкой, и опять помню свой бред. Превосходный доктор, наш общий любимец Василий Кириллыч Жуков в понятии нашем был герой. Большой черный мужчина, еще молодой, бывало, фельдшера пьяницу Басарчина с одной оплеухи заставит два раза перекувырнуться; раз доктор приподнял колокол, вероятно, пудов 6—7-ми. Физическая сила всех мальчишек приводит в восторг. Еще чем Жуков покорил нас: раз на улице ночью он упал и сломал себе ногу на половине ниже колена; ему перевязали, кость срослась, но оказа- Стр. 68 л[о]сь, кусок косточки высунулся, а доктор ходил в шелковых чулках; это безобразие так не понравилось ему, что этот могучий силач положил ногу между стульев и кулаком сломал свою ногу вновь! Сам перевязал, и кость срослась правильно. Чтобы не забыть, в 40-х годах в Киеве, в канцелярии, докладывают мне: из Житомира инспектор военной управы Жуков, — входит, я встречаю его. — Здравствуйте, Василий Кириллыч! Старик деньми ветхий, но еще виден остаток мощного человека, сильно был изумлен, как я его знаю, и. еще более изумился, когда я благодарил его за избавление меня от двух горячек в Свеаборге. Много мы вспоминали старины, напомнил ему, как он сам вторично сломал ногу, старик, вздохнув, сказал: «Молодость — глупость!» Старик пришел просить помощи, запутали его в пустом деле. За две горячки я распутал дело, и старик уехал счастливый. Кстати, при таком множестве кадет-детей умерших в корпусе при Жукове не было; приезжал в лазарет раза два лейб-медик[viii] доктор Лейтон, как консультант, пройдет по лазарету и уедет. Вместо любимца нашего Жукова явился доктор — сын Лейтона, воспитанный в Англии, очень молодой, худо говорит по-русски. Весьма скоро сын Лейтона двум горячечным обрил головы и поставил на головы мушки. Кадеты умерли. Говорили, что Карцев пришел в такой гнев, что в сына Лейтона пустил табуретом, и более его не видали. Из Свеаборга нас перевезли берегом — должно быть, в марте или к концу февраля [1813 г.]. Итак, я гардемарин 1813 года[ix], мая 13 дня; с этого дня считается моя служба государю и государству. Этот день открывает мне дорогу в адмиралы, как бывшему уважаемому мною милому товарищу однокашнику Петру Степановичу Лутковскому. Но плывя по течению моря житейского, разные струи его приносят к разным гаваням. Много нас было полных сил и надежд, но где все? Знаю только одного Петра Степановича, он моложе меня и ещё несет паруса, дай Бог попутного ветра и долгого, долгого плавания на пользу службы государю и отечеству. Я 28 уже лет как бросил якорь, разоружил свой житейский корабль, сначала принялся за плуг, и тот недавно оставил. В тишине, довольстве любуясь внуками, устроил свою жизнь без забот, без желания и без надежд! Пока донесет струя до последней общей гавани. Оживляю в воспоминаниях за три четверти столетия. Стр. 69 Гардемарин делает три плавания в море, исполняя обязанность матроса и по очереди офицера. Сколько радости, гордого довольства от чувства самобытности, когда я надел парусинную блузу! Как я старался перепачкаться смолою, вооружая фрегат «Милый», который стоял на Неве у набережной корпуса. На этом фрегате я и делал первую морскую кампанию. Исполнение должности матроса после очень мне пригодилось: будучи командиром, я не затруднялся научить команду до малейшей подробности. Я был назначен марсовым, без труда завоевал место на марсарее; воображаю, сколько было зависти у товарищей, когда я во время качки бежал по рее крепить штык-болт. Славное было время! Кормили нас прекрасно, довольно часто купались, на шалости офицеры смотрели снисходительно, дозволялось все, что развивало мускульную систему и укрепляло нервы — влезть по одному фор-дону, спуститься вниз головой с быстротою падающего камня — все дозволялось. Забыл рассказать историческую вещь. Фрегат «Милый» вооружен в июне, я стоял на вахте и записал в журнал: «В два часа пополудни, против течения по Неве, прошел стим-бот (тогда не называли «пароход») Берда, на котором проследовала государыня императрица; экипаж фрегата стоял на борту без шапок». Помнится, это было в 1814 году. Пожалуй, забуду, никто не знает, как родилось и получило гражданство — слово «пароход». Мне рассказывал в Камчатке Петр Иванович Рикорд: — Захожу к Гречу, он составляет торопливо статью для «Северной пчелы», задумался и говорит с досадою: «Только возьмись за перо, без иностранных слов не обойдешься, но что такое для русского человека выражает — стим-бот? Досадно, а пишешь!» Я, ходя по комнате, не думавши, сказал: «А почему бы не назвать — пароход!» Греч был очень рад, повторил несколько раз: «Пароход, пароход — прекрасно!» и перекрестил тут же стим-бот в пароход. Второй поход гардемарином я делал на бриге «Симеон и Анна». Произошла реформа; третий поход, последний моего гардемаринства, нас разместили по кораблям крейсирующей эскадры; я попал на корабль «Святослав», капитан корабля Терновский. Теория дать нам случай иметь более практики на военных кораблях была хороша, но на практике — не оправдалась. На корпусных судах во весь поход мы продолжали учиться, делали счисление, были вахтенными лейтенантами по оче- Стр. 70 реди, брали пеленги и проч. Корпусные офицеры продолжали классы на практике. На кораблях нас ласкали, отлично кормили и никто нами не занимался; были мы расписаны по вахтам, но не требовалось исполнения. Может быть, один я воспользовался практикою. Я был в вахте тогда знаменитого во флоте лейтенанта Александра Павловича Авинова[x], его звали — «первый лейтенант». Я почтительно просил его научить меня управлению кораблем. Этот превосходный человек ласково приказал мне стоять около себя и, при всяком маневре, объяснял моменты движения парусов, скоро поручил мне рупор, и я командовал. Это принесло мне большую пользу впоследствии. Он почему-то звал меня «майором». [Чтобы не забыть, пришел я из Охотска... II В конце 1817 года приказ главного командира Кронштадта вызвал лейтенанта и двух мичманов, желающих служить в Охотск. Что касается меня, я обдумал и решил: в Кронштадте очень нехорошо, так много офицеров, чтобы попасть в поход, надобна протекция. Содержание слишком бедно, жить едва можно. Может быть, и в Охотске нехорошо; если я не найду там лучшего, то увижу новое — все-таки выигрываю! Эта посылка глубокого и мудрого размышления решила: еду! Узнаю, объявили желание до сорока человек! Трудно надеяться на счастье. У меня был дядя Бунин; тогда он был знаменитостью во флоте, он всю службу был адъютантом адмирала Ханыкова и был дорогим другом — всего флота. О нем со временем расскажу, а теперь упомяну, что он единственный учредитель клуба в Кронштадте[xi], клуб, празднуя день своего учреждения, и до сего времени не забывает выпить за здоровье Ивана Петровича Бунина. Жизнь в Кронштадте так была нехороша, что если б была экспедиция в ад, то много бы нашлось охотников. Я обратился к дяде, прося его содействие. Оказались избранниками: я, товарищ мой по выпуску Повалишин и лейтенант Воронов[xii]. С нами отправлялись 25 человек матрос[ов] — тоже охотников, да и два пожилые штурмана — классические пьяницы. Получа полугодовое жалованье и прогоны, в начале лета пустились мы в неизвестную тогда страну. Не было ни одного служащего, возвратившегося из Охотска. Охотск, Камчатка — были тогда настоящие terra incognita[xiii]. Для экономии мы купили большую повозку и уместились трое. Описать наше долгое путешествие — пришлось бы описать Россию 60 лет назад, но с этим не совладать мне; взгляд, поня- Стр. 72 тия юноши-моряка не были подготовлены к тому. Могу сказать, что нас везде ласкали, по городам отлично кормили, чуть получше город — танцы, везде упрашивали погостить. Не раз я слышал на вечерах, как старухи говорили: «Какие молоденькие, а за что-то едут в далекую ссылку». По три матроса ехали на подводе в одну лошадь, а крестьяне давали каждому по паре и благодарили, если матросы сами правят: пора была рабочая. Крестьяне, узнав, в какую далекую страну едем, отказывались от прогонных, кормили возможно лучшим образом и не припомню, чтобы хоть раз согласились взять деньги; говорили: «Такой далекий путь, вам, голубчики, придется нужду терпеть; Христос с вами, помоги вам Бог, мы дома в тепле». Кланялись, провожая, бабы совали матросам лепешки, яйца, дарили полотенца, на рубашку. Добра и ласкова тогда была Россия! Приехали мы в Омск. Знаю, теперь там пребывание генерал-губернатора Западной Сибири, но таков ли Омск теперь — не знаю; расскажу, каков он был тогда. На реке Оме и Иртыше, на краю киргизских степей, была крепость с очень высоким земляным валом: это и был Омск. В крепости сосредоточивались все управления корпусной квартиры, всего сибирского войска; тут жил и корпусной командир Глазенап, который перед нашим приездом умер; его скромный дом и был нашею квартирою. Комендантом был полковник Иванов; он и его семейство, можно сказать, были единственные вполне цивилизованные люди по-петербургски. Полковник Иванов всю свою службу был адъютантом при генерал-губернаторах; он и семейство его были ласковы, приветливы; в первый же день я стал другом его и его семьи. Вместо Глазенапа управлял корпусом генерал барон Клод фон Югенсбург, уже пожилой, добрый, но страшный флегматик; я ему понравился, он сам повел меня знакомиться со знаменитостями: генерал-аудитором[xiv], интендантом[xv] и проч.; он вводил меня даже в комнаты девиц-дочерей. Каково же было мое удивление, когда я увидал, что все комнатки девиц окнами на высоко огороженный двор; в окнах толстые железные решетки, в комнату одна только дверь из спальни родителей — вот настоящая Азия! Барон, вводя меня к девицам, надевал на глаза отломок железки с дырочкою — это, видите ли, был сам амур! В первый же день милый комендант жаловался, что в крепости частые поджоги. Я спросил его, ездит ли он по караулам? Он пренаивно спросил: «Зачем это?» Я объявил ему, что он может попасть под суд. Стр. 73 Оказалось, что он не понимал даже слова «рунд»[xvi]. Я был мудрецом перед ним. Советовал ездить, объяснил порядки; он упросил меня поехать с ним. Часовых везде много, но все дремлют, отставив ружье, и что же? Мы нашли горевшую головешку очень недалеко от порохового магазина. Хотя опасности быть не могло и можно думать, что головешка была куда-то несена и брошена — заслушав шум. Комендант обнимал и благодарил меня. Учредили патрули, и поджоги прекратились. Такая патриархальность службы не могла не остаться у меня в памяти. Форштадт[xvii] при крепости был большой, там жил атаман линейных казаков Броневский. На другой же день он пригласил нас на бал. Молодых дам и барышень было много, но кавалеров танцующих мало. Казацких офицеров было много и на подбор красавцы, стройные молодцы, любого в натурщики скульптору; комендант мне сказал, что все они хорошего поведения, но малограмотны и для общества не годятся; их делают офицерами для красоты фронта. Я видел фронт казаков — это богатыри и красивы, что за люди, что за кони! Танцевали только экосез, да круг с шеном и крестом. В первый же бал мы стали львами, научили матрадур, тампед, кадриль с вальсом и даже котильон[xviii]. Начались бал за балом каждый день. Мы ввели, что мужчины не садятся ужинать, а ходят, занимая и служа дамам. Хорошеньких замечательно много дам и девиц, молодые скоро знакомятся. Хорошенькая барышня, развитее других, особенно мне нравилась; я уговорил ее сесть близко музыкантов и напевал ей, стоя за стулом. Она испуганно говорит: «Отойдите, маменька грозится». Старуха, сухая, длинная, с другого конца стола грозит сердито предлинным пальцем. Я бросился к старухе и притворился уверенным, что она звала меня пальцем. Старуха, чиновная, сконфузилась, уверяла, что это она — Глафире, но более не грозила. Вот какая была Азия в Омске. Нас просто не отпускали, нас ласкали, матрос[ов] кормили; но всему бывает конец; поехали, провожали нас чуть не все. Верстах в трех, спускаясь в овраг, лошади понесли, повозка наша опрокинулась, мы разлетелись; но матрос, сидевший на козлах, оказался со сломанной ключицей. Судьба вернула нас в Омск. Опять праздники. Не помню, чрез сколько дней, ночью бежал я от гнавшихся за мною двух солдат с ружьями и кто-то кричал: «Убей его, я отвечаю!» Бегать я не имел себе равного, солдат я не мог бояться, я был переодет, меня не узнали; выбежал я на вал и забавлялся запыхавшимися солдатами, но пришлось Стр. 74 плохо мне: неожиданно на валу из будки вышел часовой навстречу. В таком критическом положении я решился соскочить с вала. Правда, в корпусе за булку я много раз скакал с галереи второго этажа на двор, но это было не выше трех сажень[xix], а вал был высотою до пяти сажень. Рассуждать было некогда, я из ближайшей амбразуры, держась руками, спустился по валу, носками сапогов успел выбить ямки — все-таки уменьшил высоту вала. Подбежали солдаты; прочитав молитву, оттолкнулся и сделал прыжок. Упал на ноги, песок, большая путаная трава, скоро опомнился — цел! Слышу, солдаты кричат: «Тут тебе карачун проклятому!» Я встал и пошел, солдаты заговорили: «Да это шайтан, бес!» Я обошел вал, вошел в вороты и лег спать. Поутру говор в Омске: кто? как? что? и проч. Полагаю, никто не спросит, по какой причине я попал в такое происшествие? Любовь, содержательница мира, душа чувствительных сердец! После обеда комендант сказал мне, что все знает. Запираться перед другом не следовало. «Вы забыли, что здесь Азия?» — «Я думаю, что здесь Россия!» — «Нет, здесь Азия, и я за вашу жизнь не ручаюсь». — «Мне кажется, вы увеличиваете». — «Нет, я знаю Омск. А вот что, одно средство: вот вам курьерская подорожная до Иркутска, соберитесь скорей, поедем прогуляться за крепость, там сядете на курьерскую, у меня все подготовлено. С семейством прощаться не нужно». Так я и укатил из Омска один. В Иркутске получил от коменданта коротенькое письмо: «В твоем тюфяке и в сделанной вместо тебя кукле в ту же ночь сделано пять ран ножами». Вот она, Азия! Надеюсь, теперь Омск стал европейским городом и железные решетки улетучились. В Иркутске прямо приехал в адмиралтейство; начальником был лейтенант Кутыгин, холостой; он был старше меня лет на десять, личность уважаемая и любимая всем городом; он принял меня как родного и обращался со мною как с сыном; видя во мне малоопытного юношу, он просто приказывал, что мне делать. Тогда во флоте был дух: для флотского офицера был государь, потом адмирал, и больше старшего начальства не было; все остальное, попавши на корабль, подчиняется командиру, хотя бы лейтенанту. Поэтому, когда Кутыгин предложил мне явиться к гражданскому губернатору Трескину[xx], я находил это унижением, но поехал. Что такое был Трескин в Иркутске, теперь трудно рассказать, а еще труднее верить. Николай Иванович Трескин был Стр. 75 губернатором 14 лет в Иркутске, но каким губернатором? Теперь трудно иметь понятие. В текущем столетии называют властителем Наполеона I; по-моему, он был неограниченная власть в войске — при успехе, а власть ограничивалась законами. Трескин и законы — были синонимы, более: был только Трескин, а законы были далеко, далеко! По праздникам Николай Иванович дозволял дамам целовать свою руку; из мужчин допускались к руке только старшие чины и первогильдейцы[xxi]. Все дамы целовали ручки у его супруги и дочерей. Рассказов о деспотической власти Трескина множество и едва вероятных, но верных. Жалобы не доходили до Питера, а если редкая и прорывалась, то для того, чтобы не повторяться. 13 лет был генерал-губернатором Пестель[xxii], был ли он в Иркутске — не знаю. Рассказывали, по какому случаю был послан Сперанский. Государь обедал у известного тогда остряка Нарышкина; государь обратился к Нарышкину: «Граф (он всегда называл графом), временем я чувствую необходимость в очках, но не решаюсь». Нарышкин отвечал: «Я знаю удивительные очки!» — «У кого?» — Нарышкин встал и, указывая рукою через стол, сказал: «В-о-н у Пестеля: он 13 лет живет здесь и видит все в Сибири!» Говорят, эта шутка, а вероятнее жалобы, слухи — решили послать пензенского губернатора Сперанского в Сибирь генерал-губернатором[xxiii]. Когда я приехал в Иркутск, передо мною (29-го августа 1819 года) приехал Михаил Михайлович Сперанский. Трескин все еще был нетронутый, цельный Трескин: он не верил, чтобы без него могла существовать Иркутская губерния. Часов в 9 утром приехал к Трескину. Большая прихожая полна служебного люда: два казацких и два полицейских офицера, казаки, да два дежурных чиновника. Тишина. Вхожу в большое зало — три печи и пять дверей. У глухой стены на раз [и навсегда] назначенных местах стоят чиновники с бумагами; оставшиеся пустые места около печек подходящие занимали; по-видимому, каждый имел назначенное ему место. Тишина во всем доме совершенная, кажется, ни один чиновник не пошевелил ногой. Я вошел и сел около окна и столика. Не мог не заметить, что на меня значительно поглядывали чиновники; я полагал, что им в диковинку чужой человек, да еще моряк. После узнал — их изумляла моя дерзость, что я сел. Вошел молодчина кавалерист, это — комендант Цейдлер с рапортом, осмотрелся и сел около меня. После я узнал, что комендант Стр. 76 осмелился первый раз сесть у Трескина и, вероятно, ему неловко было стоять, когда сидит юноша. Более часу мы сидели и очень тихо говорили, а чиновники продолжали стоять, каменные. Заметил я, что комендант не сводит глаз с маленькой двери. Растворилась эта маленькая дверь, комендант быстро вскочил, а я загляделся, да и было на что: представьте себе, в отворенную дверь выдвигают мраморную статую! Это был его превосходительство губернатор Трескин. Как снег белый колпак, из-под колпака длинные белые волосы, рубашка с стоячим воротником, без галстука, как снег белый халат; подпоясанный белым кушаком, из-под халата внизу видно нижнее белье, чулки и мягкие туфли без задников. Трескин не шел, а двигался, скользя туфлями. Минуя коменданта, который, рапортуя, называл ваше превосходительство, Трескин, не слушая, подошел прямо ко мне: — А ты уже сел? — С дороги, ваше превосходительство. — Где ты учился? — У дьячка на медные деньги (думаю: видишь мундир). — Сколько у тебя денег? — Императорское третное в кармане[xxiv]. Трескин взял меня за руку и вывел на средину залы; держит и говорит: — Невелика птичка, да носок остер! — К вашим услугам, ваше превосходительство. — Сколько у тебя душ? — Одна своя, но прекрасная, имею честь рекомендовать. Трескин обернулся к чиновнику и сказал: «Отведи его к детям». В одну из дверей я пошел за чиновником; он передал меня лакею, который и привел меня к детям. Кажется, помню: три взрослых девицы: Юлия — совершенный монгол, София — китайка, хоть на картинку чайного ящика: маленькая, нежная, с мягкими движениями, с прекрасной кожей и китайскими глазками. Третья (не помню имени) — русская. Каждая из них сидела за пяльцами. Я поклонился, а они и не взглянули; я осмотрел их работы — молчат. Одна уронила клубок, я бросился поднимать, а по-кадетски соразмерил стукнуться головой. «Как это вежливо!» — «Вам не должно было беспокоиться, моя обязанность служить вам». — «Не нужны ваши услуги». Думаю, врете, девчаты. Хвалю работы — молчат. Критикую — Стр. 77 молчат. Русская пошла в комод, смотрю — три перегородки ящика полнешеньки конфект. Я быстро и обеими руками схватил по полной горсти; русская закричала: «Это что? Разбойник!» Сестры вскочили — за мной, я на софу, на стол — в дверях молча стоит сам Трескин и смотрит с недоумением. Сестры жалуются на меня, я жалуюсь не девиц и, стоя на столе, ем конфекты. Трескин расхохотался и ушел, а мы помирились и познакомились. Мирно и весело наболтавшись с дочерьми, пошел кланяться отцу; старик любезно приказал мне обедать у него в 2 часа. До обеда я у коменданта — прекрасная личность, доброе и почтенное немецкое семейство; несколько гостей, разговор шел о моем представлении Трескину. Кто-то сказал мне, что опасно шутить с Трескиным. Я отвечал: «Трескин не адмирал, мы с ним равны, а попадет ко мне на корабль, то будет под моей командой». После я узнал, что мое представление Трескину и разговор с ним ходили по городу с прибавлениями, а такой скандал у дочерей был невообразим для иркутян в доме Трескина. В два часа за обедом Трескин был в том же наряде, в каком делал прием. Кроме детей, было человек пять немолодых чиновников; они были действующие лица без слов и речей. Я, как молодой, ел за двоих и говорил со стариком и дочерьми — за всех. Помню, не упускал случая пошутить над его беззубою старостию, что очень забавляло его. Старик хотел знать все подробности о фамильных делах моих, о службе, о причине поездки, о будущих целях. Я был откровенен и болтлив. Я старику понравился, и он сказал: «Глядя на него, я давно так не ел; приходи ко мне, как можешь чаще, обедать». После обеда дочери пригласили к себе и угощали на славу сладким. Зовет старик; он лежал в кабинете на софе, дал мне какую-то книгу: «Читай». Какая-то нравственная скука, я начал читать с толком, с расстановкой. Старик вскочил: «Ты не умеешь лучше читать? Читай скорей!» Я замолол, как дьячок. Старик был доволен. Оказалось, что эта старая голова еще с таким пылким воображением, что при медленном чтении у него толпятся в голове свои идеи и он не может следить за чтением внимательно. Бестолковое и быстрое мое чтение он очень хвалил. Я не знаю, чем был прежде Трескин — не любопытствовал, но почему-то думается, что он давнишний чиновник Иркутска. Трескин, без сомнения, был умный делец, деятельность его бы- Стр. 78 ла изумительна. Полиция, земские суды, палаты — он или его власть была все! Он знал все и распоряжался всем; он знал подробно всю частную жизнь Иркутска. Трескин был деспот безграничный! Но мне случилось прочитать немного бумаг его в Питере к Пестелю: там он скромен, добр, скорбел о людских слабостях и тяготился обязанностию исправлять падших. Трескин был страшный корыстолюбец, его считали в десятках миллионов, но удивительно то, что вообще мало жаловались на его взяточничество: это мне объясняли тем, что он брал, но и умел дать средство наживать. Я не застал жены его живою[xxv], о ней тоже не переслушал рассказов. Трескин властвовал головою, она властвовала сердцем над всеми мужчинами — без оппозиции. Трескин в дела жены не мешался. Последнего ею избранного я хорошо знал, его звали Иван Ефимыч Кузнецов[xxvi], а весь Иркутск звал его королем. Действительно, это был редкий красавец, его я сравнивал с павлином; говорил он очень дурно, грубо на о, уродливых провинциализмов пропасть. Жена Трескина возвращалась с королем Кузнецовым из-за Байкала; поехали кругом Байкала, дорога адская, такою и останется — гора на горе и очень высоки. На этот раз лошади понесли с горы; губернаторша решилась выскочить из кареты, попала платьем в колеса, и ее буквально разорвало. Король усидел и спасся. Трескин, как медаль, имел две стороны; сказавши об одной, надобно сказать и о другой стороне. Мне казалось, Трескин не был зол и жесток, но, как власть, был очень строг: все полиции были доведены до совершенства, и зато в Иркутской губернии не было ни грабежей, ни воровства; я сотни примеров слышал: проезжий, забывший в доме крестьянина кошелек, часы, бумаги, непременно был догоняем и получал забытое. Дороги, мосты были превосходны, деревни чисты; судя по наружности домов, крестьяне были зажиточны; скота, лошадей много; пятнадцать, двадцать троек стояли при въезде в деревню, платили четыре копейки на тройку за версту. Иркутск был очень опрятный город и много хороших домов. О преступлениях в городе не было слышно. 12
лет спустя я нашел: убийства, грабежи,
воровство, шайки разбойников близь
города. Села, деревни по наружности
очень обеднели; если чего и не забудете,
то у вас украдут все, что можно; дороги,
мосты очень дурны. Я объясняю такую
разницу тем, что Трескин был закон, а
Лавинский повиновался закону. Шесть или
семь лет шайка грабила и убивала. Иван Стр. 79 Яковлевич Козлов (знакомый по солеваренному заводу) распорядился удачно поймать знаменитого красавца и храбреца атамана Александрова, который поклялся убить Козлова. Атаман никогда не изменял данному слову. По жалобе Козлова Лавинский потребовал дело, ему привезли на двух возах. Лавинский не пожалел русских непечатных слов, а на последней странице написал: «Четырех главных наказать кнутом нещадно». Артист-палач Буянов каждого убил с четырех ударов. Лавинский получил строгий выговор, и последовало общее распоряжение: в приговорах слово «нещадно» — не употреблять. При мне и на моих глазах в течение четырех часов в городе Иркутске днем убили крестьянина, двух женщин и девушку, последнюю — в пяти шагах от меня, на главной улице, человек — не знающий девушку; но это особая история, я был следователем по просьбе Лавинского. Когда-нибудь расскажу об этих убийствах. Вот как изменился целый край — всего в 12 только лет! О Сперанском в Иркутске мало что было слышно, он как будто ничего не делал. Сперанский занимал дом «короля» Кузнецова. Дом деревянный, большой — окон в 9, а может, в 11, на восточном краю города, ближайший адмиралтейству. На другой день после Трескина я явился Михаилу Михайловичу. Из прихожей, где были казацкий офицер, казак и полицейский солдат, вхожу в большую залу — пестрая толпа: буряты, крестьяне, тунгусы. Сперанский в форменном сюртуке, застегнутом на все пуговицы; он говорил с крестьянином, а чиновник записывал. Только я вошел, Сперанский обратился ко мне, и когда я назвал себя, он спросил: — Давно приехали? — Только вчера. — Куда едете? — В Охотск. — Одни? — С командой, она еще не прибыла. — Повеселитесь здесь, в Охотске соскучитесь. Поклон. Разница с Трескиным и в обстановке и в приеме. Портретов Сперанского очень много и все похожи, только я не видал ни одного портрета с глазами Сперанского: есть предметы недоступные для живописи! Таких глаз, как у Сперанского, я других не встречал, не возьмусь и приблизительно описать их. Могу сказать только: глаза Сперанского я ни разу не видал изменяющимися — всегда, постоянно тихи, спокойны, ласко- Стр. 80 вы; они не прищурены, но и не открыты, не вызывающие и не уклоняющиеся — ум, душа и сердце поместились в этих глазах! Живопись бессильна! Уверен, что, со смертию этих глаз, других таких не осталось; не видевшие выражения глаз Сперанского — не составят себе понятия о прелести оригинального выражения их! Сперанский был выше среднего роста, сухощав, правильно сложен. Оригинальный, голый, большой череп — очень к нему шел. Правильные черты всегда покойного, доброго лица были привлекательны, голос тихий — будто под сурдинкой, говорил медленно и, казалось, всегда откровенно. Говорил мало, будто по необходимости; смеха не слыхал, а улыбка — весьма часто, всегда скромная, очень приятная. При такой особе провинциальные чиновники закутывались в молчание, а приехавшие с ним, знавшие его добрую снисходительность — болтали, шутили, не стесняясь, как бы в отсутствие; он даже любил говорливость других за обедом, но без участия в разговоре. День Сперанского был рассчитан по табели — не отступая. Утро просителям, немного работы, заданной канцелярии с вечера, долгая прогулка на открытом воздухе. Сколько раз встречал я его одного в -20, -25 Р.[xxvii]: холодная поношенная шинель, на голой голове сафьяновый черный картуз, вверху четырехугольный — настоящая конфедератка. Картуз на шелковой подкладке — и ему не холодно! Ходил тихо, размеренно — как говорил. Прогулка — недалеко от дома и на небольшом пространстве. Сперанский никогда не отказывался от приглашения на обед; тогда он был в мундирном фраке. Орденов на нем никогда не видал. Званые обеды были очень часты, и очень часто я обедал вместе. Первый обед, на котором я был с Сперанским, — это парадный обед у Трескина; на этом обеде я видел Сперанского в мундире и в белых брюках с золотыми лампасами — только один раз и видел Сперанского в мундире. Даже сам Николай Иванович Трескин был в мешковатом виц-мундире[xxviii]. Манеры Сперанского на обеде были те же, что и на обеде у купца. После обеда Сперанский вынул золотую коробку вроде папиросницы, достал из нее черную пилюлю и проглотил — это было в гостиной. Недолгая беседа после обеда, и если есть дамы, то преимущественно с дамами и уезжал. После обеда немного чтения, в сумерки ходил по зале до темноты. При огне принимался за бумаги, и, кажется, это было временем усиленной работы. В праздники купцы давали балы в доме ратуши[xxix]. Сперанский
[i] Стогов был произведен в гардемарины 13 мая 1814 г. [ii] Отец пяти упоминаемых Стоговым братьев — Николай Петрович Семенов был женат на Марье Петровне Буниной — родной сестре Ивана Петровича, Анны Петровны Буниных и Варвары Петровны Усовой. [iii] С 1814 г. великий князь Константин Павлович был главнокомандующим польской армии и фактическим наместником Царства Польского; постоянно проживал в Польше. [iv] По особенности имени, меня все звали по имени, а не по фамилии. — Э.С. [v] Вероятно, Стогов ошибся: среди выпускников Морского корпуса такая фамилия не встречается, но в 1808-1817 гг. одновременно со Стоговым и другими упоминающимися здесь лицами в корпусе учился и закончил его Колюбакин Василий Андреевич, который в 1826 г. вышел в отставку с чином капитан-лейтенанта. [vi]
Наступил 1812 год; только и было говора,
что о войне. Высшее общество уныло и
принялось за Апокалипсис. Это была
общая мания: куда ни придешь, везде
разбирают Апокалипсис,- добираются до
смысла, превращая буквы в цифры.
Наконец, как-то нашли, что зверь
Апокалипсиса должен носить имя
Аполеон и приписали это имя Наполеону.
Победит его, — говорили, — князь
Михаил. Какой
же это князь? Общий голос назвал князь
Михаила Илларионовича Кутузова. Молва
об этом была так сильна, что император
Александр, не любивший Кутузова,
принужден был назначить его
главнокомандующим. Общество
успокоилось, веруя, что Наполеон будет
побежден. Даже отдачу Москвы
французам общество приняло без
огорчения, потому что это сделал
Кутузов. О нем говорили, что это
человек глубоко ученый, благородного
характера, но никогда и никому не
сказал правды; мысли его принадлежали
ему одному. Всю жизнь был он
поклонником женщин, влюблялся до
глубокой старости и во всю жизнь не
любил ни одной женщины искренно.
Обращение Кутузова выставлялось как
образец любезности в обществе. Про
Кутузова говорили, что во всю жизнь он
был тонкий политик, в штабе своей
армии не противодействовал интригам и,
будучи умнее всех, управлял ими как
музыкальным инструментом; по-видимому,
он слушался всех и соглашался, а делал
по-своему. В 1812 году Кутузов был стар,
дряхл, но скрытность не оставила его, и
он не говорил правды даже государю. Он
принял армию утомленную и понял, что
должен поднять упавший ее дух.
Приближенные просили дать сражение,
Кутузов притворялся неслышащим,
спящим, а просыпаясь, отдавал
приказание отступать. Он дал сражение
под Бородиным, но перед боем говорил: «Я
не должен давать сражения, но должен
удовлетворить требование всей России;
потеря 40 тысяч успокоит русский народ».
По стечению обстоятельств, местность
будущего сражения указал мой отец. Это
было так: когда Наполеон был уже в
Гжатске, отец мой отправил свою семью
и всех крестьян к родным в Тамбовскую
губернию, весь скот пожертвовал в
армию, а сам оставался караулить дом.
Главная квартира была в Бородине, в 11-ти
верстах от нашего имения Золотилова.
Когда приблизились аванпосты
французов, отец поехал в Бородино,
чтобы получить билет на проезд. Билеты
выдавал Толь, но его не было дома; отец
нашел его на Бородинском поле. Узнав,
что отец местный помещик и сослуживец
Суворова, Толь спросил: —
Знаете ли вы хорошо эту местность? Отец
отвечал утвердительно. Тогда Толь
приказал дать отцу казацкую лошадь и
поехал с ним; отец указывал, где
поставить батареи и укрепления. Толь
молча записывал. Отец говорил мне
впоследствии, что редуты и прочие были
устроены по его указанию. Толь был
очень доволен, дал отцу открытое
предписание и подарил казацкую лошадь.
История никогда не упоминает имени
моего отца, описывая Бородинское
побоище. Наполеон
занял Москву. Мне рассказывал Давыдов,
как он, Сеславин и Фигнер бывали в
Москве переодетыми иностранными
офицерами и выведывали о
неприятельской армии. После войны
Сеславин, израненный, обве шанный
орденами, жил постоянно в своей
тверской деревне, собирался несколько
раз писать записки, но нетвердое
знание грамоте остановило его, и он,
гордый сознанием своего славного
служебного поприща, жил тихо, почти ни
с кем не видясь, и умер, не найдя
биографа по достоинству. Денис
Давыдов оставил хвастливую память дел
своих в напечатанных записках и
стихах. Это был ловкий человек, он при
жизни приобрел в 10 раз более славы, чем
заслужил. Давыдов как-то приходится
нам родней, я дитятей катался на его
седле, когда он был произведен в
гусарские корнеты, и он это вспомнил,
встретясь со мной в Симбирске. Давыдов
был много меньше меня ростом,
широкоплеч, брюнет, на средине лба
имел природный белый клок волос, лицо
круглое, нос с маленькую пуговку,
страшный был говорун. Фигнер был
гениальный партизан, это был
храбрейший человек и неистощим на
выдумки дурачить и истреблять
неприятеля. Хладнокровие его было
неподражаемо, французы ужасались его
имени, много раз бывал он почти в руках
французов, но они узнавали его тогда,
когда он ускользал от них. Было много
партизанов, но эти трое были в славе, о
них много говорили. Как только французы миновали нашу деревню, отец следом за ними явился домой. В новом доме нашем были выбиты окна и двери, в зал было втащено бревно, которое от дверей диагонально упиралось в угол потолка и горело; бревно потушили и вытащили. На поле Золотилова была стычка, и осталось название той долинке — французская могила (Русская старина. 1903. № 2. С. 271-273). [vii]
К вставке из публикации 1903 г. Апокалипсис
(Откровение апостола Иоанна Богослова)
— последняя из книг Нового Завета, в
которой в форме аллегорий описываются
будущие судьбы мира: борьба Христова
воинства с Антихристом, второе
пришествие Христа, конец света и
Страшный суд. Там, в частности,
говорится: «И увидел я... зверя с семью
головами и десятью рогами... И дивилась
вся земля... говоря... кто может
сразиться с ним?.. И поклонились ему
все живущие на земле... Кто имеет ум,
тот сочти число зверя, ибо это число
человеческое, число 666». Сражение
под Бородиным произошло 26 августа (7
сентября) 1812 г. Аванпост — передовой пост, выставленный войсками для своего охранения. [viii] Лейб-медик — придворный врач. [ix] Стогов ошибается: в гардемарины он был произведен 13 мая 1814 г. [x] Встреча Стогова с Авиновым, очевидно, относится к 1817 г., когда Авинов на корабле «Орел», а Стогов — на корабле «Берлин» находились в плавании от Кронштадта до Кале. [xi] ...он единственный учредитель клуба в Кронштадте — И. П. Бунин в 1802 г. основал Кронштадтское благородное собрание, которое позднее было переименовано в Кронштадтское морское собрание; по образцу его затем стали создаваться подобные организации и в других российских портах. [xii] Все трое были откомандированы в Охотск в 1819 г. [xiii]
Неизвестная земля (лат.). [xiv] Генерал-аудитор — заведующий судебной частью корпуса. [xv] Интендант — военнослужащий, ведающий делами хозяйственного снабжения и войскового хозяйства. [xvi] Рунд — ближайший помощник дежурного по караулам («Устав гарнизонной службы») или липд, посылаемые начальником передовых постов для поверки последних («Устав полевой службы»). [xvii] Форштадт — предместье города (точнее, гражданский поселок при военной крепости — прим. Константина Дегтярева ) [xviii] Танцевали только экосез... — Кадриль, экосез, тампет, матредур, котильон — бальные танцы, популярные в начале XIX в.; разновидности контрданса, в котором возможно участие любого количества пар, образующих круг или две противоположные линии танцующих. [xix] Сажень — русская мера длины, равная 2,1 м. [xx]
Дошедшие до нас отзывы современников
о Трескине совпадают с рассказом
Стогова, даже в тех нечастых случаях,
когда мемуаристы симпатизировали
губернатору. Сравните, например,
рассказ одного из сибирских
чиновников Н. П. Булатова: «Трескина я
глубоко уважаю. Это был гениальный
администратор. Конечно, он действовал
деспотически; но таково было время,
таков был дух... Впрочем,
Трескина вынуждали к крутым мерам и
самые обстоятельства. Местное
купечество до него было так сильно,
что 5 или 6 губернаторов сряду... были
сменены по их жалобам. Когда поступил
Трескин, купцы сначала
присматривались, каков он будет...
Трескину было необходимо показать
свою силу... Не
знали, когда спит Трескин. Его можно
было встретить во всякое время дня и
ночи, встретить скорее всего там, где
не ожидаете... Трескин не любил формы и
часто даже принимал в халате, — ходил
по городу, заходил в частные дома,
замечал все. То смотрит он на базаре
калачи, и горе калашнице, которая
обвесит хоть на золотник... Ходил он
обыкновенно один, но полицейские
следили издали и тотчас являлись куда
нужно. Зайдет, бывало, в частный дом и
видит — муж с утра ушел на работу, а
жена сидит и попивает чаек. „А что ты,
матушка, приготовила мужу поесть?"
— ив печь. А в печи-то ничего нет.
Тотчас расправа». Или рассказ иркутского купца П. И. Обухова: «Трескин был прекрасный человек, распорядительный начальник!.. Конечно, с казной он делился порядочно. И насчет взяток тоже. Главным деятелем у него по этой части был Третьяков... «Губернатор, — говорит этот, — не берет, а вот Агнессе Федоровне [жене Трескина. — Е. М.] надобно поклониться. Купи мех соболий». — Принесут мех, сторгуются тысяч за 5, за 6; и мех возьмут, и деньги. Другому, третьему — то же». [xxi] Первогилъдейцы — купцы, принадлежавшие к первой (высшей из трех существующих) гильдии — корпоративной купеческой организации, принадлежность к которой давала определенные сословные и хозяйственные привилегии. Для записи в первую гильдию требовалось наличие капитала в 10 тысяч рублей и более. [xxii] Сменивший И. Б. Пестеля на этом посту М. М. Сперанский в официальном отчете обвинял Пестеля в том, что он жил вне управляемого края (с 1809 г.), давал слишком много власти губернаторам и защищал их противозаконные действия. Сам Пестель считал себя жертвой «гнусных доносчиков» из Сибири и происков многочисленных врагов (в том числе и из среды высшей столичной бюрократии). Свое пребывание в Петербурге, а не в Сибири он оправдывал слабым здоровьем и тем, что сам неоднократно просил Александра I об отставке, но так ее и не получил. Вопреки распространенному мнению, что Пестель так же, как и Трескин, накопил большое состояние за счет взяток, он материальной выгоды от своей должности не получал и вышел в отставку, имея громадные долги, которые сумел полностью вернуть лишь незадолго до своей смерти. [xxiii] После возвращения на государственную службу М. М. Сперанский в 1816-1819 гг. был пензенским губернатором, а затем в 1819 г. был назначен сибирским генерал-губернатором. [xxiv] Императорское третное в кармане — т. е. треть годового жалованья (в то время жалованье часто выплачивалось по третям года). [xxv] Я не застал жены его живою... — Агнесса Федоровна Трескина погибла 9 мая 1819 г. [xxvi] Стогов неверно называет имя и отчество спутника А. Ф. Трескиной во время ее последней поездки; речь идет об известном сибирском золотопромышленнике Ефиме Андреевиче (а не Иване Ефимовиче) Кузнецове. [xxvii] -20, -25 °Р (точнее -20, -25 °R) — имеется в виду вышедшая в наши дни из употребления шкала определения температуры по Реомюру. 1° по Реомюру равен 1,25° по употребляемой в наши дни шкале Цельсия. Т. е. речь идет о морозах -25°, (примерно) -31°С. Реомюр Рене Антуан (1683-1757), французский естествоиспытатель, иностранный почетный член Петербургской АН, физик, изобретатель шкалы термометра. [xxviii] Вицмундир — форменный фрак гражданских чиновников (Не только гражданских — военным также полагались вицмундиры для ношения вне службы на праздничных мероприятиях. Вицмундир копировал по крою гражданскую одежду и был практически одинаковым (кроме цвета) для всех родов войск — прим. Константина Дегтярева). [xxix] Ратуша — здание, в котором находятся органы городского самоуправления.
Оцифровка и вычитка - Константин Дегтярев, 2004 Текст
соответствует изданию: |