Текст соответствует изданию:
Э.И. Стогов. «Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I». М.: Индрик, 2003
© Составление и подготовка текста, Е.Н. Мухина, 2003
© Московский гос. университет, 2003

© Издательство Индрик, 2003

Оглавление

Эразм Иванович Стогов

ВОСПОМИНАНИЯ

2

Стр. 47

тылка; он один ходил в круглой шляпе. Мать моя любила играть в бостон, конечно, без денег; около ее тетрадка с расчетом платежа за игру; постоянный партнер был Пан-Поняровский; он всегда острил, помню его одну остроту: «Рал-рал-рал, храбрый я капрал, рал-рал-рал, черт бы меня взял». Все смеются.

Исправник[i] Дмитрий Петрович Кобылий, большой охотник с собаками, давал мне заячьи лапки, а красавица его жена Пелагея Ивановна давала мне много пряников и леденцов; у них не было детей; меня очень ласкали; Кобылины были богаты, и это были аристократы Можайска.

Близ Можайска есть монастырь, называется Лужецкий[ii]. Говорили, что в этом монастыре иеромонах[iii] Константин — из полковников и человек весьма ученый, хорошо знает французский язык. Не знаю, как устроил отец, но поместил меня с Иваном в монастырь; нам отвели келью во втором этаже. Никто о нас не заботился, никто не учил; обедали мы в трапезе с монахами; после обеда монахи собирались в так называемую беседную, комната с нарами. К нам в келью входили не иначе, когда мы ответим «аминь». Летом мы бегали по садам монастырским, а зимой свели дружбу с мальчишками в слободе; тут мы поучались, смотря с завалинок на оргии монахов у вдов-солдаток; видели, кроме разврата, много кощунства. Не буду описывать ни оргий, ни кощунства — неприятно вспоминать. В беседкой только я и слышал укоризны, интриги против казначея, пересуды об игумене — зависть и злоба были господствующие разговоры. Более года я жил в монастыре и вынес познания: la fourchette — вилка, et le couteau — ножик. Не знаю, знал ли более отец Константин. Если б знал мой отец, какое вредное влияние сделал он на впечатлительный от природы мой характер, то, конечно, не помещал бы в монастырь, — дурное впечатление осталось на всю жизнь о монашеской жизни.

Переехали мы в Золотилово. В одну из побывок в Праслове туда приехал из Петербурга лейтенант Иван Петрович Бунин.

Борис Карлыч Бланк был женат на Анне Григорьевне; мать ее Варвара Петровна была рожденная Бунина и старшая родная сестра Ивана Петровича; она жила постоянно при дочери. Бунин был известен во всем Петербурге как весельчак, балагур, музыкант, танцор, остряк; о нем будет речь после; он был адъютантом известного адмирала Ханыкова. Приезд его в Праслово — была эпоха. Большого роста, статный мужчина, мундир с золотом, короткие белые штаны, шелковые чулки, баш-

Стр. 48

маки с золотыми пряжками, шпага с блестящим темляком[iv] — я глаза проглядел! Когда отец подвел меня к нему, он спросил, куда думают меня отдать?

Отец скромно отвечал, что он не богат, не знает, что и делать со мною.

Бунин взял меня за ухо, посмотрел на руку и сказал: «Отдайте в Морской корпус[v], тем более, что его и укачивать не будет, а об определении я устрою».

Не знаю примет, но Бунин отгадал: меня ни одного раза не укачивало в море.

С этой минуты было решено, что я буду моряком.

У Бланка не было детей; Анна Григорьевна и Варвара Петровна пожелали, чтобы я пожил у них; отец и мать с благодарностью согласились; у них еще были дети. Я, конечно, был рад, потому что избавлялся от домашних розог.

Меня поместили на антресолях, там было две комнаты, в одной жил я, а в другой — князь Петр Иванович (кажется, так) Шаликов. Это был молодой человек, сухой сложением, темный брюнет, с большим носом (теперь назвал бы его — некрасивый армянин[vi]); должно быть, он был кончивший студент. Чем занимался Шаликов и занимался ли — я никогда не видал, он только гулял.

Борис Карлович Бланк, говорили, был архитектор, другие говорили — сын архитектора; он был очень богат (говоря сравнительно с моею роднёю); кроме Праслова, у него были имения в Дорогобужском уезде Смоленской губернии, в Тамбовской — более не помню. Бланк был лет за 40, довольно полный. Супруга его, Анна Григорьевна, молодая дама очень нежного сложения и хорошенькая. Мать ее, Варвара Петровна, еще не старая старушка, маленького роста, мне казалось, любила наряжаться; я износил несколько шелковых чулок ее; помню ее туфельки без задников с каблучками: при всяком движении ноги ее каблучки хлопали, отделяясь от ноги. В доме был отличный порядок, чистота мною невиданная, всегда тихо, никто не приказывал, а все делалось. Все семейство говорило по-французски, так же говорил и Шаликов.

Более всего памятен мне большой сад, разбит геометрически верно дорожками, обсаженными березками, стриженными как одна. Дорожки тверды, должно быть шоссированы, и всегда чисты, сад загляденье! Помню, много мы собирали грибов в саду. В честь Ивана Петровича Бунина была иллюминация; после этих иллюминаций я очень много видел — это была

Стр. 49

главная и любимая забава Бланка. Иллюминации были всегда разнообразны. Сколько могу теперь сообразить, устраивались абрисы[vii] храмов, триумфальные ворота, абрисы разных зданий, все здания освещались шкаликами и плошками, — я бы назвал теперь архитектурными чертежами. К каждой иллюминации, к каждому зданию, памятнику кн. Шаликов обязан был писать стихи[viii]. Живя в этом превосходном семействе, я видел только ласку и милую доброту.

Не умею объяснить себе, как случилось, что я заговорил по-французски, хотя меня никто и ничему не учил. Более всех обращала на меня внимание Варвара Петровна, она требовала от меня опрятности. Бланк много проводил времени в библиотеке; заходя туда, я видал его то за книгой, то за чертежами; он был так добр, что ни разу не выгнал меня. Раз, помню, я застал в библиотеке сына священника, кончившего учение; Бланк экзаменовал его и при мне спросил: «Тупой угол, острый угол?» (самому удивительно, как могла сохранить память непонятные слова). Семинарист не умел отвечать, Бланк с неудовольствием сказал: «Не знаю, чему вас учат!»

В Праслово гости приезжали не часто, но люди богатые и почему-нибудь значительные, более занимались разговорами, что, конечно, было не по моей части, хотя я постоянно присутствовал в гостиной. Один раз приехал граф Мусин-Пушкин[ix] с дочерью, девицею лет 16-ти, она воспитывалась или жила в Петербурге; было и еще несколько семейств гостей, был и мой отец один. Бланк с графом и другими мужчинами были в другой комнате; отец сидел в гостиной близ стола. Шалуньи научили графиню тронуть пальцем в средину спины отца. Молоденькая шалунья только тронула, как отец вскричал нечеловеческим голосом, вскочил и, опамятовавшись, серьезно, не торопясь, взял графиню за ухо и хорошо выдрал с приговором: «Молода, сударыня, видно, не учили тебя уважать старших!»

Страшный крик отца, крик и плач графини вызвали всех мужчин из другой комнаты, и какова же картина: граф Мусин-Пушкин видит, что незнакомый мужчина только что отодрал за ухо его сиятельную дочь!

Граф, видно, вполне был светский, может быть, человек придворный; узнав, в чем дело, ни слова не сказал отцу и кончил ласковым замечанием дочери.

Дело в том, что отец мой, будучи совершенно здоровым, не мог переносить прикосновения к кости спинного хребта, так было до конца жизни. Если во время сна он сам как-нибудь

Стр. 50

нечаянно дотронется чем-либо твердым или жестким до спинного хребта, закричит на весь дом и вскочит с кровати. Я спрашивал отца, что он чувствует, когда дотронутся до спинной кости, он отвечал: «Не знаю, братец, я теряю память».

— Что же, вам больно или щекотно?

— Не знаю, через минуту я ничего не чувствую.

— Батюшка, я помню, как вы выдрали графиню за ухо, ведь это неприлично.

— А по-вашему прилично, что девчонка, у которой и молоко на губах не обсохло, дурачится и не уважает старших? А что она дочь графа — эка невидаль! Граф такой же дворянин!

Один раз я бегал в саду и, добежав до пруда, с ужасом увидел, что князь душит прехорошенькую горничную Машу; я начал кричать во весь голос, князь вскочил и толкнул меня в пруд. Не знаю, глубок ли был пруд, прибежал близко бывший лакей, вытащил меня. Об этом происшествии не было говорено ни одного слова, но Маши я в доме не видал; говорили, что она в скотной избе. Князь Шаликов и прежде не говорил со мною, а после этого и подавно. Как я ни был мал, но понимал, что на князе платье было очень старо и изношено. Раз я слышал, как лакеи говорили между собою: «Хорош князь, у него и куста нет своего». Конечно, у меня составилось мнение, что каждый князь должен иметь свои кусты.

Не знаю точно, но думаю, что у Бланка я жил года три, мне было хорошо, но у дедушки было лучше, что-то недоставало, должно быть незаменимой беззаветной любви! Видно, и у детей есть это инстинктивное чувство.

Отец в Можайске казначеем; меня взяли в Можайск и посылали в народную школу[x]. Ходили мы в школу вместе с Иваном. Школа была там, где собор, — на горе.

На этой горе есть озеро, о котором много ходит рассказов в народе; говорят, нет на средине дна и называют окном; будто не прибывает и не убывает вода; говорят, давно выплыла смоленая доска и проч. В соборе есть чудотворная каменная статуя Николая Чудотворца[xi], в большой рост человека; она сделана гладко, я бы теперь сказал, из мелкозернистого плотного талька; взгляд весьма суров и оклад лица не русский, не славянский. В левой руке держит серебряную церковь, а в правой, кажется, меч. Народ чрезвычайно уважает эту святыню; статуя

Стр. 51

стоит близ южных дверей. Говорят, Петр Великий определил сумму на неугасимую лампаду.

Весьма довольно досталось мне розог за эту школу; как усердно сек меня отец — я хоть один случай расскажу.

Были мы с отцом в соборе и оба приобщились. При выходе с выносом чаши должно сделать земной поклон, мальчишка зазевался, отец в экстазе так бросил меня об пол, что у меня хорошая была шишка от чугунного пола. Пришли домой; отец был в синем фраке с гладкими золотыми пуговицами; платок так крепко повязывал на шею узлом назад, что был красен. Помню, такой довольный после причастия, сел на софу, кожаная подушка софы была набита пухом, так что сесть на одном конце софы — другой конец поднимается горой. Отец подозвал меня и ласково спросил:

— Эразм, а какое читали «Евангелие»?

Я был мальчик наметанный, бойко отвечал: «Рече Господь к своим ученикам...».

Я не знал; отец вспылил, взял меня за грудь куртки, поднял и сказал: «Если б я знал, что ты родился таким дураком, я бы в колыбели задушил тебя. — Розог!» Василиса со слезами брала меня за руки к себе на плечи, и отец своими руками сек длинной розгой, кряхтя при всяком ударе, и хорошо высек.

Хорошо, что отец не спросил меня в Киеве, какое читали «Евангелие»? — Быть бы мне сечену.

В школе ничему не учили; учитель часто приходил к концу класса и некоторым давал отметки на азбуках, отметка «посредственно» — розги. В школе шум, гам, драка; учила меня более мать, и я выучился читать. Писал, кажется, все буквы. Бегали мы в школу с Иваном. Памятно мне одно обстоятельство.

Пан-Поняровский вздумал ровнять главную улицу Можайска[xii]; улица вся была вскопана; бегая и шаля, я разбил один ком земли и нашел серебряную копеечку; мы вместе с Иваном, разбивая комья, нашли пять копеек и все с дырочками. После старые люди по преданию говорили, что до нашествия Литвы на этом месте был гостиный двор, который сожгли.

Когда мы с матерью живали в деревне, меня то и дело брали к себе гостить; сколько я помню, все женщины были мне тетки, а было много, но все были бедные помещицы; это я теперь знаю, а тогда я видел только ласки и родную любовь. Подолее я гостил у Василия Васильевича Лопухина; он был крестным моим отцом, считался не из бедных, у него было

Стр. 52

душ 40; старик с утра до вечера разбирал и собирал серебряные часы, более ничего не делал. Старик любил выпить, вечерком подопьет, ложится на кровать и тоненьким голоском, звонким и высоким альтом поет: «Во саду ли во садочке хорошо пташки пели, хорошо воспевали» и проч., тогда в доме все знали, что это значит; старика не беспокоили, и он никого не беспокоил, пел всегда одну и ту же песню и с песней засыпал.

У него была одна только дочь Авдотья Васильевна, девица лет за 20, красивая, румяная — кровь с молоком; она была заветным другом моей матери. Эта тетка имела особенность: у ней ежедневно шла кровь из носа; если ей подать небольшую посуду, то у ней идет кровь часы, а если большой таз, то кончалось несколькими каплями. Она спала в большой комнате с дверью на балкон и в сад. Тетка устроила мою кровать в своей комнате. Случалось мне не один раз видеть ночью, как тетка тихо выходила в сад, дверей не затворяла, и я слышал, с кем-то она шепталась. В этой деревне я видел, когда посылали девок рвать крыжовник, то тетка наблюдала, чтобы все, не переставая, пели песни. Кажется, мать объясняла мне, что это для того, чтобы девки не ели ягод.

В 1833 г. тетка Авдотья Васильевна вдова, старуха веселая, — я более всех теток любил ее, как друга матери моей. Я самым невинным образом рассказал, как тетка по ночам вставала и шепталась в саду. Старая тетка покраснела, зажимала мне рот, повторяя: «Врешь, врешь, экие скверные эти мальчишки, где и не ждешь, там они и подсмотрят».

Живя в Золотилове, я с отцом часто бывал в Федоровском, не помню, сколько верст, [недалеко], но помню, за р[екой] Колочей; там жил помещик Гаврило Осипович Белаго, он был двоюродный брат отцу. Белаго был из богатых (по-нашему); мать Белаго, Татьяна Семеновна, была крестной моей матерью. Белаго был женат на Озеровой, ее называли весьма ученой; говорят, она знала еврейский язык, но была препротивная, смуглая, длинная, худая, с большим носом. Все не любили ее, да и она была горда, не улыбалась, со всеми холодна, молчалива, более сидела в своей комнате. Тогда детей у них не было, после был один сын, весьма недавно умер. Сам Белаго, должно быть, был образованный, а может, и ученый человек; я заключаю из того, что у него часто собирались и гостили мартинисты[xiii]; помню Осипа Алексеевича Поздеева, это отец знаменитого в Москве Алексея Осиповича[xiv]; Гамалея, еще человека три, которых забыл. Отец знал, что они масоны; воображаю, какой

Стр. 63

товарищ им был отец! Невзирая ни на что, они были очень ласковы к отцу и разговор был у них отцу по плечу. Помню один случай. Почему-то отцу вздумалось доказать мое повиновение и терпение: приказав мне молчать, взял за мизинец левой руки, сжал около ногтя так, что у меня из-за ногтя пошла кровь; я молчал и смотрел ему в глаза; отца уговаривали, он не слушал, но вошла Татьяна Семеновна, оттолкнула отца, меня увела и перевязала палец. В Киеве, когда я разговаривал о них с отцом, он продолжал называть их масонами.

— Они, братец, не любили меня, я мешал их сношениям с сатаною.

— Чем же, батюшка, вы мешали им?

— Как замечу, братец, что они усядутся около столика и развернут свои тайные книги и начнут шептаться, я про себя читаю молитву, — им и ничего не удается и разойдутся. А то, братец, бывали случаи, как замечу, что они точат ножи, невзирая на погоду, тихонько выйду, да и давай Бог ноги домой, — опасные, братец, были люди!

Воображаю, как забавляло этих умных людей.

Мы жили в Золотилове, когда отец не служил, и в Можайске, когда отец занимал должность по выборам. Когда отец живал в Золотилове, часто к нему приходили казенные крестьяне[xv] — судиться. Придут, кланяются, просят рассудить и говорят: «Как скажешь, так и будет». Отец никогда не отказывал, разберет не по законам, а по совести, непременно убедит и примирит.

Просители никогда не приходили с пустыми руками — полотенце, чашку меду, большой пряник, простой хлеб. Отец никогда не отказывал — всегда принимал как должное.

— Батюшка, я помню, как вы судили, но зачем же вы брали подарки?

— Чтобы не оскорбить, — это древний обычай, чтоб судью не утруждать с пустыми руками; что в народе отвердилось из века, того нарушить не должно, вот если б я взял в уездном суде — это было бы грешно и позорно для чести.

Когда я возвратился из Камчатки, у отца не было замка ни на одном амбаре.

— Не воруют у вас, батюшка?

— Не случалось, братец, Бог хранит.

В народе говорили соседи: «Тот пойдет воровать к Ивану Дмитриевичу, кому жизнь наскучила», и говорят, был случай, укравший мешок овса не дошел до дома, умер на дороге.

Стр. 54

Я ничего не сказал о меньшом брате отца, дяде Федоре Дмитриевиче[xvi]. Он долго был холостым, очень часто бывал у нас, очень почитал отца и еще больше уважал и любил мою мать; я был баловнем его; бывало, отец высечет, плачу, придет дядя, начнет представлять, как пьяные мужики валяются, расхохочусь и забуду о розгах.

Как старшие два брата были серьезны, так меньшой был веселонравен.

Раз отец при родных, обратясь к дяде, сказал:

— А помнишь, Федор, как мы с братом Михаилом отпороли тебя в Одессе?

— Еще бы не помнить!

Все три брата были офицерами; Федор повадился играть в карты и знаться с худыми людьми, братья и высекли его; с тех пор дядя не брал карт в руки[xvii] [xviii]

Так время шло и дошло, что я должен был подписать просьбу об определении меня в Морской корпус; помню, я подписывал по карандашу, прежде учился по карандашу на простой бумаге, а потом уже на гербовой. Говорили, что на всякий случай в метрическом свидетельстве мне убавлено два года.

На святках[xix] посылали меня с Василисой слушать под окнами у купца Жаркова; отец говорил сыну: «Нечего медлить, после праздника отправляйся в дорогу».

Пришли — и как сказали матушке, она целовала меня и очень плакала, это значило, что я поеду. В Праслово приехала Анна Петровна Бунина и обещала отвезти меня в Петербург с тем, чтобы отец привез меня в Москву к назначенному числу.

Сборы были долги, одели меня в серенький полусюртучок, заячью шубу, теплые сапоги. Пока собирали, мать не осушала глаз; после напутственного молебна мать обняла меня, да так и замерла, — твердила, что больше не увидит меня; предчувствие не обмануло мать: я больше не видел ее. Я хорошо помню, что не плакал, думаю, потому, что уезжал от розог. Сделаю последнее замечание о жизни в доме родителей: пока я был дома, много

Стр. 55

родилось детей и все умирали, а как уехал, все стали жить; мать в беременности ушиблась и умерла семнадцатым ребенком.

Отец сам повез меня в Москву; остановились у родных, были у Осипа Алексеевича Поздеева; он, узнав, что я поступаю в Морской корпус, обещал написать к сыну Алексею Осиповичу, который был лейтенантом и корпусным офицером. Отец мой низко кланялся и просил, чтобы меня строго наказывали. Не помню я, по какому случаю отец водил меня на колокольню Ивана Великого; после отец рассказывал, что я лез за перилы и хотел спрыгнуть, отец едва успел схватить меня за брюки. Вероятно, закружилась моя голова на такой высоте. Видел колокол, пушку. Ходил по церквам. Пришло время отправляться.

В рогожную повозку уложили меня с теткой Анной Петровной Буниной; отец сел с ямщиком. По выезде за заставу остановились, отец благословил меня, но я помню более всего его длинный палец (так мне казалось), которым он грозил мне и приказывал прилежно учиться, а не то он сам приедет, чтобы я это помнил![xx]

Грозный палец и обещание приехать были последние слова отца ко мне, и надолго. Мы поехали.

Анна Петровна Бунина была девица и хорошенькая; она называлась десятая муза[xxi], едва ли не первая девица-поэт[xxii].

Стр. 56

В высшем кругу Питера была как своя, часто являлась ко двору; я это говорю к тому, что такая особа ездила тысячи верст без девушки, без лакея!

В Твери мы остановились; тетка оделась нарядно и поехала во дворец к великой княгине[xxiii]; долго там была, а на другой день мы поехали. В[еликая] княгиня ожидала герцога Георга из Новгорода и поручила тетке при встрече отдать большой конверт. Мы встретили герцога на дороге, замахали, закричали; повозка герцога остановилась, тетка приказала мне отнести пакет. Подал я конверт герцогу, он сделал мне привет рукою, улыбнулся и приказал много благодарить. Все сошло благополучно, герцог уехал, а я, должно быть, завяз в снегу, запутался в шубе и растянулся; насилу я выбрался на дорогу. Герцог показался мне высоким брюнетом с большим носом. Повозка зеленая с кожаным верхом, на тройке лошадей; с ним сидел молодой и на козлах человек.

Не доезжая Петербурга, не знаю, где остановились; тетка опять наряжалась и уехала.

Приходил кто-то престранно наряженный, и меня с повозкой отвезли во дворец. В нижнем этаже огромные и превысокие две комнаты, каких я не видывал; окна чуть не до пола; хотя день был весенний, солнечный, но еще хорошая зимняя дорога, а два окна были отворены; окна были в сад, я влез на подоконник, где я свободно мог спать, свесил ноги за окно и болтал ногами, как все деревенские мальчишки. Смотрю, по чистой песчаной дорожке идут две женщины, одна полная, а другая маленькая худенькая, последняя была моя тетка, а с нею шла вдовствующая императрица. Подойдя, остановились и что-то говорили.

Государыня достала конфект из ридикюля[xxiv] и подала тетке. Эти конфекты были пожалованы мне. Меня накормили какие-то господа; помню, я очень присмирел. Тетку я увидел вечером; ночью мы уехали. Только дорогой тетка сказала, что гуляла с ней императрица и дала мне конфект.

В Петербург мы приехали на квартиру тетки. На третий день приехал Ив[ан] Петр[ович] Бунин и увез меня к себе. Он был адъютантом адмирала Петра Ивановича Ханыкова.

Адмирал с семейством жил в нижнем этаже у Аларчина моста, а дядя жил во дворе в верхнем этаже. Я целые дни проводил в семействе адмирала, которое состояло из супруги, Катерины Ивановны, и дочери, уже взрослой, Анны Петровны, и двух сыновей пажей Пьера и Жана. Сам адмирал был в пара-

Стр. 57

личе и лечился электрической машиной. Адмирал был очень ласков ко мне. Электрическая машина очень памятна мне: шалуны Пьер и Жан дали мне в рот серебряную ложечку, а как я получил в зубы электрический удар, я так испугался, что как дикий волчонок закусил ложечку и бросился бежать по всем комнатам; в дверях встретилась мне дочь адмирала; я головой так ударил ее в живот, что она упала; я перескочил через нее и не помню, как меня поймали и успокоили.

Анна Петровна Ханыкова после была графиня Мелина, мы, как старые знакомые, в 40-х годах в Киеве много вспоминали старины, и этот случай много доставил нам смеха.

Хотя и не касается собственно до меня, но мне очень хочется припомнить и рассказать, что я слышал об адмирале Ханыкове.

Петр Иванович Ханыков долго был главным командиром Кронштадта. Анекдотов пропасть о нем, но как о добрейшем человеке, да, впрочем, в старом флоте и не было недобрых адмиралов, — весь флот одной семьи из корпуса. Ханыков ежедневно вставал очень рано, обходил рынок, осматривал продающуюся провизию, проверял цены, покупал связку кренделей и у повивальной бабки пил кофе. Дома дожидалась его на завтрак яичница.

Раз приходит мичман с рапортом; долго ждал, соблазнился яичницей, съел и ушел. Ханыков, не найдя яичницы и узнав, что съел мичман, не сказал ни слова, но приказал звать мичмана к главному командиру кушать яичницу каждое утро; мичман приходил, ел и уходил. Так продолжалось полтора месяца. Наступили холода, дожди; на призыв мичман отвечал, что сегодня не пойдет. Являются ружейные и под караулом привели мичмана к главному командиру. Ханыков имел привычку щелкать пальцем правой руки промежду сложенных пальцев в кулак левой руки и при этом относился ко всем: «Душенька». И в этом случае Ханыков сказал мичману:

— Душенька, душенька, как же ты смел ослушаться, ведь тебя звали к главному командиру, — посадил его под арест в Кроншлоте и на столько дней, сколько он съел яичниц.

К Ханыкову часто приезжал государь Александр Павлович и обедал.

Тогда очень строго был запрещен привоз спиртных напитков и портера. Говорят, государь очень любил портер. За обедом Ханыков подзывает камердинера[xxv] и говорит: «Как мы были последний раз в Англии, то должно быть, осталась одна

Стр. 58

бутылка, там в углу с левой стороны, поищи и принеси». Одно и то же приказание повторялось во всякий приезд государя.

Однажды государь за столом подозвал камердинера и слово в слово скопировал Ханыкова, бутылка явилась (как будто главному командиру может быть запрет). Государь с удовольствием пил и спрашивал: «Это последняя бутылка?» Ханыков заботливо отвечал: «Надобно поискать».

Ханыков был флагманом[xxvi] во время сражения с англичанами; за потерю корабля «Всеволод» он был предан суду[xxvii]. Флот оправдывал Ханыкова; он приказал кораблю, бывшему на ветре, подать помощь «Всеволоду», но капитан струсил и не пошел. У Ханыкова были враги (и у такого добряка были враги). Суд приговорил Ханыкова разжаловать в матросы. Государь приказал разжаловать Ханыкова на 12 часов, но приказа не объявлять.

Ханыков вел очень правильную жизнь, он в известный час утра и известное время прогуливался по бульвару. Ханыков, выходя из дому, был встречен своим, который спросил Ханыкова, почему он не в матросском платье, и показал ему приказ. Ханыков вернулся домой, приказал обрезать полы сюртука и в куртке все-таки сделал свою обычную прогулку, но, возвратясь домой, получил удар паралича.

Бунин после рассказывал мне, что Ханыков верил в черные или несчастные дни.

Однажды государь вспомнил, что Ханыков давно не получал награды. Случился тут Нарышкин и сказал: «Кстати, государь, сегодня у Ханыкова черный день, хорошо разуверить его красной лентой».

Ханыков сидел за обедом, как фельдъегерь[xxviii] поднес ему конверт. Ханыков распечатал, выпала на тарелку красная лента. Старик горько заплакал и сказал: «За многим ты пришла ко мне, за многим!» и со слезами вышел из-за стола. Как не сказать: по вере вашей и достается вам.

Бунин утром привез меня в корпус[xxix] к Алексею Осипычу Поздееву; он приказал отвести меня во вторую роту, в первую камору; этой каморой заведовал Поздеев. Кадеты[xxx] все были в классах. Помню окно около печки, у которого стоял я. Вдруг шум, крик по галерее, вбегают разного возраста дети; кто прыгает на одной ножке, все говорят и, пробегая более 100 человек

Стр. 59

мимо меня, каждый назвал — «новичок». У меня зарябило в глазах. Окружили меня, всякий хотел знать мою фамилию. Привели кадета под рост мне, который дразнил и толкал меня; мне советовали не спускать; я оттолкнул; тогда заговорили, что мы должны подраться. Для этого отвели нас в умывалку, составили около нас круг. Фамилия кадета была Слизов. Он первый ударил меня, нас — то меня, то его подзадоривали; я ловко схватил его и, недолго боровшись, повалил Слизова, несколько раз ударил и хотел встать, как все заговорили, чтобы я бил до тех пор, пока не скажет «покорен». Я еще несколько раз ударил, Слизов молчит, остальные кричат: «Бей!» Если бы после слова «покорен» я ударил бы Слизова, то это было бы бесчестно для меня, — таковы законы кадет. Я вышел победителем: эту драку можно назвать крещением для новичка.

Не помню, вспоминал ли я тогда, но теперь уверен, что ловкости в драке я много был обязан мальчишкам в монастырской слободе и дракам в можайской школе.

На другой день меня одели во все казенное, дали расписание классов на неделю.

В корпусе вставали в 6 часов, становились во фронт по каморам, дежурный офицер осматривал каждого, для этого мы показывали руки и ладони. Не чисты руки, длинны ногти, нет пуговицы на мундире — оставляли без булки. Наказание было жестоко — булки горячие, пшеничные, вероятно на полный фунт, булки были так вкусны, что теперь нет уже ничего такого вкусного. После осмотра офицера во фронте раздавал булки дежурный по роте гардемарин.

В 8 часов — в классы. Каждый класс продолжался два часа, и мы переходили в другой класс, в 12 часов — шабаш, в каморы. С минуты вставания все наши передвижения были подчинены колоколу. В половине первого во фронт и так шли в зал. Весь корпус помещался в зале; зал был так велик, что еще столько же кадет поместились бы. Говорили, что такой длины и ширины, без свода колонн, другого такого зала в Петербурге тогда не было. Я еще учился архитектуре у старенького маленького старичка в парике — Суркова, строителя этого длинного зала; оно [зал. — Е. М.] было в два этажа, очень светлое, с арматурами по стенам. С потолка висели вроде колоколов в рост человека гладкого белого хрусталя [люстры] с подсвечниками внутри, помнится, по четыре подсвечника в каждом, а у задней стены, по длине, стоял трехмачтовый корабль под парусами, мачты почти до потолка. Зал этот был гордость Мор-

Стр. 60

ского корпуса. Столы накрывались на 20 человек, на каждый десяток — старший гардемарин раздавал кушанья. Кормили нас превосходно: хлеб великолепный, порции большие и можно было попросить. Щи или кашица с куском говядины, жаркое — говядина и гречневая каша с маслом, в праздники — пирожные, оладьи с медом и проч., квас отличный, какого после не случалось пить. Для кваса Массивные серебряные вызолоченные внутри большие стопы. От обеда выходили фронтом.

В два часа классы, опять по два часа в классе, следовательно, сидели в классах 8 часов в день, кроме субботы; после обеда — танцкласс.

Выходили из классов в 6 часов; в половине 8-го ужин — два блюда, суп или щи с говядиной и гречневая каша с маслом. После, по выходе из класса, вечером, давали по такой же булке, как утром.

Белье переменяли по два раза в неделю; кровати были железные, два тюфяка, внизу соломенный, а сверху волосяной, и две подушки. Одеяла сначала были толстые бумажные, а потом шерстяные фланелевые, с верхней простыней.

В моей каморе был старшим гардемарином Бартенев[xxxi]. Был обычай, что каждый второго или третьего года гардемарин (гардемарины до выпуска учились три года) из числа маленьких кадет имел вроде чиновника поручений или адъютанта; меня взял Бартенев; я исполнял все его приказания: сходить за книгой, позвать кого, за то Бартенев не давал меня в обиду сильнейшим кадетам. Этот обычай был общий, каждый кадет в свою очередь был в должности ординарца и после, сделавшись гардемарином, — имел ординарцев.

Этот обычай теперь покажется унизительным, и я читал в одной статье, где говорится об этом обычае с презрением, но я думаю — это близоруко! В том нет унижения, что принято всем обществом. Этот обычай, напротив, новичка приучал к повиновению; это чувство послушания с мягких ногтей сроднялось с ребенком, и я уверен, та удивительная дисциплина старого флота, если шла легко, если повиновение старшему и исполнение долга было как бы врожденно офицеру флота, то это природнялось от помянутого мною обычая в корпусе.

С глубоким благоговением вспоминаю о благодетельном учреждении Морского корпуса; не знаю современных учреждений, но, как все старики, думаю, теперь ничего нет подобного! Обращаясь к своей юности, воображаю себя в настоящее время. Сын старой дворянской фамилии, служилого рода, но сын хотя

Стр. 61

честнейшего, но бедного отца, не имеющего средств уделить десяти рублей на науку для сына, — что бы со мною было в настоящее время? Дорога только в коммунисты! Теперь, может быть, и [не] было бы странно это, но тогда бедного дворянина не отличали от дворянина богатого, и сын бедного дворянина заботами правительства делался полезным слугою отечеству и государю. Теперь, где живу, я знаю много лакеев, кучеров, имеющих право на родовое дворянство, и это даже не странно. Вот если б теперь увидать не в почете детей Гор[о]вица, Варшавского[xxxii] — это было бы очень странно! Другое время, другие мысли.

Меня приняли в Морской корпус без экзамена, я умел только кое-как читать. В шесть лет меня выучили, сделали офицером, и я совершенно честно прослужил сколько умел усердно почти 40 лет и тем, по силам моим, заплатил правительству за 6 лет хлопот обо мне. Теперь внуки мои, чтобы кончить науки в среднем учебном заведении, каждый стоит родителям до 6 тысяч рублей, да если два года не перешел по экзамену в высший класс, то отпускают на подножный корм, вот вам и готовый коммунист! Прекрасная вещь теперь «аттестат зрелости». Меня радует этот современный прогресс, хотя немного и оскорбляет мысль, что в наш век не было зрелых. Ну, да мы, старики, привыкли к оскорблениям, вон [журнал] «Яхта» называет старый Морской корпус «Карцовщина», сделал адмирала Петра Кондратьевича Карцева[xxxiii] нарицательным позорным именем! Я из последних кадет директора корпуса Карцева; я не знаю, долго ли Карцов был директором, но большая часть старого флота офицеров — воспитанники Карцева. Я бы спросил оскорбителя корпуса унизительным названием «Карцовщина» — какие флотские офицеры заслужили уважение и доверие флотскому мундиру за границею и в России? Все Карцовщина! Я не отвергаю, современные носящие морской мундир достойно поддержали общее мнение о честном мундире флота, но создала Карцовщина! Не отвергаю и того, что современные офицеры флота ученее Карцовщины, но, господа, не гордитесь, не вы ученее, ученее современная наука! Как вы теперь знаете науку, так и мы знали науку своего времени; ваши наследники будущих поколений будут ученее вас, прогресс науки идет неустанно вперед. Если вы, господин, осуждающий старый флот, — моряк, то да будет вам стыдно!

Я, остаток старого флота, слежу за реформами во флоте, вижу кой-что не нравящееся мне, но не позволю себе выразиться необдуманно и дерзко, как вы, востро — Карцовщина!

Стр. 62

С уничтожением старого Морского корпуса я видел будущий недостаток офицеров во флоте, что и оправдалось; необходимость заставила приблизиться к старому порядку. Полезные реформы делать не так легко, как кажется реформистам, которые считают важным, переменив название вещи, что создали новую вещь. Например, вся Россия привыкла посылать по почте «страховые письма», и это название «страховое» было усвоено и понятно всему народу, но вдруг произошла глубокая реформа — приказано называть «заказное письмо». В строгом смысле русского понятия, это новое слово не выражает полного своего значения, русский человек привык заказывать мастеровому карету, сапоги и проч. Заказывать письмо почте не выражает понятия о себе. Почта не сочиняет писем, хотя ей и заказывают. Но есть такие умы, которые считают славным и новым изобретением, переменяя имя вещи, хотя вещь остается та же. Но стоит ли охуждать подобные реформы! Надписывая на конверте «заказное», дозволяется улыбнуться!

Начиная с Петра Кондратьевича Карцева, я могу назвать всех корпусных офицеров и имена их вспоминаю с благоговением, эти люди занимали должности по призванию. Видал я виды в долгой своей жизни, но не могу без полного удивления и благоговения вспомнить об этих безукоризненных тружениках, обрекших себя на неустанное воспитание вверенных им детей.

Начальник роты был штаб-офицер[xxxiv]; он был попечитель всего хозяйства в роте; в каждой роте было четыре, пять обер-офицеров[xxxv] — лейтенанты, это были блюстители нравственного порядка; они дежурили поротно, у каждого в заведовании была камора, от 20 до 30 человек. Дежурные наблюдали за порядком в классах, в зале.

Учебная часть вполне зависела от инспектора и учителей.

Директора Петра Кондратьевича Карцева мы редко видели; он был ранен в обе ноги, ходил не без труда.

У меня был честный офицер Алексей Осипыч Поздеев. Учился я прилежно, помнил грозный палец отца и обещание его приехать, если буду лениться.

Вне классов и в праздники дозволялось нам играть во всевозможные игры без помехи, даже поощряли нас к физическому движению, например, зимой нам делали ледяные катки для катания на коньках, летом мы не сходили со двора, разнообразные игры в мяч, в разбойники, все игры по преданию. Парадный двор принадлежал второй и пятой ротам. Бывало, каде-

Стр. 63

ты двух рот на дворе, кто во что горазд, шум, крик, беготня; случалось, Петр Кондратьевич, выезжая куда-нибудь, бывало, под воротами любуется на шалости кадет и громким басом крикнет: «О-го-го! Громовы детки! Хорошо, хорошо!»

Мы не боялись нашего директора, не переставали играть; сколько помню, любили его, что выражалось тем, что моя память не сохранила ему никакого прозвища и почти не упоминалось его имя, тогда как всем без исключения спуску не было: каждый имел прозвище, характеризующее его. Кадет Морского корпуса отличался от кадет других корпусов видом полного здоровья и большим животом: нас не стягивали, мы еще тогда ружья не знали, а кормили превосходно.

Учебный курс разделялся на кадетский и гардемаринский. Кадетский курс в математике оканчивался сферической тригонометрией, частию алгебры; науки: география, история всеобщая и русская сокращенно; иностранный язык, один из новейших — только читать. Русский язык — правильно писать по диктовке, но не строго. Инспектором был Марко Филиппович Горковенко; на кадетские классы он редко обращал внимание, он весь отдавался гардемаринскому курсу, и как доставало его неусыпного, изумительно ретивого усердия! Непонятливый кадет, ленивый мог оставаться кадетом лет шесть, но все-таки делался гардемарином.

Я кадетский курс кончил в три года. Не помню, по какому случаю перед экзаменом был инспектор, вместо Горковенко, Крузенштерн. Весь корпус возненавидел его, ему было прозвище — «слепой колбасник», «трюмная крыса» и проч., ему показывали фиги, строили гримасы. Крузенштерн тогда был наверху славы, как кругосветный плаватель, но видно, в массе кадет было больше инстинкта, чем поклонения славе. Если не забуду, то в своем месте расскажу с обязательными доказательствами, что Крузенштерн был бесхарактернейший, это был немец, умеющий ловко написать проект, но не исполнить. Горько бы кончилось его кругосветное плавание, если б не распоряжался всем Макар Ратманов. Но об этом после.

Математический кадетский курс я кончил в классе Лоскутова. Со мною в классе был однокамерник Дешаплет; он был очень способный, но лениво учился; мы были очень дружны. Андрюша Дешаплет, боясь не выдержать экзамен, упросил меня не экзаменоваться. Я хотя был из первых по классу, но для друга согласился. Сели мы за отдельный стол и объявили, что экзаменоваться не хотим. Крузенштерн, обходя классы, увидал



[i] Исправник (или капитан-исправник) — по губернской реформе 1775 г. глава полиции в уезде; избирался местным дворянством.

[ii] Лужецкий Богородице-Рождественский мужской монастырь 2-го класса; основан в начале XV в.; располагался в Можайском у. Московской губ.

[iii] Иеромонах — монах-священник.

[iv] Темляк — согнутая пополам тесьма (нитяная, кожаная или из галуна) с кистью на конце, носимая на рукоятке (эфесе) меча, шпаги, сабли, шашки.

[v] Морской кадетский корпус — учебное заведение закрытого типа для подготовки морских офицеров, основан в 1752 г.

[vi] Некрасивый армянин — П. И. Шаликов был грузином.

[vii] Абрис — линейное очертание предмета.

[viii] Имя князя П. И. Шаликова стало нарицательным для обозначения приторной слащавой чувствительности, а сам Шаликов был объектом многочисленных эпиграмм, например:

Дитя пастушеской натуры,

Писатель Нуликов так сладостно поет,

Что уж пора ему назваться без хлопот

Кондитером литературы.

[ix] Возможно, речь идет о графе Алексее Ивановиче Мусине-Пушкине. Рассказ Стогова относится к первому десятилетию XIX в.; согласно «Истории родов русского дворянства» П. Н. Петрова (СПб., 1886), среди графов Мусиных-Пушкиных именно Алексей Иванович в это время имел дочерей в возрасте, подходящем к описанию Стогова: Екатерину, Софью и Веру соответственно 1786, 1792 и 1796 годов рождения.

[x] Народная школа — народные училища были созданы в 1786 г. для детей из непривилегированных сословий и предусматривали двухлетний срок обучения (чтению, письму, катехизису, священной истории, элементарному курсу грамматики и арифметики); в 1803-1804 гг. были преобразованы в уездные училища.

[xi] Описанная Стоговым деревянная (а не каменная) скульптура Николы Можайского, выполненная в XIV в., являлась редчайшим образцом объемной скульптуры допетровской Руси. Она была самой почитаемой святыней города, слава о которой распространилась далеко за его пределы.

[xii] Упоминаемое Стоговым выравнивание главной — Дворянской (ныне Московской) — улицы, скорее всего, было связано не с желанием городничего, а с серьезной перестройкой Можайска в соответствии с регулярным планом городов Московской губернии, утвержденным в 1784 г. Согласно этому плану Можайск должен был стать регулярным городом с четкими прямоугольными кварталами в центре.

[xiii] Мартинисты — члены одной из масонских организаций, получивших широкое распространение в России на рубеже XVIII-XIX вв.; название происходит от фамилии одного из наиболее почитаемых ими авторов мистических сочинений — француза Клода Луи Сен-Мартена (1749-1803).

[xiv] Стогов путает: именно О. А. Поздеев был известным масоном; о сыне известно только то, что он был морским офицером.

[xv] Казенные, точнее — государственные крестьяне — одно из сословий в России в XVIII — 1-й пол. XIX в.; жили на казенных землях, платили казне ренту, подчинялись правлению государственных органов и считались лично свободными.

[xvi] Федор Дмитриевич был умнее отца; это[т] был грамотный (Русская старина. 1903. № 1. С. 140).

[xvii] Это тогда не было странно, старший брат в отсутствие отца имел права родителя, а известно, что граф Каменский своего сына полковника пред фронтом наказал палками (Русская старина. 1903. Л/5 1. С. 140).

[xviii] К вставке из публикации 1903 г.

...граф Каменский своего сына полковника перед фронтом наказал палками — Речь идет о генерал-фельдмаршале графе Михаиле Федоровиче Каменском и его старшем сыне — генерале от инфантерии Сергее Михайловиче. Сохранились воспоминания Энгельгардта, подтверждающие сказанное Стоговым: однажды, когда Сергей Михайлович был уже в чинах, отец публично нанес 20 ударов арапником [длинная охотничья плеть с короткой рукоятью. — Е. М.] за то, что он не явился в срок по какому-то служебному делу.

[xix] Святки — период от Рождества Христова (25 декабря по ст. ст.) до Крещения (6 января по ст. ст.), во время которого совершались многие обряды, сохранившиеся с языческих времен, в том числе гадания.

[xx] Похоронил я своего отца и мать и не плакал, а провожая тебя, не удержал слез — так помни же это. Боже тебя сохрани, если услышу о тебе что-нибудь худое, — задеру! (Русская старина. 1903. № 1. С. 144). По неизвестным мне связям Бунины были близки к Ахвердову, бывшему учителю и кавалеру великих князей Николая и Михаила Павловичей. Он жил в Михайловском замке, в котором скончался император Павел. Будучи 17 лет, А. П. Бунина приехала погостить у Ахвердова, и он, видя бедность девушки, посоветовал просить милости у вдовствующей императрицы Марии Федоровны и написать ей письмо. Деревенская девушка, конечно, затруднялась сочинением письма, сидела около окна и сочиняла. Ахвердов подошел сзади, взглянул и удивился, увидев, что девушка пишет письмо стихами. Этот первый труд Буниной был представлен Марии Федоровне. Бунина получила 500 руб. пенсиона. Это ободрило девушку, она написала послание к императору Александру и получила от него тоже пенсион. Тогда Бунина стала писать ко всей царской фамилии. Знаю, что даже Константин Павлович и тот дал ей 150 руб. пенсии, так что бедная девушка была обеспечена в жизни. Подобный успех в стихотворстве ободрил Бунину, и она стала сочинять басни, оды, элегии и пр. Сочинений ее набралось на два томика с разгонистой печатью. Стихи стоили страшного труда Анне Петровне, но зато и читать их можно только за большое преступление. Может быть, их никто и не читал, но все хвалили Бунину (Русская старина. 1903. № 1. С. 143-144).

[xxi] В древнегреческой мифологии богинь-покровительниц наук и искусств было девять; прозвище Буниной подчеркивает ее исключительность как женщины-поэтессы.

[xxii] К вставке из публикации 1903 г.

Будучи 17 лет, А. П. Бунина... — Как это бывает нередко в мемуарах Стогова, в этом эпизоде описание реальных событий переплетается с вымыслом. — А. П. Бунина, рано лишившись родителей, до 1802 г. (т. е. до 28 лет) жила в деревне у родственников, затем переселилась в Петербург. В 1809 г. вышел сборник ее стихотворений «Неопытная муза», обративший на себя внимание жены Александра I — императрицы Елизаветы Алексеевны, назначившей Буниной ежегодный пенсион в 400 рублей. В 1811 г. за одно из новых стихотворений она получила от императрицы золотую лиру, осыпанную бриллиантами, для ношения на плече в торжественных случаях. В 1814 г. за «Песнь Александру Великому, победителю Наполеона и восстановителю царств» заслужила благоволение императора. В 1815 г. Бунина была отправлена в Англию для лечения за казенный счет; после возвращения в Россию в 1817 г. большую часть оставшейся жизни провела в провинции.

[xxiii] Т. е. к сестре Александра I — Екатерине Павловне, бывшей замужем за герцогом Георгом Ольденбургским. Принц в это время был тверским, новгородским, ярославским губернатором, и его главной резиденцией была Тверь.

[xxiv] Ридикюль — ручная женская сумочка.

[xxv] Камердинер — слуга при господине (от нем. «комнатный слуга»).

[xxvi] Флагман — командующий флотом или соединением кораблей, которому присвоен должностной флаг.

[xxvii] Стогов рассказывает об этих событиях со слов ближайшего окружения адмирала, склонного его во всем оправдывать. В потере корабля «Всеволод» Ханыков, действительно, был не виноват: его приказ прийти «Всеволоду» на помощь не был выполнен капитаном корабля «Гавриил» Чернавиным (впоследствии за это привлеченным к суду). Но Ханыков был предан суду за неудачные действия против англо-шведской эскадры во время русско-шведской войны 1808-1809 гг. Оценивая эти события, Д. Б. Броневский, принимавший в них непосредственное участие, писал: «...кампания 1808 г. для корабельного флота была унизительна, но это произошло от слабодушия нашего адмирала и одного капитана». Адмиралтейств-коллегия сочла Ханыкова виновным «в неосмотрительной оплошности, слабости в командовании, медлительности и нерешительности» и приговорила к разжалованию на месяц; однако приговор не был конфирмован императором.

[xxviii] Фельдъегерь — военный или правительственный курьер для доставки важных документов.

[xxix] Э. И. Стогов был зачислен в Морской кадетский корпус 8 февраля 1810 г.

[xxx] Кадет — воспитанник младших классов Морского кадетского корпуса.

[xxxi] Скорее всего речь идет о Павле Александровиче Бартеневе (? — 1826), произведенном в гардемарины в мае 1811 г. и закончившем Морской кадетский корпус в 1814 г.

[xxxii] Гор[о]виц, Варшавский — Стогов имеет в виду выходцев из состоятельных еврейских семей. Западные губернии, где он жил на склоне лет, входили в так называемую «черту оседлости», и здесь фамилии Горвицев и Варшавских были достаточно распространены.

[xxxiii] В «Очерках истории Морского кадетского корпуса» Ф. Ф. Веселаго пишет о П. К. Карцеве: «При своих преклонных летах, присутствуя еженедельно в Государственном Совете, Правительствующем Сенате и Адмиралтейств-коллегий и еще дома занимаясь делами, он не мог входить во все подробности управления и вполне доверял: распорядительную часть — Барятинскому, Мамаеву, В. М. Головкину и впоследствии И. И. Сульменеву, а учебную [Платону Яковлевичу. — Е. М.] Гамалею и потом Горковенко. Воспитанники видели его чрезвычайно редко; в последнее время два или один раз в год».

[xxxiv] Штаб-офицер — старший офицер, имеющий чин от майора до полковника.

[xxxv] Обер-офицеры — младшие офицерские чины до капитана включительно.

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2004



Рейтинг@Mail.ru