Оглавление

Н.И. Греч

 Записки о моей жизни 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Тильзитский мир огорчил Россию, но не ослабил ее: напротив того, дал ей средства и повод продолжать войну с Турцией и приобрести Финляндию, но для России имел он следствия пагубные тем, что произвел в Александре существенную перемену. С тех пор прекратились или чрезвычайно ослабли благородные его помышления о благе и просвещении России. Он сделался недоверчивее и нелюдимее прежнего. Достойные слуги его были удалены или удалились сами. Граф П.А.Строганов, опасаясь, что его употребят по дипломатической части в сношениях с врагом Европы и России, перешел в военную службу. Чичагов сдал министерство морское жалкому маркизу Траверсе. Новосильцев прозябал попечителем Петербургского учебного округа, доколе не был (1-го января 1811 года) сменен фанфароном Уваровым. Князь П.П.Долгорукий, М.Н.Муравьев умерли. Возвысились глупые и недобрые Куракины, неспособный говорун Румянцев, мнимо справедливый, бестолковый князь Д.И.Лобанов-Ростовский. По смерти графа Васильева (1807 г.) управлял Министерством финансов государственный казначей Федор Александрович Голубцев и, изобличенный неосторожностью секретаря во взятках, уступил место ничтожному графу Гурьеву. С другой стороны, возник Аракчеев во всей красе своей. Александр более и более пренебрегал ненавистными ему внутренними делами, ограничиваясь военными и дипломатическими. Честь, как говорили во время французской революции, удалилась в армию. Войны с турками и со шведами были школой для наших генералов и офицеров.

По дипломатической части Александр наблюдал хитрую и умную политику Людовика XV. Послами и посланниками его в чужих краях были вельможи и знатные баре: князья Куракины, Долгорукие, граф Головкин, но; только для виду, по поверхности; истинными же исполнителями царской воли и поверенными его тайн были — советники и секретари посольств: граф Нессельрод, Анштет, Каподистрия. И государственный канцлер граф Румянцев не знал тайных дум и намерений государя. Он и оба Куракина уверены были в искренней, непоколебимой дружбе Александра к Наполеону и, уверяя в этом последнего, давали ему в том неоспоримые доказательства. Один Талейран проник истинное свойство тогдашних дел[1], но, не любя Наполеона, предвидя неизбежное его падение, хотя империя была тогда на высшей степени силы и славы, не выводил его из заблуждения. Политика тогдашняя была не бесполезна России, но не оправдывалась законами нравственными.

Всякое прикосновение к революции французской и ее гнусным исчадиям, наполеонидам, губит и срамит всякую державу, дотоле чистую и благородную. Мы безмолвно согласились на разбойничий набег Наполеона на Испанию и Португалию, не предвидя, что он там расшибет себе лоб; не принимали участия в войне Австрии, поднявшей оружие на притеснителя Европы (1809 г.), и в этом случае были правы, ибо можно было предвидеть, что мы успеха иметь не будем; но вот что нехорошо: Россия, в звании союзницы Франции, двинула, под начальством князя С.Ф.Голицына, войска свои против Австрии, но действовала слабо и вяло. Французам она не помогла, а австрийцев обидела. Полумеры бессовестные и вредные. Общее мнение России порицало Александра. Наполеон осрамил его, дав ему, из земель, отнятых у Австрии, не именно какую-нибудь область, а четыреста тысяч душ, как бывало у нас цари награждали своих клевретов. На войну со Швециею надобно смотреть с иной стороны. Правительство наше имело к России обязанность обеспечить северо-западную ее границу. Владения Швеции начинались в небольшом отдалении от Петербурга. Крепости ее владычествовали над северными берегами Финского залива, Финляндия, огромная гранитная стена, давила плоскую Ингерманландию. Северная наша столица, в случае войны со Швецией, которая пользовалась бы пособием одной из сильных держав Европы, очутилась бы на краю гибели[2].

В начале царствования Александра (1802) шведский король Густав IV, приказав выкрасить русскую половину моста на пограничной реке Кюмене шведскими красками (синею и желтою), нарушил тем одну статью Версальского трактата и на жалобы России отвечал высокомерно. Наша армия двинулась к границе, и судьба Финляндии была бы решена тогда же, если б Англия не употребила всех своих средств для примирения враждующих.

В 1807 году, по заключении Тильзитского мира, король шведский, не понимая ни положения своего, ни обязанностей к соседним державам, опять оскорбил Россию своими сумасбродными требованиями и дерзостями. Александр воспользовался этим случаем и исполнил то, что имели в виду его предшественники: взял Финляндию и обеспечил тем северо-запад России. Хотя это завоевание было очень полезно, но так как оно было сделано против союзника и родственника, то не одобрилось общим мнением в России. При молебствии по взятии Свеаборга в Исаакиевском соборе, было 0 нем очень мало публики, и проходившие по улицам, слыша пушечные выстрелы в крепости, спрашивали, по какому случаю палят. Услышав, что это делается по случаю взятия важнейшей крепости в Финляндии, всяк из них, махнув с досады рукой, в раздумье шел далее. Русский народ чуял, что не там развяжется трагедия, которая готовилась в Европе.

Война на юге не имела таких же счастливых результатов потому, что верный наш союзник Наполеон подстрекал против нас Турцию, между тем как враги наши, англичане, ей помогали. К тому же эта война была ведена довольно бестолково. В 1808 году, когда положено было вести ее серьезно, назначили в главнокомандующие восьмидесятилетнего князя Прозоровского: все его старания клонились к тому, чтоб умереть на правом берегу Дуная, Бог услышал его молитву: он скончался 9 августа 1809 года. Команду после него принял князь Багратион и молодецки начал кампанию. Александр, в видах западной политики, хотел, чтоб армия осталась зимовать на правом берегу Дуная. Это было невозможно по недостатку там продовольствия. Багратион отказал в том решительно и впал в немилость. В течение зимы он сформировал армию в сто шестьдесят тысяч человек и готовился открыть кампанию. Вдруг на его место был назначен граф Каменский.

Кампания 1810 года началась блистательно и кончилась бедственно, несчастным штурмом Рущука, одной из сильнейших неудач, какие претерпела Россия. Граф Каменский был человек храбрый, умный, светский, образованный и отличился в звании дивизионного генерала в шведскую войну, особенно переходом по льду через Ботнический залив, но чтоб командовать армией, у него не стало сил. Он удалился из армии, занемог вскоре и умер (4-го мая 1811 года, на тридцать пятом году от роду). Кончина молодого блистательного полководца опечалила всю Россию, но нельзя не видеть в этом грустном обстоятельстве милосердия божия. Если б Каменский кончил удачно кампанию с турками, он непременно был бы назначен главнокомандующим армией против французов (в 1812 году), никак не согласился бы на выжидательные и отступательные действия, пошел бы прямо на Наполеона, был бы разбит непременно — и вся новая история России и Европы приняла бы иной вид, а какой — легко можно сказать теперь, по исходе полувека. Темны и неисповедимы пути божий! От нетерпения молодого русского генерала на берегах Дуная в 1810 году зависела судьба царств и народов!

— Не с чего, так с бубен! — говорят игроки. Так и при Александре. Некого послать на выручку, так Кутузова. Александр не любил его, по правилу старой русской пословицы: рыбак рыбака далеко в плесе видит, но в важнейших случаях принужден был прибегать к нему, и Кутузов его спасал. Удивительная кампания с турками в 1811 году и заключение Бухарестского мира в 1812-м, принадлежащие к редким подвигам стратегии и дипломатии, и без 1812 года предали бы имя Кутузова бессмертию и благодарному воспоминанию России.

Выше исчислил я перемену лиц при дворе и в управлении. С лицами переменился и дух правления. Прежняя любовь к законности и просвещению, к либеральным идеям исчезла. Место ее заступили недоверчивость, скрытность, неуважение к людям достойным, возвышение подлецов и негодяев. Цензура из благородной и снисходительной сделалась строгой, придирчивой. Не учреждалось новых училищ, кроме специальных, т.е. духовных и медицинских. Лицей был учрежден с особой целью, которая, однако, не знаю почему, была потом выпущена из виду[3]. Государственный Совет преобразован был по образцу Наполеонова. В законодательстве служил руководством Кодекс Наполеона. Учреждено было Министерство полиции, под ведением ограниченного умом и знаниями, слабохарактерного Балашова, у которого правой рукой был фанфарон Санглен.

Война с Англией ведена была вяло с, обеих сторон: и Россия, и Англия чувствовали, что не им должно сражаться между собой, а предстояло соединиться для сопротивления общему врагу человечества. Между тем и эта война тяготила нас. Не было ни кофе, ни виноградного вина в общем употреблении публики; богатые и знатные, конечно, ели и пили, что хотели, но все прочие терпели недостаток в первых потребностях, жаловались, роптали. Больнее всего было унижение России. Бонапарте умышленно прислал послами двух участников в убийстве герцога Ангиенского — Савари и Коленкура. Первый оставался недолго, зато последний играл роль проконсула. Общее мнение, общее негодование обвиняло Александра, а он сам терпел более всех, принужден был скрывать свои мысли и чувства, видел страдание своего народа и не мог помочь ему. Тяжелое, грустное время!

Расскажу при сем случае анекдот, слышанный мною от очевидца (Ф.И.Ласковского). В начале 1809 года, пребывание здесь прусского короля и королевы, все знатнейшие государственные и придворные особы давали великолепные балы в честь знаменитых гостей. А.Л.Нарышкин сказал притом о своем бале: «J'ai fait ce que je dois, mais je dois aussi tout ce que j'ai fait». — «Я сделал, что должен был сделать, но зато и должен за все, что сделал».

В числе первых лиц двора был граф А.С.Строганов, враг Наполеона, тогдашнего нашего союзника, удалявшийся от всякого соприкосновения с Коленкуром. На бале у Нарышкина Александр сказал старику: «Ты дашь бал и не будешь дурачиться. Понимаешь?» Граф безмолвно поклонился. Это значило: пригласить и Коленкура. Граф исполнил приказание. Но вот что случилось. Накануне бала приезжает к нему чиновник Министерства иностранных дел и привозит записку Коленкура к графу Румянцеву с жалобой, что он не приглашен на завтрашний вечер к Строганову. — Посылают за секретарем графским, Ласковским.

— Как не приглашен! — сказал Ласковский чиновнику. — Его имя стоит первое в списке. Ваши же (министерские) курьеры развозили билеты.

— Призвать курьеров. Они явились.

— Развезли ли билеты по адресам?

— Развезли, только одного не нашли.

— А кого?

— Дюка де Висанса.

Тут недоразумение объяснилось. Новый титул посла не дошел еще до сведения экзекутора в министерстве. Ласковский отправился с чиновником к Коленкуру и объяснил причину ошибки.

Великолепный бал кончился ужином. В одном конце залы был накрыт круглый стол на десять кувертов, по числу царственных особ, удостоивших бал своим посещением. От этого круглого стола тянулись два длинные стола для верноподданных и прочих. Пред самым окончанием танцев Коленкур вошел в столовую, увидел распоряжение, по которому он исключался из общества царских особ, и решился захватить свое место наглостью. Он стал у круглого стола и взялся за стул. Входят гости. Александр в первой паре вел королеву, взглянул, увидел Коленкура, догадался и сказал королеве: «Сегодня позвольте мне не садиться подле вас. Уж и так мне нет покою от моей жены. Буду ходить вокруг стола и ухаживать за всеми». Королева стала, смеясь, возражать. Елисавета Алексеевна, поняв мысль государя, начала играть роль ревнивой жены. Государь не садился и был до крайности любезен со всеми, и особенно с Коленкуром, который согнал его с места и потом жестоко поплатился за свою наглость.

Вспомнил ли он об этом вечере, когда он, утром 19 марта 1814 года, с поручением Наполеона, подъехал верхом к воротам замка Пантен, из которого Александр готовился вступить в Париж?

У ворот русский часовой закричал: «Слезай с лошади, сукин сын!» И он сошел с коня и, сняв шляпу, потупив голову, прошел с выражением битого французского парикмахера между рядами наших офицеров, которых, бывало, возмущал своим высокомерием и наглостью. Таким образом вскоре пройдут и Морни, и Валевский, и все эти подлые рабы корсиканских зверей… (Написано 16-го июля 1838 г.)

Сколько труда стоило Александру уклониться от брачного союза Наполеона с одной из наших великих княжон, а глупые, бессовестные невежды французские (а вслед за ними и некоторые немцы) утверждают, будто Александр раздражен был предпочтением эрцгерцогини австрийской. У народов есть чутье, или второе зрение. Когда Наполеон был в апогее славы, когда весь мир перед ним преклонялся и трепетал, честные и благородные люди в России и в чужих краях предвидели и предчувствовали его падение, как теперь предвидят неминуемое падение его достойного племянника: тот был дневной разбойник, а этот ночной воришка.

Разрыв с Наполеоном, или первые его примеры, начались года через два после Тильзитского мира. Я упомянул о негодовании Наполеона на вялость, с какой мы помогали ему в 1809 году против Австрии. Он напал бы на нас тогда же, если б не был запутан в Испании: для успешного боя с нами надлежало собраться с силами, что он и сделал. Первым выражением его злобы был отзыв его в Законодательном собрании в начале 1811 года по случаю издания у нас нового тарифа. Он сказал: «Мелочные меры России не повредят нашим фабрикам». При общем безмолвии, при могильной тишине, господствовавшей в тогдашней политической литературе Европы, эти слова были многозначительны.

Александр предвидел бурю: и все враждебные происшествия и обстоятельства закалили его по природе мягкое сердце, внушили ему твердость и настойчивость, каких мы от него не надеялись и не ожидали, особенно при его тогдашней обстановке. Брат его, Константин, был храбр только в манеже, в сражениях умел найти предлог, чтоб избежать опасности, а в политике был малодушен и недальновиден. К несчастию, он потерял единственного порядочного человека, бывшего при нем, графа Миниха. Жандр, Албрехт, Курута были люди ниже обыкновенных. Из особ женского пола царской фамилии Мария Федоровна была женщина добрая, благотворительная, недальновидная и ограниченная, немка в душе, пропитанная всеми династическими и аристократическими предрассудками.

Две женщины были на высоте своего звания, императрица Елисавета Алексеевна и великая княгиня Екатерина Павловна, бывшая, к счастью, замужем и за благородным человеком. Из приближенных к государю, два человека были достойны его доверенности — граф Кочубей и военный министр Барклай-де-Толли.

Кочубей был человек умный, высокообразованный и благородный, но, кажется мне, не имел довольно твердости и энергии, не мог совладать с событиями необыкновенными, каковы были события того времени. Я слышал от людей достойных веры, что Александр, в начале 1812 года, не совершенно вверился Кочубею по той причине, что считал его неоткровенным, хитрым, коварным. Странное дело! Кто же из придворных не притворяется, не скрывает своих затаенных мыслей? Александр, сам двуличный и фальшивый, напрасно ждал и требовал прямоты от других. Будь он чистосердечен с Кочубеем, он, конечно, нашел бы в нем отголосок. Барклай был человек возвышенный и чистый, но ограничивался тем, что знал в самом деле: военной частью. К тому же он был холоден в обращении и не любим русскими, которые его не понимали и бессовестно порицали. Честь Пушкину, что он прекрасными своими стихами отдал должную справедливость неузнанному и непонятому другу правды и добра. А прочие?! Румянцев, Аракчеев, Балашов, князь А.Н.Голицын, граф Гурьев, князь Алексей Иванович Горчаков, Армфельт — одно ничтожество за другим.

В марте 1812 года произошла история со Сперанским. В то время, как я сказал, занимались преобразованием Государственного совета. И Сенат положено было переделать. Сперанский, в звании государственного секретаря, которое он сочинил сам для себя, работал 17-го марта с Александром до одиннадцати часов вечера. Когда ударил этот час, государь сказал: «Довольно поработали!» — встал (кажется, перекрестил Сперанского) и сказал: «Прощай, Михаил Михайлович! Доброй ночи! До свидания*. Михаил Михайлович отправился. Выехав из Зимнего дворца, он увидел свет в квартире Магницкого (который жил на Дворцовой площади, в верхнем ярусе дома Кушелева, где ныне здание Главного штаба) и вздумал к нему заехать. Всходит и видит ужасное расстройство. Все двери настежь. Жена Магницкого (француженка) встречает его в исступлении и объявляет ему, что министр полиции только что арестовал ее мужа и отвез неизвестно куда. Сперанский изумился, но догадался в ту же минуту, что подобная участь ожидает и его, утешал несчастную женщину, как мог, обещал ей постараться о ее муже и поехал домой. Он имел время подумать, потому что жил на краю города, на углу Сергиевской и Таврической улиц, напротив Таврического сада. Взъехав на двор, увидел экипаж Балашова и кибитку тройкой и догадался, в чем дело.

Какая причина (не говорю вина) побудила поступить со Сперанским так нечестно? Я думаю, что единственной тому причиной было его плебейское происхождение. Воспитанные французскими гувернерами, баричи не могли перенести мысли, что ими управляет попович, и обвиняли его в делах, которые, по его докладу, решали и утвердили сами.

В биографии Штейна утверждается, что Сперанский учреждал тайные общества при помощи Феслера и Розенкампфа: это вздор. Магницкий дело другое, но и он виновен был не в измене, а только в легкомыслии и болтливости. Различие характера и души обоих сосланных оказалось впоследствии во всем своем свете. Ссылка Сперанского принесла свою пользу, обратила на себя внимание и толки публики и отвлекла ее от других важнейших дел. Враги Сперанского торжествовали, но не дай Бог никому подобного торжества. Где они? Все умерли, не оставив ни сожаления, ни памяти о себе, а имя Сперанского будет блистать, доколе будут существовать законы в России.

На место его государственным секретарем назначен был Шишков, человек неглупый и почтенный, но вовсе не способный ни к каким делам. Движимый теплым чувством любви к отечеству, он написал несколько манифестов, лучшим из них было известие о потере Москвы. Шутники говорили, что, для возбуждения в нем красноречия, должно было сгореть Москве. Это сказал Блудов. По законному возмездию судьбы, пишет он сам теперь манифесты, а они гораздо хуже сочиненных Шишковым. Ни рыба, ни мясо. Средина между «Бедной Лизой» и «Марьиной Рощей»; даже не смешно.

Александр, на безлюдье, воспользовался давнишним правилом, которое потом было выговорено и внесено в закон Грибоедовым: «нам без немцев нет спасенья». Первым приближенным к нему советником был генерал Пфуль, преподававший ему в течение двух лет теорию военного искусства. Может быть, что план кампании 1812 года, составленный Пфулем, был нехорош, но Александр, искусным ведением кампании в 1813 и 1814 годах, доказал, что воспользовался уроками умного и знающего тактика. Далее генерал Клаузевиц, Мюфлинг, Вольцоген; но самое благодетельное на него влияние имел бывший прусский министр барон Штейн, человек, какие родятся веками, служивший ему верно, усердно и бескорыстно.

Последние четверо оставили по себе записки, могущие служить материалом к тогдашней истории. Не все в них изложено совершенно беспристрастно, но они много объясняют тогдашних обстоятельств. Слава Кутузова, Барклая, Багратиона, Витгенштейна, Платова, Воронцова, Ермолова, Кутайсова, Толля не померкнет от ошибок и недосмотров писателей иностранных, но еще возвысится их беспристрастием. Должно сказать по совести, что если некоторые из сих лиц слишком резко отзываются о наших генералах и государственных людях, они извинительны. У нас господствует нелепое пристрастие к иностранным шарлатанам, актерам, поварам и т.п., но иностранец с умом, талантами и заслугами редко оценяется по достоинству: наши критики выставляют странные и смешные стороны пришельцев, а хорошее и достойное хвалы оставляют в тени.

Разумеется, если русский и иностранец равного достоинства, я всегда предпочту русского, но, доколе не сошел с ума, не скажу, чтобы какой-нибудь Башуцкий, Арбузов, Мартынов были лучше Беннигсена, Ланжерона или Паулуччи. К тому же должно отличать немцев (или германцев) от уроженцев наших Остзейских губерний: это русские подданные, русские дворяне, охотно жертвующие за Россию кровью и жизнью, и если иногда предпочитаются природным русским, то оттого, что домашнее их воспитание было лучше и нравственнее. Они не знают русского языка в совершенстве, и в этом виноваты не они одни: когда наша литература сравняется с немецкой, у них исчезнет преимущественное употребление немецкого языка. А теперь можно ли негодовать на них, что они предпочитают Гёте и Лессинга Гоголю и Щербине? Я написал эти строки в оправдание Александра: помышляя о спасении России, он искал пособий и средств повсюду и предпочитал иностранцев, говоривших ему правду, своим подданным, которые ему льстили, лгали, интриговали и ссорились между собой. Да и чем лифлян-дец Барклай менее русский, нежели грузинец Багратион? Скажете: этот православный, но дело идет на войне не о происхождении Святого Духа! Всякому свое по делам и заслугам. Александр воздвиг памятник своему правосудию и беспристрастию, поставив рядом статуи Кутузова и Барклая. Дело против Наполеона было не русское, а общеевропейское, общее, человеческое, следственно, все благородные люди становились в нем земляками и братьями. Итальянцы и немцы, французы (эмигранты) и голландцы, португальцы и англичане, испанцы и шведы — все становились под одно знамя. Исключаю из общего J состава турок и поляков: первые не христиане, последние I и того хуже.

Но я слишком заговорился о постороннем предмете. Мое дело было оправдать Александра в предпочтении иностранцев, и что он не жаловал России и русских, это, к сожалению, правда. Когда только мог, вырывался из любезного отечества и колесил по Европе. Недаром воспел о нем Рылеев:

Царь наш немец прусский

Носит мундир узкий, —

Ай да царь, ай да царь,

Православный государь.

Впрочем, отказаться в крайних случаях от совета и участия иностранцев было бы то же, что по внушению патриотизма не давать больному хины, потому что она растет не в России.

Наполеон вторгнулся в Россию. Обстоятельства и последствия этого вторжения известны. Не прошло шести месяцев, как великолепная армия его исчезла, и он в легких санках бежал с Коленкуром, приговаривая: Du sublime аи ridicule il n'y a souvent qu'un pas. — От великого до смешного — один шаг. Александр явил в течение этого года твердость, какой от него не ожидали, особенно зная его обстановку. После потери Москвы возвысились голоса, требовавшие мира. И чьи? Императрицы Марии Феодоровны, Константина Павловича, Аракчеева, Румянцева и некоторых других. Разделяли его убеждение императрица Елисавета Алексеевна, великая княгиня Екатерина Павловна и принцесса Антония Виртембергская (урожденная принцесса Кобургская). Одним из главных его советников и поддержщиков был, как выше сказано, барон Штейн: он понял, что потеря Москвы есть уже освобождение Европы, и нашел сочувствие в государе и в некоторых его приближенных.

Если в 1812 году Александр Павлович явил благородную твердость духа в опытах и бедствиях, в 1813-м он снискал славу искусного и прозорливого дипломата. Ему удалось решить задачу, над которой трудились напрасно многие великие люди: он успел соединить, для достижения обшей цели, все разрозненные государства Германии; он успел вдохнуть единочувствие и единомыслие в разнонародные войска, составлявшие армию, которая действовала против Наполеона. Должно было соединить в одном лице и кротость, и твердость, и уступчивость, и настойчивость, и ласку, и грозу — все вовремя, все кстати. И в этом он успел совершенно и удивительно. Соединенными силами всей Европы, за исключением Дании, низринута была власть Наполеона в Германии, и он принужден отступить за Рейн с потерей большей часта вновь набранной им армии. Но упорный и надменный дух его не упал, не уныл: он все еще надеялся на звезду свою и выдержал тяжелую кампанию 1814 года, которая, дивными соображениями и частными успехами, равнялась с первым его мастерским походом, 1796 года, в Италии.

И здесь окончательным решительным и блистательным исходом войны обязана была союзная армия уму и твердости Александра. Без его непрерывных усилий и убеждений союзники не дерзнули бы пойти на Париж и, может быть, нашлись бы в необходимости очистить Францию, когда Наполеон стал на сообщениях их с Рейном. Слава благоразумия, доблести и великодушия Александра достигла, вшествием его в Париж, своего апогея. Едва ли какой-либо государь в мире имел такое торжество. Через восемнадцать месяцев по занятии Наполеоном Москвы, по истреблении сильных и неистовых врагов, вступил он в Париж в челе всей армии, к которой присоединились войска остальной Европы, и подал руку Веллингтону, пришедшему из-за Пиренеи, вступил в Париж не при проклятиях и оскорблениях, а при радостных восклицаниях жителей вражеской столицы. Впрочем, возгласы и восторги ветреных, легкомысленных французов менее, нежели ничего.

Счастье благоприятствовало Александру даже многими потерями. Первая — смерть Кутузова. Думали, что он не мог бы вести войны так успешно: он не ужился бы с немцами, например с Блюхером, и они не согласились бы его слушаться. Вторая — смерть Моро. Если б он остался жив и сопровождал Александра, вся слава досталась бы ему. Таким образом совершилось ровно через десять лет возмездие Наполеону за оскорбление Александра упреком в смерти его отца, но замечательно, что и среди побед и грома славы тень Павла преследовала Александра. Когда взят был в плен Вандамм и приведен к государю, Александр принял его очень ласково, но Вандамм отвечал на учтивость грубостью; тогда государь сказал ему несколько слов насчет злодейских его поступков в Ольденбурге. Дерзкий Вандамм отвечал: «Я казнил врагов моего отечества, но не убивал своего отца». Огорченный Александр сослал его в Москву и, узнав потом, что московские дуры за ним бегают, сослал в Вятку. Дерзкие слова произнесены были им безоружным среди русских: если б он сказал что-нибудь такое Наполеону, тот расстрелял бы его.

Великодушие вообще не всегда бывает к месту. Почему не взять контрибуции с Парижа за Москву? Французы не кричали бы нам: vive Г Е третей г, посердились бы и заплатили. Добро, сделанное им, они тотчас забыли, а пеню чувствовали бы долго, и это было бы им очень здорово. И великодушие, оказанное Наполеону, было излишнее и вредное, что оказалось ясно ровно через год.

За обаянием славы вскоре последовало разочарование. Александр посетил на время Петербург, где уклонялся от всяких торжеств и встреч, и отправился на Венский конгресс, но победитель и триумфатор на поле брани должен был бороться с гораздо большими препятствиями в стенах мнимо мирного кабинета. Люди и правительства, освобожденные и спасенные им, сделались его врагами; Англия, окончившая при его помощи продолжительную и изнурительную войну; Австрия, возвратившая при пособии России все потери свои с лихвой; Франция, обязанная ему тем, что не была стерта с карты Европы, — соединились и положили действовать против России. В то самое время, как владыки этих земель изливались в выражениях взаимной дружбы, уважения и благодарности, министры их подписали трактат о противодействии Александру. Этот секретный трактат прислан был Александру Наполеоном, который, воротясь с острова Эльбы, нашел его на столе в кабинете бежавшего Людовика XVIII.

Появление Наполеона прекратило эти дипломатические ковы и заставило Европу, забыв частные разногласия, возобновить свой союз против демона вражды и кровопролития. Венский конгресс возобновился после Ватерлооской битвы и был кончен к удовольствию некоторых царей и к неудовольствию многих народов. Произошло замечательное явление. Русский император домогался приобретения ненужного, тяжелого и вредного, как ему предсказывали и друзья и враги, и как доказали последствия и ему и его преемнику.

Александр впал в большую ошибку. Победа и слава растворили его мягкое сердце, зачерствевшее было в трудах, опасностях и особенно в союзе с Наполеоном: союзы с Бонапартом и его исчадиями всегда были пагубны для держав Европы. В Александре проснулись либеральные идеи, очаровавшие начало его царствования. В 1814 году он побудил Людовика XVIII дать французам хартии, а на Венском конгрессе хлопотал он о даровании германским державам представительного образа правления. В Вене окружили его поляки, Чарторыжский, Костюшко, Огинс-кий и другие, напомнили ему прежние его обещания и исторгли у него честное слово, что он употребит все свои силы, чтоб восстановить Польшу и дать ей конституцию. Европа видела в этом требовании замыслы властолюбия и распространения пределов и увеличения сил России. Австрия и Пруссия опасались влияния этой конституции на свои польские области. Англия и Франция не хотели, чтоб Россия въехала клином в Европу. Все русские министры восстали против этого, даже бывшие в ее службе иностранцы Штейн, Каподистрио и Поццо ди Борго. Нессельрод впал было в немилость государеву; употреблен был дипломат-писарь Анштет, которому все было нипочем, лишь бы он мог есть страсбургские паштеты. Иностранцы, особенно австрийцы и пруссаки, соглашались и на присоединение Варшавского герцогства к России, только бы в нем не было представительного правления. Александр настоял на своем и, получив герцогство с небольшими уступками соседям, назвал его королевством в Европе и царством в России. Поляки негодовали на это наименование тем более, что полный титул «Царь Польский» поставлен был подле «Сибирского».

Русские были огорчены дарованием исконным врагам нашим прав, которых мы сами не имели. Награждены были люди, лезшие на стены Смоленска и грабившие Москву, а защитники России, верные сыны ее, оставлены были без внимания, им заплатили Варяго-Русскими манифестами Шишкова. Александр упрямился в исполнении слова, данного врагам России, окружавшим его польским изменникам, а разве он других слов своих не нарушил? За последнее никто бы не винил его, если б оно было сделано в пользу России. Но как бы он был велик, когда бы, по окончании войны, не взял себе ничего! Как ничего? А слава бескорыстия, великодушия, а успокоение Европы насчет властолюбия и жадности России? Он выиграл бы этим во сто раз более, нежели приобрел занятием гнусной Польши. И к чему он это сделал? Честное слово было только предлогом. Ему хотелось блеснуть в роли конституционного короля, произнести фанфаронскую речь, а потом играть на Сейме в шахматы, как в парламенте.

Супостаты наши боялись усилить Россию присоединением к ней Польши, а это ее ослабило. Финансы герцогства были расстроены. Россия давала в год несколько миллионов рублей серебром на содержание армии, которая потом сражалась против нее. А нравственное зло! Четыре миллиона изменников, закоренелых врагов наших, сделались русскими гражданами, дворянами: ядовитая жидкость влилась в жилы России, За одно должно благодарить поляков: они вскоре разочаровали Александра и заплатили России по-польски, злом за добро, оправдали предсказания друзей и недругов наших.

По учреждении царства надлежало избрать наместника. Выбор Александра пал на храброго генерала Зайончека, лишившегося ноги при Бородине. Думали, что поляки будут довольны признанием их храбрости, единственной их добродетели, которую они, впрочем, разделяют со всеми разбойниками. Не тут-то было! Каждый из магнатов считал одного себя способным и достойным занять первое место в государстве; все они разлетелись по Европе: в Париж, в Лондон, в Берлин, в Вену, везде стали поносить своего благодетеля и злоумышлять против него. В самой Польше свобода тиснения (т.е. печати) и речи употреблена была на хулы и насмешки над новым правительством (состоявшим из поляков), на брань и клеветы, которых предметом был неблагоразумный их благодетель.

И то сказать: посадили в Варшаву представителем государя и блюстителем законов цесаревича Константина Павловича, который сам не знал и не уважал никаких законов. В одной варшавской газете разругали актрису (m-lle Phillis), которая ему нравилась. Он послал жандармов — разорить типографию, где печаталась газета. Вот тебе и конституция! Александр успел произнести одну шарлатанскую речь при открытии сейма и вскоре потом нашел вынужденным прекратить публичность и гласность прений и ограничить свободу тиснения, которой новые его верноподданные не успели пользоваться. Новые жалобы, новые вопли! Забавнее всего было, что Константин Павлович был убежден в любви к нему поляков и верил им больше, нежели русским, а между тем оскорблял их и колол булавками. Чашу, наполненную обоими братьями, должен был испить неповинный ни в чем император Николай.

Произнесение речи в Варшаве было высшей точкой восхождения либеральных идей Александра. Он забыл русскую пословицу: «Соловья баснями не кормят», — полагая, что поляки удовольствуются его красноречивыми фразами. Увидев свою ошибку, он поворотил оглобли, да было поздно. Произошло смешение языков, смешение понятий, и в чужих краях и дома.

Каково было положение Александра в России? Он никогда не был прилежным работником, предоставляя дела другу своему Аракчееву, но с 1812 до 1815 года не делал ровно ничего. Это извинялось военными делами и отсутствием. Вот, говорили, война кончится, он удосужится, вероятно, и займется, а между тем накопилось дел громады.

В «Беседе Любителей Российского Слова» было торжественное собрание с музыкой и пением. Хор пел стихи, сочиненные на этот случай Державиным, в которых было сказано: «И хочет благом он заняться своих днесь чад, своих детей». Он и занялся: первым делом было приказание называть первую станцию по Московской дороге не три руки, а четыре руки; вторым положение о ливреях офицерских лакеев, третьим о ношении в какой-то артиллерийской бригаде зеленых брюк вместо белых и пр. Министров не принимал. Все поступавшие к нему жалобы воротил как ненужные. Аракчеев сделался сильнее, нежели когда-нибудь. Публика поворчала, привыкла и перестала, но злой гений России не дремал.

Для объяснения последовавших мыслей и дел Александра нужно обратить внимание на религиозное его направление. Не знаем, каково было состояние его верований в молодых его годах, но с 1812 года они получили направление строгое, аскетическое. Говорят, что первым тому виновником был князь Александр Николаевич Голицын: когда, по занятии Москвы, все бывшие при дворе впали в уныние, он один сохранял равнодушие и спокойствие. Это не укрылось от взора императора. Не зная, чему приписать такое расположение духа, при общем унынии, он спросил у князя, где он берет такую твердость. Князь вынул из кармана Библию и сказал, что в этой книге почерпнул он уверенность в непременном спасении России.

Александр призадумался. В 1813 году, во время перемирия, посетил он гернгутские селения в Силезии (Гнаденберг, Гнаденфрей и пр.); там восхитился порядком, опрятностью и смирением жителей (Моравских братьев), взял у них несколько книг духовного содержания и погрузился в мистику. Потом сблизился он с помешавшеюся на святости баронессой Криднер, старавшейся лицемерием старости искупить грешки юных лет. Вот что значило воспитание Александра, основанное на сказочках и на порывах чувствительности. Он век свой прошатался между крайностями.

В 1814 году знаменитый впоследствии писатель и министр Вилльмен в присутствии Александра во Французской академии получил приз за похвальное слово Монтескье, был обласкан императором и явился к нему на другой день. В бытность мою в Париже, в 1817 году, рассказывая мне о разговоре своем с императором, он сказал: «До сих пор не могу понять, что хотел мне сказать ваш царь. Речи его были смесью либеральных идей с Библиею. Что в них общего?»

В самом деле, в голове его произошло странное смешение. Он никогда не любил света, его удовольствий и развлечений; никогда не бывал ни в театре, ни в концерте; из искусств любил одну архитектуру, удалялся от беседы с людьми учеными и умными, которых, по своему образованию и уму, мог бы постигать и ценить. По вечерам ездил пить чай к немецким купчихам, госпожам Бахерахт, Кремер и т.п., порядочным дурам. Читал одни французские романы и выписки из иностранных газет. Видно, он скучал, и после шумной и блистательной славы все казалось ему безмолвным и мрачным.

При дворе составились две партии. С одной стороны граф Аракчеев, окруженный подлыми рабами, в сравнении с которыми сам он был героем добродетели. С другой князь А.Н.Голицын, к которому примыкали Гурьев и другие подобные. Аракчеев не участвовал в духовных помыслах и подвигах Александра, смотря на них издали со скотским благоговением злого пса, еще неуверенного в своих силах, чтоб напасть на врагов своих. Голицын же сделался поверенным души императора, двигателем и орудием его чувств и мыслей. Первым помощником его был служивший дотоле по почтовой части при Козодавлеве Василий Михайлович Попов, человек довольно образованный, знавший иностранные языки и писавший очень порядочно по-русски, но умом ограниченный, суеверный святоша, преданный мистикам. Сподвижником его был директор Почтового департамента Николай Дмитриевич Жулковский. Они были люди честные, искренние, убежденные в истине своих верований.

К этим, впрочем, добрым и хорошим людям примкнула толпа изуверов и лицемеров, ища спасение на том свете и благ в нынешнем, шедших по Кресту к крестам, чинам и деньгам. Главным орудием их действий и стремлений было издание и распространение Библии на всех возможных языках. Дело хорошее и действительно душеспасительное, но не единое на потребу, ибо зломыслие человеческое превращает и целебное питье в отраву, из слова божия извлекает своими ухищрениями вред и яд. Они вошли в сношение с Лондонским библейским обществом: в Россию приехали многие английские миссионеры, Паттерсон, Гендерсон, Пинкертон, и при их руководстве составилось Русское библейское общество, которое стало печатать Библии на употребительных в России языках и рассылать их.

Князь Голицын в 1817 году, назначенный министром народного просвещения и духовных дел, поощрял и награждал ревнителей библии, успел преклонить на свою сторону архиепископа Филарета и других важных духовных особ. Хорошее дело — перевод Библии на русский язык — к сожалению, не исполнилось, но это можно было сделать в тиши, без шума, без лицемерия и изуверства. Кто не принадлежал к Обществу библейскому, тому не было хода ни по службе, ни при дворе. Люди благоразумные пробавлялись содействием косвенным или молчанием: таковы были Сперанский, Козодавлев и т.п.

Тщеславные шуты, люди без убеждений и совести, старались подыграться под общий тон, но не всегда удачно. Таким образом Уваров, произнесший в 1819 году, при открытии в С.-Петербургском университете кафедры восточных языков, ультралиберальную речь, за которую впоследствии сам себя посадил бы в крепость, потом стал охать, выворачивать глаза и твердить в своих всенародных речах о необходимости чтения слова божия, но никак не мог подделаться под господствующий тон и с отчаяния перешел из Просвещения в Департамент мануфактуры и при сей верной оказии разорил несколько московских фабрик, мешавших его собственным фабрикам. Вся эта комедия была бы только смешна, если бы она не превратилась в трагедию. К ревнителям Библии, глупым и умным, присоединились злодеи и негодяи и употребили во зло слабости и заблуждения государя.

Самый злой, коварный и вредный был из них Михаил Леонтьевич Магницкий. По возвращении из ссылки, был он назначен сначала вице-губернатором в Воронеже, потом гражданским губернатором в Симбирске. Заметив, откуда дул ветер, он вздумал им воспользоваться. Не только завел он в Симбирске Библейское общество и принуждал всех чиновников и дворян вступать в оное членами, но и стал жечь на площади сочинения Вольтера и других подобных писателей XVIII века: он знал их очень хорошо, ибо до ссылки своей был безбожником и кощуном первого класса. Это аутодафе (сожжение) понравилось государю, и хотя для виду порицали в газетах излишнее усердие губернатора, но на деле увидели в нем сильного поборника и верного друга. Он был назначен членом Главного правления училищ и попечителем Казанского университета. Что он там делал, какими негодяями и бездельниками окружил себя, как жестоко, нагло и насмешливо гнал честных и полезных людей, не соглашавшихся быть его клевретами, шпионами и рабами, об этом можно написать несколько томов.

Искренним другом и чтителем его был попечитель С.-Петербургского учебного округа, Дмитрий Павлович Рунич, старавшийся превзойти даже гнусного Магницкого в его сатанинских подвигах. Третьим в этом милом совете был директор Педагогического института, дурак и пустомеля Дмитрий Александрович Кавелин, жалкий и глупый, но тихий лицемер, отец достойного сына, профессора Константина Дмитриевича, бывшего наставника наследника престола Николая Александровича. Рунич взялся за С.-Петербургский университет при помощи инспектора университетского пансиона, подлеца Якова Васильевича Толмачева, выкрал тетрадки нескольких студентов, выписал из них казавшиеся предосудительными места, которых сам не понимал, составил из них обвинительный акт и предал суду университетского совета профессоров Раупаха, Германа, Арсеньева и Галина. Едва ли найдется в летописях инквизиции что-либо подобное! Профессоры эти лишились мест, другие вышли из службы, негодуя и стыдясь служить в таком министерстве. Действовавшие в нем лица сошли со сцены. Жив один Рунич, оставленный женой и детьми, больной, полоумный.

Самое неудачное из наших министерств есть именно Министерство просвещения. Впрочем, может быть, это так кажется мне, потому что я следил за ним с большим вниманием, нежели за другими, и имел с ним больше сношений.

Оно учреждено благой мыслью Александра Павловича в 1802 году. Министром назначен был граф Петр Васильевич Завадовский, человек большого ума, обогащенного познаниями тогдашнего времени, но притом ленивец и пьяница. Он не успел бы ничего сделать, если б не придано было ему в помощь Главное правление училищ, в котором заседали МП.Муравьев (товарищ министра, попечитель Московского учебного округа), Н.Н.Новосильцев (попечитель с.-петербургский), князь Чарторыжский (попечитель Виленский), граф П.А.Строганов, Клингер (попечитель Дерптский) и т.д. Они образовали это министерство; они учредили новые ученые и учебные заведения и возобновили старые, составили благородный цензурный устав и т.п. Но это время было непродолжительно. Политические дела расстроили этот благородный союз и произвели в уме и сердце Александра остуду к предмету, за который он взялся было с жаром пламенного юноши. По смерти Муравьева, занял его место граф Алексей Кириллович Разумовский, человек умный и образованный, но большой барин и ленивец, любитель одной науки ботаники, при которой он допускал необходимость для оной латинского языка. Впоследствии, сделавшись министром просвещения, он поручил все дела директору своей канцелярии, Ивану Ивановичу Мартынову.

Бывши попечителем, он ненавидел Мартынова и говорил, что желает быть министром единственно для того, чтоб выгнать этого негодного человека. На самом же деле Мартынов сделался у него сильнее, нежели был у Зава-довского. Когда спросили графа, почему он не держит данного слова, он отвечал: «Вы не поверите, как мне приятно, когда этот бывший враг мой докладывает мне стоя и потом засыпает песком, когда я подписываю бумаги». А дела? А польза службы? А просвещение? А Россия? Кто же станет заботиться о таких пустяках.

Уваров, решившийся жениться на устарелой его дочери, сделан был попечителем СПб. учебного округа. О нем скажу впоследствии. В 1816 году граф Разумовский был сменен в Министерстве просвещения князем А.Н.Голицыным. Разумовского подсидел директор лицея, Егор Антонович Энгельгардт, шарлатан, лицемер, хвастун и порядочный сквернавец. Он пользовался милостью Александра, к которому успел подольститься под видом прямодушия. В 1816 году по прибытии Александра в Царское Село он, будто невзначай, попал ему навстречу в саду и на вопрос государя, что он делает, отвечал, что огорчен выговором министра. Государь полюбопытствовал знать, за что. Энгельгардт отвечал: «В декабре прошлого года представлял я министру о необходимости сделать торги на постройку летних панталон воспитанникам и не получил никакого ответа. В январе повторил представление. И тут ответа не было. В марте третье представление и новый отказ. Вот наступил май, и я сшил панталоны без торгов. В октябре наконец получил я разрешение на торги, но тогда донес, что панталоны уже сшиты и изношены. Министр сделал мне строжайший выговор за ослушание перед начальством и за неисполнение приказаний».

Через неделю Разумовский был отставлен. И Энгельгардт просидел на месте не долго. Его уходили святоши. Потом он вкрался в милость к Канкрину и сделан был председателем редакции «Земледельческой Газеты». Работу всю отправлял редактор Степан Михайлович Усов, Энгельгардт, под предлогом изучения земледелия, выписывал себе на казенный счет журналы о садоводстве. Когда интриган и паук Заблоцкий прибрал в руки «Земледельческую Газету», Усова уволили без всего, а Энгельгардту дали полный пенсион. Энгельгардт хвалился своим постоянством: оно состояло в том, что он во всю жизнь ходил в темно-голубом фраке с черным бархатным стоячим воротником и в черных чулках и башмаках. Он умел обморочить не одного умного и образованного человека. Зная в князе Голицыне человека кроткого, доброго, благонамеренного, многие надеялись от него веяких благ:

Но на счастье прочно

Всяк надежду кинь:

К розе, как нарочно,

Привилась полынь.

Тогдашние происшествия в Европе, неудовольствия Германии на исход Венского конгресса, обманувший надежды немцев, пожертвовавших всем для свержения иноземного ига, в ожидании лучшей будущности; волнения в университетах, умерщвление Коцебу студентом Зандом — все это заставляло призадумываться и искать средств к успокоению умов и к прекращению беспорядков. Вздумали водворять религию распространением Библии и сочинений Эккартсгаузена и Юнг-Штиллинга. Вошел в моду Лабзин, Попов, Магницкий, Рунич, Кавелин, и тому подобные ханжи, лицемеры и плуты завладели Голицыным и его министерством.

Главную роль играл при том Магницкий. Ему отдан был на съедение Казанский университет. Приехав туда и взглянув на профессоров, он тотчас отличил подлецов от порядочных людей: первых приближал к себе, возвышал, представлял к наградам; других преследовал, обижал и выгонял. И в этом поступал он как кровожадные члены Комитета общественного блага (du salut public) во Франции. Является к нему профессор, толкует с ним, сообщает свои мнения, может быть, приносит жалобы. Магницкий слушает его внимательно, благосклонно. По окончании речи говорит: «Я имел до вас просьбу и надеюсь, что вы ее исполните». Профессор кланяется. «Вот лист гербовой бумаги, потрудитесь написать прошение об увольнении вас от службы и будьте уверены, что оно вскоре будет исполнено». Студентов заставлял он ходить в церковь как можно чаще; инспектору и профессорам предписано было присматривать, кто из них молится с большим усердием; по гримасам их, повышал и награждал.

Ханжество, лицемерие, а с тем вместе разврат и нечестие дошли там до высшей степени. Особенно отличался подлостями всякого рода профессор Пальмин, поступивший туда из плохих учителей С.-Петербургской гимназии. Когда иезуитский устав Казанского университета был введен в Петербургский, казанский ректор Никольский поздравил петербургскую обитель благочестия и просвещения отношением, составленным трудами благочестивого Пальмина. Эта бумага сделалась известной и возбудила общий смех. Магницкий видел, что его дураки пошли слишком далеко, и обратил свой гнев на Пальмина. Это же обстоятельство подало Магницкому средство или, лучше сказать, предлог расторгнуть связь свою с Голицыным и передаться Аракчееву.

Рунич был ревнителем, поклонником, подражателем и карикатурой Магницкого. Тот был хитрый и расчетливый плут, насмехался над всем в свете, дурачил кого мог и пользовался слабостями и глупостью людей. Рунич был дурак, хвастун, пустомеля; фанатизм его был не естественный, а прививной: попадись он в руки Рылеева, он был бы повешен вместе с ним. Подражая во всем Магницкому, восхищаясь его Робеспьеровскими подвигами в Казани, Рунич хотел повторить то же с большим блеском и громом в Петербурге.

Помощником его был профессор русской словесности Яков Васильевич Толмачев, переведенный в университет из петербургской семинарии за то, что учил грамоте девиц Перовских, побочных дочерей графа Разумовского и пресловутой Марьи Михайловны, бывшей потом генеральшей Леонтьевой. Толмачев приобрел, то есть выкрал, тетрадки студентов. Это мне известно в точности. Брат Бориса Карловича Данзаса, Генрих, умерший в молодых летах, лежал больной неопасной болезнью в лазарете и слышал, как Толмачев подговаривал студентов выдать ему тетрадки их товарищей. На возражения их он отвечал: «Что их щадить, этих проклятых немцев, всех их надо выгнать. От них житья нет!» На жертву избраны были профессоры Герман, Раупах, Арсеньев и Галич. Герман, ученик знаменитого Шлёцера в Геттингене, был человек умный и ученый, но тяжелый, ленивый и довольно легкомысленный. Он преподавал в университете всеобщую статистику умно и дельно, но поверхностно. Гораздо интереснее и важнее были частные лекции его в обществе молодых офицеров и других любителей наук. По миновании бури он поступил инспектором классов в Смольном монастыре и Екатерининском институте и пользовался до конца жизни своей милостями императрицы Марии Федоровны. Он издал несколько книг о статистике на русском и на немецком языках, не отличающихся внутренним достоинством и написанных поверхностно, но был человек честный и добрый и никогда не замышлял ничего дурного: это требует напряжения и труда, а он любил негу и лень. Умер он в 1838 году.

Эрнст Раупах, впоследствии известный драматический писатель, был гувернером детей кн. П.М.Волконского и, по протекции Уварова, поступил в университет сперва профессором немецкой литературы, а потом всеобщей истории. Он был протестант и поэт, следственно преподавал свой предмет свободно и не стесняясь узкими взглядами суеверов. Может быть, он был и неосторожен, но никак не был ни революционером, ни безбожником. Лекции его были тем безвреднее, что он преподавал на немецком языке, которого девять десятых студентов не понимали, а остальные были протестанты. Полагаю, что он навлек на себя негодование начальства тем, что понимал и презирал тогдашних своих командиров.

Константин Иванович Арсеньев, ученик Германа, человек благородный, честный и кроткий, подпал гневу начальства за то, что не согласился жениться на племяннице ректора Зябловского. Какой изверг! Он должен был бы взять пример с известного литератора, переводчика Истории Гиллиса, Алексея Григорьевича Огинского, который, для приобретения протекции, женился на теще Толмачева! Арсеньев, служа в Инженерном училище, пользовался милостями великого князя Николая Павловича и впоследствии был учителем нынешнего государя Александра Николаевича. В 1848 году, будучи уже тайным советником и членом Совета Министерства внутренних дел, он подвергся немилости Николая, по доносу председателя секретной цензуры Д.П.Бутурлина, за одно выражение в письме, при котором он поднес свою книгу цесаревичу, но этот гнев не имел вредных для Арсеньева последствий.

Александр Иванович Галич, человек добрейший, основательно учившийся философии, но слабый и бесхарактерный, был игрушкой учеников Петровской школы, в которой он сменил меня в 1813 году в звании старшего учителя русского языка. Не умея, при всей своей учености, справиться с высшими классами, он просил перевести его в класс для преподавания чтения, что и было исполнено. Потом получил он место профессора философии в университете. Он написал Историю Философских Систем, по немецким источникам, варварскими темным слогом. Из этой несчастной книги извлекли материалы к обвинению его. Ему самому приписали чужие мнения, которые он приводил в истории.

Профессоры университета разделились на две стороны — белую и черную. На белой были: Балугиянский, Лодий, Бутырский, Плисов, Шармуа, Деманж, Грефе, Чижов, Соловьев, Вишневский, Ржевский, Радлов и директор училищ Тимковский. На черной: Дегуров, Зябловский, Толмачев, Рогов, Попов и Щеглов. Первые придерживались своего мнения и выражали оное по искреннему убеждению, по долгу правды и чести; последние — по зависти, подлости, трусости и желанию выслужиться у гнусного начальства. По составлении Руничем и его клевретами обвинительных пунктов, подсудимым сделаны были допросы в заседаниях университета. Едва ли можно поверить, чтоб нечто подобное могло случиться в XIX веке, в царствование Александра Л Рукопись Плисова разошлась по рукам. Святоши, узнавши о том, стали его преследовать. Плисов преподавал естественное право в гимназии. Кавелин обещал Руничу сгубить его на тогдашнем экзамене.

По рассмотрении Руничем учебных тетрадок, донес он о них министру: «Хотя в тетрадках Плисова не найдено ничего предосудительного, но это самое и доказывает, что он человек вредный, ибо, при устном преподавании, мог прибавлять, что ему вздумается». Плисов был уволен от должности. Впоследствии был он директором Департамента духовных дел иностранных исповеданий по Министерству внутренних дел и отставлен Перовским за то, что не хотел скрепить противозаконной, по его мнению, бумаги. Он умер в звании члена консультации в Министерстве юстиции.

Дело профессоров кончилось ничем. Герман поступил на службу к императрице Марии Федоровне. Раупах вышел в отставку, уехал в Германию, посвятил себя драматической литературе и приобрел большую известность. Арсеньев был определен по Статистическому отделению в Министерстве внутренних дел. Когда Рунич, получив за свои подвиги орден св. Владимира 2-й степени, явился к великим князьям, Николай Павлович благодарил его за изгнание Арсеньева, который мог теперь посвятить все свое время Инженерному училищу, и просил выгнать из университета еще несколько человек подобных, чтоб с пользой употребить их на службу.

Сам Рунич сгубил себя. Надлежало перестроить здание, купленное для Петербургского Университета в Семеновском полку, где ныне Синодальное подворье, на углу Кабинетской улицы. Рунич исходатайствовал согласие министра строить эти здания не с подрядов, а хозяйственным образом, получил миллион триста тысяч рублей ассигнациями по смете, отделал себе квартиру, построил отхожие места и кончил — за недостатком сумм. Его и всех чиновников, прикосновенных к делу, предали следствию и суду и приговорили к взысканию с них недоимки. Но взять было нечего. Рунич детей своих роздал по казенным заведениям, а сам шатался по улицам с Владимирской звездой, отпустив себе усы, горланил, хвастал и жаловался, обедал где случалось и так провел свой век. Наконец впал в болезнь и ребячество. Дм.В.Дашков над ним сжалился и помог ему. Равно ходатайствовал за него и князь Варшавский.

Достойно замечания, что Магницкий, втянув Рунича в свой круг, потом представлялся, что удерживает его от необдуманных поступков, и предсказывал ему худой конец. Замечательно также, что, по падении Голицына, потухла в Руниче и ревность к вере, заставлявшая его делать всякие несправедливости и преследовать людей.

В последний день масленицы 1824 года приходит ко мне от него человек и приглашает к обеду на вторник, уведомляя, что у него будет обедать Сергей Николаевич Глинка. Я изумился и спросил у посланного, не ошибается ли он.

Во вторник на первой неделе Великого поста православные не кушают скоромного, а до постной пищи я неохотник и потому прошу извинить меня нездоровьем.

— Что вы, сударь, — возразил мне с язвительной улыбкой посланный. — Вы говорите о временах прошлых. Нынче у нас мясоед круглый год.

Я отправился к Руничу в назначенный день и нашел, что он, видно для возбуждения аппетита, играет с каким-то молодым человеком на биллиарде и в то же время толкует ему литургию Василия Великого. Приехал С.Н.Глинка. Обед был скоромный и беседа отнюдь не великопостная!

Рунич оставался попечителем округа и в министерстве Шишкова, до открытия беспорядков по хозяйственной части, и всячески старался к нему подбиться. На экзамене гимназии Шишков, утомясь испытанием учеников в каких-то скучных предметах, вздумал посмотреть книги, разложенные на столе перед ним, для раздачи в награду ученикам. Взял одну и развернул: «О старом и новом слоге русского языка»; другую: «Разговор о словесности»; третью: «Детская библиотека» — все его собственные сочинения! Он видимо смутился.

Шутники говорили, что потом, когда он, по приглашению попечителя, пришел к нему на завтрак, дети Рунича (а их была куча) запели хором из «Детской библиотеки»: «Хоть весной и тепленько, а зимой холодненько» и проч.

И Магницкий не избежал своей участи. Ниже сказано как он поехал на поклонение в Грузине. Там он всячески льстил и пресмыкался, но вряд ли умел надуть Змея Горыныча: Аракчеев, употребив его в свою пользу, бросил бы как выжатый лимон. Магницкий, уезжая, поднес Аракчееву описание вещего сна, будто бы виденного им, ко да он ночевал в Грузине: в том сне видел он дивные вещи в будущем и предсказывал успехи и всякое счастье поборнику православия. Воротясь в Петербург, занялся он какими-то планами о преобразовании просвещения и духовной части в России.

27-го ноября 1825 года Магницкий сидел в своем кабинете и сочинял — Бог знает что. Входит к нему ренегат, примкнувший к православию, но человек честный, сенатор Матвей Петрович Штер. Магницкий показывает ему с торжеством написанную им бумагу.

Открою глаза государю! — говорит он. — Увидит всю мерзость людей!

Вы пишете к государю? — спросил Штер.

К государю, а что?

Государь скончался.

Магницкий опустился на стул и преклонил голову, закрыв глаза руками. Между тем Штер сообщал ему подробности плачевного события. Через несколько минут Магницкий вскочил и закричал: «Пишу к императору Константину Павловичу». Единственным делом, которое дозволил себе Николай Павлович, до вступления своего на престол, была высылка Магницкого. Ему велено было ехать в место служения своего, Казань. Он барахтался несколько времени, но принужден был повиноваться. Вскоре он был уволен от службы, с приказанием жить в Ревеле. Впоследствии жил он в Одессе, где и умер. Все его старания выкарабкаться оттуда были напрасны.

У Магницкого был один сын, хорошенький собой, умный мальчик, служивший в гвардейских гусарах. За какую-то шалость он был выписан из гвардии. Я видел его потом у Ростислава (Феофила Матвеевича Толстого). Он был человек образованный и приятный. Женатый уже, он влюбился в другую замужнюю женщину, сошел с ума и умер. Дочь его незамужняя, дурно воспитанная, упала до степени публичной женщины: «аз семь господь Бог твой, Бог ревнитель, отдавый грехи отец на чада до третьяго и четвертого рода ненавидящим меня!» (Исх. XX, 5).

Голицын, Полов и вся эта шутовская компания восхищалась плодами трудов своих. Но — on n'est jamais trahi que par les siens, что значит по-русски: «не выкормя, не выпоя, ворога не узнаешь». Аракчеев издавна, со всей злобой зависти, смотрел на успехи и распространение силы Голицына. Под влиянием его внушений, составилась партия антиголицынская, ничем не лучше в нравственном отношении: ее составляли петербургский митрополит Серафим, отданный преосвященным митрополитом Московским Платоном из семинаристов в монахи, чтоб спасти его от позорного наказания за какое-то мерзкое преступление; петербургский обер-полицмейстер пьяный Иван Васильевич Гладков; сестра его, игуменья казанского женского монастыря Назарета, Прасковья Михайловна Нилова, урожденная Бакунина, и еще некоторые особы, собиравшиеся у вдовы Державина. Через кого действовать на Голицына, не знали.

Думали, думали, и наконец догадались пощупать Магницкого, не согласится ли святой человек сыграть роль Иуды, изменить своему благодетелю. Между тем В.М.Попов не согласился на одно нелепое предложение Магницкого об исключении из службы казанского профессора Пальмина (величайшего скота), которого он сам недели за две представил к ордену за христианскую его душу, и положение Комитета министров было уже утверждено государем. К тому Магницкий получил все, чего мог ожидать: аренду, земли, пенсион, единовременное награждение; с чего было ему оставаться у Голицына? Он склонился на предложения благородного Аракчеева и поехал на поклонение в его Мекку (Грузине). Там Иуда Искариотский раскрыл перед Вельзевулом все подробности, все таинства библейского союза, всю нелепость, все ухищрения их: он мог сделать это легко и скоро, ибо сам был в этих проделках главным действующим лицом.

Новые друзья условились, как погубить Голицына, и действительно в том успели. Подробности этого дела известны мне потому, что я был в них если не действующим, то страдательным лицом. Государя убедили, что Голицын и его приверженцы составили заговор против Православной Церкви, распространяли учение протестантизма и намерены водворить в России безбожие и нечестие. Выкрали для того подлым образом корректуру одной книги, печатавшейся с одобрения цензур князя Голицына, выписали из нее несколько мест и дали им кривой толк. Слабый Александр испугался, отнял у Голицына Министерство просвещения и духовных дел, оставив его только главноначальствуюшим над почтовым департаментом, сменил Александра Ивановича Тургенева, бывшего директором Департамента духовных дел, и директора Департамента просвещения Попова, с преданием последнего уголовному суду. Министром на место Голицына поступил выживший в то время из ума бестолковый Шишков за сочинение нелепого разбора означенной заподозренной книги. Не знаем, что сталось бы с лицами, прикосновенными к этому делу, если б не умер Александр.

* * *

В числе замечательных лиц, с которыми случай свел меня в жизни, должен я упомянуть о Варфоломее Филипповиче Боголюбове. Он представляет любопытное зрелище — человека, всеми презираемого, всем известного своими гнусными делами и везде находящего вход, прием и наружное уважение! Таковы милые светские связи. Человек честный, благородный, откровенный, но простой, не умеющий хорошо говорить по-французски, незнакомый с приемами и хитростями большого света, при всех дарованиях и заслугах своих, не добьется и десятой доли того, чем пользуется смелый, бесстыдный и бессовестный негодяй, известный своими порочными наклонностями и делами.

Отец Боголюбова в последние годы царствования императрицы Екатерины служил экономом в Смольном монастыре и исполнял свою должность с большим попечением о своем кармане. Когда, по вступлении на престол императора Павла, все воспитательные и богоугодные заведения отданы были в ведомство императрицы Марии Федоровны и главное над ними начальство было поручено умному, деятельному и строгому графу Якову Ефимовичу Сиверсу, последовала ревизия — хозяйственной их части за прежние годы. Боголюбов, видя себе неминуемую беду, решился предать себя смертной казни и вонзил себе в живот кухонный нож. На вопль его домашних сбежались соседи, пригласили медика и исследовали состояние больного, который терзался в ужасных мучениях. На вопрос одного наследника, есть ли надежда на спасение его жизни, врачи отвечали единогласно: — Нет никакой.

— Долго ли проживет он в этих мучениях?

— Он умрет, лишь только вынут нож из раны.

— Да кто на это решится?

Тогда девяти- или десятилетний сын его, Варфоломей, смело подошел к кровати больного и, бестрепетно вынув нож, прекратил тем и страдания и жизнь своего отца. Дивный пример сыновней любви и самоотвержения!

Мария Федоровна изъявила глубокое сожаление об этом несчастном случае, призрела осиротевшее семейство и поручила юного Варфоломея попечению князя Алексея Борисовича Куракина. Князь исполнил желание государыни, взял юного героя и дал ему воспитание наравне с своим родным сыном, воспитание светское, блистательное, и потом определил Боголюбова в Коллегию иностранных дел. Он был командирован в Корфу, к генералу Анрепу, познакомился там с Бенкендорфом и другими молодыми людьми первых фамилий; потом был при посольстве в Мадриде и Вене под начальством Дм.П.Татищева. В последнее время числился он при министерстве и жил в Петербурге, имея вход в лучшие дома, и находился в дружеских связях с Тургеневым, Блудовым и другими светскими людьми. Я знал его только потому, что видел иногда у Тургенева и у Воейкова, но в 1831 году, когда открылась холера, он был назначен попечителем квартала 1-й Адмиралтейской части, в которой частным попечителем был С.С.Уваров, с которым он вошел в тесные связи по родству Уварова с князем Куракиным. Боголюбов, посещая дома разных обывателей, зашел и ко мне. Мы разговорились с ним и познакомились; не говорю — подружились.

Когда я переехал в свой дом (в июле 1831 г.), он продолжал посещать меня, иногда у нас обедал и забавлял всех своими анекдотами и остротами; только нельзя было остеречься от его пальца. «Плохо лежит, брюхо болит». Он воровал все, что ни попадалось ему под руки. Спальня моя была внизу; кабинет на антресолях. Одеваясь поутру, я оставлял в спальне бумажник.

Однажды пришел ко мне Боголюбов, заглянул в спальню и, видя, что меня там нет, взобрался в кабинет и, посидев около часу, ушел. Я отправился со двора и, переходя через мостик на Мойке, встретился с наборщиком, которому за что-то обещал дать на водку, остановил его, вынул из кармана бумажник, чтоб из бывших в нем пятнадцати рублей вынуть синенькую. Не тут-то было: бумажник оказался пустым! В другой раз, воротясь домой перед обедом, нахожу, что Боголюбов сидит у меня в зале перед столом, покрытым газетами, и читает одну. Разговорившись с ним, я увидел у него за пазухой в боковом кармане картинку модного журнала и без всякого умысла сказал ему, шутя:

— К какой это даме несете вы моды, услужливый кавалер?

Он побледнел и застегнул фрак, сказав:

— Да к одной почтенной барыне.

Я поглядел на пачку новых газет: действительно, в ней недоставало модного журнала. До обеда зашел я к матушке, сестре и дочерям и рассказал им штуку Боголюбова. Он остался у нас обедать; сверх того обедал у нас один француз Бонне, разодетый куколкой. Между разговорами я сказал ему: «Как вы можете в нашем климате {это было в глубокую осень) одеваться так легко: и фрак, и жилет у вас нараспашку. Долго ли простудиться! Вот посмотрите на этого застегнутого дипломата: как он сохраняется. Подумаешь, что он прячет краденое». Домашние мои были в страхе, что Боголюбов обидится. Но все прошло благополучно.

Однажды, во вторник на первой неделе Великого поста, приехал ко мне звать меня к обеду Булгарин и при этом случае взял у меня двести рублей; потом он отправился в Большой театр и купил там пять билетов по пяти рублей, на вечерний маскарад. Обедали у него свитский генерал граф Нессельрод (двоюродный брат министра), один польский полковник, Боголюбов и я. Беседа за столом была преприятная. После обеда гости, кроме Боголюбова, тотчас отправились по домам. Булгарин проводил их, в том числе и меня. Боголюбов оставался и, когда воротился Булгарин, простился с ним и ушел также. В комнате, где мы сидели после обеда, было бюро, на которое Булгарин положил свой бумажник. Хвать, все оставшиеся в нем сто семьдесят пять рублей исчезли. Таких случаев знал я, знали все до тысячи, но никто не успел застать и уличить Боголюбова с поличным. А сколько он утащил у меня книжек! Добро бы украл полные сочинения, а то почти все разрознил.

Я говорил выше, что он был знаком и короток с Бенкендорфом. Говорили, что он был его шпионом. Не знаю этого в точности, но эту славу раздавали многим и мне самому, потому и не дерзаю говорить о том положительно. Вспомню только один случай. Однажды, когда Уваров был в Москве, Боголюбов пришел ко мне и прочитал письмо, в котором тогдашний товарищ министра просвещения уведомлял его, старого друга, о разных встречах, о блюдах в Английском клубе, о речах и суждениях некоторых именитых особ.

— Не правда ли, интересно? — спросил у меня Боголюбов.

— И очень, — отвечал я.

Я читал это письмо генералу (тогда Бенкендорф небыл еще графом), и ему оно понравилось.

Оставляю читателя догадываться, кто играл здесь какую роль. Дружба Боголюбова с Бенкендорфом пресеклась трагической сценой. Однажды Боголюбов приходит к нему, ни о чем не догадываясь, и видит, что его появление произвело на графа сильное впечатление.

-— Что с вами, дорогой граф? — спрашивает Боголюбов.

Бенкендорф подает ему какую-то бумагу и спрашивает:

— Кто писал это?

Это была перлюстрация письма, посланного Боголюбовым к кому-то в Москву: он насмехался в нем над действиями правительства и называл самого Бенкендорфа жалким олухом. Это письмо доставил графу почтдиректор Булгаков, ненавидевший автора. Боголюбов побледнел, задрожал и упал на колени.

— Простите минуту огорчения и заблуждения старому другу!

— Какой ты мне друг? — закричал Бенкендорф. — Ордынский! Велите написать в канцелярии отношение к военному генерал-губернатору о высылке этого мерзавца за город.

Боголюбов плакал, рыдал, валялся в ногах и смягчил приговор.

— Убирайся, подлец! — сказал Бенкендорф. — Чтоб твоя нога никогда не была у меня!

Боголюбов удалился. Этот случай рассказан был Булгарину Ордынским, секретарем Бенкендорфа.

С Уваровым сохранил он связь до конца своей жизни: видно, между ними были какие-то секреты, но Уваров стыдился этой связи. Однажды Боголюбов застал меня за сочинением одной статьи, помешенной потом в «Пчеле», о начале «Сына Отечества».

— Что же вы ее не печатаете?

— Нужно прежде цензуры показать Сергею Семеновичу, — сказал я, — потому что в ней идет речь о нем, а я не соберусь идти к нему.

Сделайте мне одолжение, Николай Иванович, поручите это дело мне: я очень часто бываю у Сергея Семеновича и непременно исполню ваше желание.

Я, враг всех министерских передних, согласился и отдал ему статью. Через неделю добрый и любезный Василий Дмитриевич Комовский, директор Канцелярии министра, привез ко мне эту статью, одобренную к напечатанию, и, отдавая ее мне, просил, именем Уварова, не относиться к нему через Боголюбова, а являться лично или передавать через канцелярию.

Боголюбов умер в марте 1842 года, после кратковременной болезни, оставив двух сестер, престарелых девиц, без всякого пропитания. Вероятно, Уваров не оставил их. Я спрашивал у домашних Боголюбова, не остались ли после него книги, в числе которых находились многие, взятые им у меня. Мне отвечали: не осталось ничего.

И все это примерло: и Боголюбов, и Бенкендорф, и Уваров! К чему послужило воровство одному, царедворничество другому, тщеславие и властолюбие третьему?

Любопытное дело Госнера могу я описать во всей подробности, потому что сам участвовал в нем — страдательным лицом. Описание мое будет справедливое и беспристрастное, потому что по истечении тридцати с лишком лет исчезли в душе моей все неудовольствия и огорчения, претерпенные мною; осталось воспоминание о любопытной драме.

В то время, когда мистицизм, методизм, библизм и тому подобные поветрия проникли в Россию и распространились в ней, как сорная трава на черноземе, приехали сюда два католических священника: Линдль и Госнер. Оба они, не отрекаясь от католицизма, проповедовали чистый мистический протестанизм, говорили южнонемецким наречием, прямо, грубо, с убеждением и с красноречием проповедников средних веков. Линдль проповедовал в Мальтийской церкви, а Госнер в большой католической (св. Екатерины), на Невском проспекте. Католики видели в этих проповедниках предателей и еретиков и проклинали их. Слушателями их были отчасти верующие и убежденные, но не находившие достойной духовной пищи в поучениях пасторов протестантских и православных священников, но большая часть их ходила на эти поучения из подлой угодливости покровителю их Голицыну. Магницкий, Рунич, Кавелин, Попов, Пезаро-виус (основатель «Инвалида»), Ливен (князь Карл Андреевич), Адеркас (этот скотик жив поныне), директор Петровской школы Шуберт, Серов и т.д. окружали их кафедры, выворачивали глаза, вздыхали, плакали, становились на колени. Желающие знать содержание, направление и слог этих речей могут прочесть напечатанные тогда, в русском переводе, три проповеди Линдля.

Госнер написал в то время толкования на Новый Завет на немецком языке. Набожный осел Карл Карлович фон Поль (впоследствии тайный советник и директор Канцелярии Министерства внутренних дел при Блудове) одобрил эти книгу к напечатанию; думаю, он читал ее, стоя на коленях. Другой усердный чтитель Госнера. отставной инженер-генерал-майор Александр Максимович Брискорн (дядя Максима Максимовича, пострадавшего в деле Политковского), занимавшийся попеременно пуншем и Библией, вздумал перевести эти толкования на русский язык; но, получив в Инженерном корпусе образование безграмотное, споткнулся на первом шагу и нанял для перевода бывшего казанского профессора Яковкина и одного чиновника 5 класса Трескинского. По окончании перевода первого тома Брискорн принес рукопись Павлу Христиановичу Безаку (моему двоюродному брату), с которым мы вместе купили и содержали типографию. Безак как для увеличения доходов типографии, так и из угодливости к партии Голицына, к которой принадлежал друг его

Николай Дмитриевич Жулавский, охотно взялся напечатать книгу, но, взглянув на перевод, ужаснулся. Не было ни смыслу, ни толку. Надлежало все исправить, Я обязан был принять участие в этой адской работе. Целые дни проходили у нас в корректурах. Брискорн умер в конце 1823 года. Госнер принял на себя продолжение издания. Василий Михайлович Попов взялся кончить перевод и перевел несколько глав.

Между тем произошла катастрофа, о которой я упоминал выше. Магницкий, предавшись Аракчееву, возгласил, что Голицын покровительствует шайке безбожников и злодеев, которые пытаются сгубить в России христианскую веру, и взялся доказать это книгой Госнера, которая печатается с ведома и позволения Голицына. Для этого нужны были доказательства, нужно было выкрасть из типографии книгу или хотя бы листок ее. «Дайте мне три неважные слова, — сказал какой-то инквизитор, — я найду в них средство сгубить сочинителя». Однажды, в марте 1824 года, явился ко мне некто Платонов, крещеный жид, известный шпион, умевший пробраться в порядочный дом, например, к князю Салтыкову, и с иезуитской покорностью просил дать ему хотя бы только прочесть листочек из душеспасительной книги Госнера, печатаемой в моей типографии. Зная этого молодца, я отвечал ему, что, во-первых, я не смею распоряжаться чужой собственностью, а во-вторых, книга не отпечатана, следственно, билета на выпуск в свет не получено, и я не в праве выпускать ее из типографии. Он стал всячески ублажать меня. Я отвечал сухо, что не дам, и просил его оставить меня в покое.

Не успевши у меня, подлецы нашли другой путь. Узнали, что Брискорн давал корректуру для прочтения доктору Христиану Яковлевичу Витту. Некто Степанов, чиновник 5 класса, прикинулся больным, послал за Виттом и на вопрос, чем он болен, отвечал: «Стражду не телом, а душой. Меня давят тяжкие грехи. Только духовная пища может утолить меня. Вот если б я мог прочитать хоть строчку святого мужа Госнера, я непременно бы выздоровел». Витт, не замечая и не подозревая ничего, отвечал: «В этом случае могу служить вам, У меня есть два листочка этой книги, и я пришлю их вам». — «Благодетель! спаситель!» — отвечал ему Степанов.

Получив листки, воспрянул с одра болезни и кинулся к обер-полицмейстеру; тот отдал листки Магницкому. Магницкий на первой же странице нашел богохульство и безбожие и препроводил к Аракчееву. Аракчеев отдал их на рассмотрение Шишкову. Шишков, занимавшийся только корнями славянского языка, не понимавший ни богословия, ни философии, стал разбирать листы. Цитаты и стихи из Библии приведены были не на славянское языке, а в русском переводе. Что ж! Храбрый адмирал нашел безбожие и побуждение к мятежу в словах самого Спасителя. Так, например, из слов: «И не бойтесь убивающих тело, бойтесь могущих убить душу», он вывел, что автор учит не бояться суда царского, и т.п. Критика его оканчивалась словами: «Читая таковые мерзости, перо из рук моих упадает». Подписали: Александр Шишков, Василий Ланской, тогдашний министр внутренних дел, баран, не виноватый ни телом ни душой.

Вскоре разнесся в городе слух об этой книге и ее богопротивном содержании. Ко мне приехал правитель Канцелярии военного генерал-губернатора графа Милорадовича, Н.И.Хмельницкий, и спрашивает, одобрена ли цензурой печатаемая у меня книга. Я показал ему одобрение. Прибежал Булгарин и говорит, что надо мной собирается гроза. Я отвечал, что, действуя по совести и по законам, не боюсь никакой грозы. Да и что мне было до глупых светских и судебных отношений! Меня поразил удар, какого не мог отвратить ни Александр I, ни весь Священный Союз: 24 апреля 1824 года в шесть часов утра умерла моя милая одиннадцатилетняя дочь Ольга; вечером в тот же день родилась другая, Александра. Стечение и борение противоположных чувств заглушало во мне все мои мысли, и я мог бы в то время перенести бестрепетно самые жестокие удары.

В этот самый несчастный для меня день Платонов (я узнал его по описанию) приходил ко мне в типографию, нашел одного ученика на крыльце и предлагал ему сто рублей за четыре экземпляра листов Госнеровой книги. Мальчик просил его прийти на другой день. Он явился и обещал троим ученикам двести рублей за два экземпляра. Они отвечали, что не смеют и не могут сделать этого без ведома фактора. Искуситель удалился. Как сожалел я, что мне не сказали о первом его посещении!

Я захватил его при втором пришествии, скрутил бы ему руки, как вору, и повел бы его с дворником моим среди белого дня на съезжую 1 -и части, мимо Гладкова и Милорадовича! Я пожаловался письменно Милорадовичу на подкуп моих людей и, разумеется, не получил ответа. К чему были им нужны печатные экземпляры, когда они имели уже корректуру? Они хотели предъявлением этих экземпляров подтвердить выдуманную и распространенную ими ложь, будто я напечатал две тысячи экземпляров и распространил их в публике. И Александр верил этому!

27 апреля, в воскресенье, после обеда, является ко мне одобривший эту книгу к напечатанию цензор Александр Степанович Бируков, величайший глупец и подлец, и говорит с умильной улыбкою:

— Ну, попали мы с вами, Николай Иванович!

— Что за «мы»! — возразил я. — Вы, вы одни восхищались Госнером; вы с Магницким стояли перед ним наколенях; вы подписали рукопись со всеми ее нелепостями;вы и отвечайте. Я только напечатал то, что вы одобрили, иесли б объявил, что не хочу печатать этой книги, Голицынпредал бы меня суду, как богохульника и бунтовщика.

Бируков отвечал дерзко:

— Да вы Бог знает, что прибавили к одобренной мною рукописи. Отдайте мне рукопись!

— Не отдам! — отвечал я, — Она одна мое спасение. Вы исключите теперь из нее что угодно, а я подвергнусь ответу.

Он всячески старался убедить меня, я отвечал, что рукопись у ГТ.Хр.Безака, товарища моего по типографии, и тем отделался от него.

На другой день призвал я переплетчика, заставил его при себе переплести рукопись, переметил в ней страницы, продел шнурок, и где были сделаны перемены в рукописи цензором, отметил на поле. Изготовил и жду. Во вторник утром приезжал ко мне адъютант графа Милорадовича граф Мантейфель, и просил пожаловать к графу.

Я взял рукопись и приехал по назначению, оставив рукопись у кучера. Милорадович встретил меня как-то торжественно и, сказав, что «он орган его величества», объявил, что государь император, обязанный пещись о благочестии и нравственности своих подданных, требует, чтоб не было печатаемо ничего богопротивного и безнравственного.

— И потому, — сказал он, — спрашиваю вас, как высмели напечатать книгу, не получив, на то билета из цензуры?

Узнав накануне, что таков был в Комитете министров отзыв князя Голицына, я отвечал ему:

— Не удивительно, что ваше сиятельство, как человек военный, не знает подробностей цензурного и типографского дела. Странно только, как оно неизвестно министру просвещения. Цензурный билет выдается из комитета по отпечатании книги и по сличении печатного экземпляра с одобренной рукописью, а печатается книга по такой рукописи без всякого билета. Книга не была еще отпечатана, и потому надобности в билете не настояло.

— А рукопись была одобрена?

— Была, ваше сиятельство.

Казалось, он сомневался в правде слов моих.

— Можете ли вы представить ее мне?

— Я взял ее с собой, она у моего кучера. Позвольте послать за нею Фогеля (шпиона 1 класса), которого я видел в передней.

— Извольте.

Принесли рукопись. Граф, увидев, что она продета шнуром за печатью и все листы ее помечены, сказал, улыбаясь:

-— Вы приняли все предосторожности.

— Я знал, — отвечал я, — с кем буду иметь дело: эти святоши — люди бессовестные и наглые.

Он посмотрел на меня с удивлением. Видно было, что он почел было меня принадлежащим к шайке Магницкого и подобных.

— Чья эта рука? — спросил он.

— Рука писаря, — отвечал я, — перебелившего перевод покойного Брискорна.

— А это?

— Профессора Яковкина.

— А это?

— 5 класса Трескинского.

— А это?

— Действительного статского советника Попова, директора Департамента Министерства просвещения.

— Точно ли?

Точно, ваше сиятельство,

— Да как цензор мог дозволить все это?

— Цензор не виноват: он не читал рукописи и подписал ее по воле своего начальства, князя Голицына, Рунича, Попова и прочих.

— Чем вы это докажете? — спросил граф.

А вот чем; вот стих из Библии: «Иисус ходил... исцеляя всякую болезнь и всякую немощь в людях». В рукописи ошибка: вместо «в людях», написано «в лошадях». Если бы цензор читал ее, то непременно поправил бы эту непростительную описку.

Граф, рассмеявшись, согласился со мной, и мы расстались. В донесении своем он совершенно оправдал меня и другого содержателя типографии, Края, печатавшего немецкий подлинник. Вообще во всем этом деле граф Милорадович вел себя честно и благородно.

Имея давнишнюю злобу на Безака, который насолил ему в турецкую кампанию 1809 года, когда был директором канцелярии князя Багратиона, Милорадович всячески допытывался, не участвовал ли и он в этом деле. Я отвечал, что я один содержатель типографии и только должен за нее деньги Безаку.

Комитет министров решил предать суду за составление этой книги Попова, Яковкина, Трескинского, цензора Бирукова и фон Поля, содержателей типографий Греча и Края. За двух последних вступились некоторые члены, находя их невинными. Шишков заметил: «Если они невинны, то оправдаются по суду». Прекрасное суждение! Прочие с ним согласились. Впоследствии я спрашивал у Канкрина: как он смог согласиться с такой гнусностью. Он отвечал мне: «Дело шло о выгодах православия. Нессельрод, Моллер и я, как протестанты, не противились ничему и согласились с большинством». Попов был предан суду в Сенате, Яковкин, Трескинский и оба цензора — в Уголовной палате, а мы, содержатели типографий, как люди, производящие свободный промысел, в Надворном суде.

Процесс тянулся. Разумеется, что в Сенате, как в верхней инстанции, он был решен прежде, нежели в низших присутственных местах. Все сенаторы, отличавшиеся известным своим благородством и независимым мнением, пристали к стороне сильного Аракчеева, все — кроме одного, Ивана Матвеевича Муравьева-Апостол а. Рассмотрев и обсудив дело со вниманием и чистой совестью, он написал свое решительное и основанное на здравом смысле и на законах мнение, в котором доказывал несправедливость обвинения и невинность прикосновенных к делу лиц, особенно Попова, подлежавшего непосредственно суду Сената. По разногласию в департаменте, дело следовало перенести в Общее собрание. Докладная записка о нем была напечатана и разошлась в публике.

Изумление и негодование было всеобщее. Дошло и до государя. Он встревожился и хотел узнать правду, но, не смея сделать этого явно, дал знать Муравьеву под рукой, чтоб он в такое-то утро был в такой-то аллее Каменного острова, где Александр Павлович часто прогуливался с Елисаветой Николаевной Кусовой, урожденной Тухачевской, препорядочной полуфранцузской дурой. В назначенное утро (это было в августе 1825 года) он встретился, будто невзначай, с Муравьевым, сел с ним на скамью, стал говорить о Сенате и спросил, какие важные дела производились у них недавно. Муравьев исчислил их и в том числе назвал дело Попова. Император пожелал узнать подробности, и Муравьев рассказал все откровенно, смело и справедливо. Александр поблагодарил его, но не изъявил своего мнения. Вскоре потом уехал он в Таганрог, где судьба положила предел дням его.

Не знаю, какое направление принял бы этот процесс при жизни Александра. По вступлении на престол Николая рухнулось все это здание, составленное из флигелей Аракчеевского и Голицынского. Царствовать начал российский самодержец, а не добрый наш угодник Запада, спрашивавший: что говорят обо мне в салоне мадам Сталь? Как отзовется Шатобриан? Пали и исчезли и протестантские иезуиты с своими библиями, из которых черкесы делали патроны, и с трактатами, пославшими не одного человека в дом умалишенных. Пали и исчезли Фотий и другие монахи, полуплуты и полудураки!

Николай Павлович умер, и его можно хвалить без зазрения совести. Скажу прямо и от души: и он и его внутреннее правление России было лучше Александрова. Александр был чужд и неприступен своему народу; он рисовался и кокетничал, а дела не делал; разумею последние его годы. Вдруг, бывало, падет на кого-нибудь немилость: не давать ходу! — был технический термин этой инквизиции. Явишься к какому-нибудь министру, требуешь если не правосудия, то объяснения, ответа. Нет ответа: пожимают плечами. Наконец добьешься: «ступайте к графу Алексею Андреевичу». А этот был неприступен, как китайский богдыхан. При Николае поступали иногда кру-тенько, но скоро и решительно. При каком-либо доносе, промахе или недоразумении, идешь к фон Фоку или к Дубельту или прямо к Бенкендорфу и к Орлову, объяснишь дело, оправдаешься или получишь замечание; тем и кончится. Как часто Николай просил прощения у особ, обиженных им в пылу гнева или нетерпения! Александр, чувствуя свою вину, усугублял немилость и гонения, чтоб загладить ее. Внешняя политика дело иное. Александр был в ней тем, чем должен быть великий дипломат: византийский грек, двойной плут. Сладил бы он добром с Наполеоном! Надул, столкнул и отметил. Честный, благородный, чуждый притворства Николай пошел бы на врага, и, как рыцарь XIII века со щитом и копьем правды, он встретил бы штуцера Минье. Уже теперь (в июле 1858-го) начинает заниматься для Николая заря правды. Со временем он явится в истории во всем своем блеске, чести и. доблести.

Процесс наш длился до 1828 года по всей форме суда и кончился в Сенате совершенным оправданием подсудимых. Я получил в вознаграждение (22 января 1829 года) чин статского советника. Этому процессу обязана существованием «Северная Пчела». В 1824 году, видя, что мне нет ходу по Министерству просвещения, я обратился к Канкрину с просьбой принять меня к себе на службу. Он знал меня и прежде (я имел случай сделать добро его сестре, госпоже Шлютер) и изъявил свое согласие. Вдруг узнали, что я предан суду. Канкрин объявил, что я не могу поступить к нему на службу до оправдания. Что делать? «Сын Отечества» шел вяло. Мы с Булгариным затеяли издание «Северной Пчелы» и начали ее с 1 января 1825 года.



[1] В молодости моей, в 1808 и 1809 годах, давал я уроки русского языка саксонскому посланнику графу Эйнзиделю, прекратившиеся с переводом его в Париж. По заключении мира, он опять прислан был к нашему двору. На одном публичном спектакле, в 1816 году, на котором присутствовали императорская фамилия и весь двор, очутился я в креслах подле моего бывшего ученика и разговорился с ним.

— Не дивитесь ли вы переменам, которые произошли в ваше отсутствие? — спросил я. — Кто бы подумал, что эти господа так скоро выскочат? Вот Волконский, вот Чернышев, бывший тогда поручиком, вот Нессельрод.

— Об этом не говорите, — возразил граф, — я имел о нем верное предсказание. Однажды, обедая в Париже у вашего посла, князя Куракина, я очутился подле Талейрана. Куракин врал без милосердия. «Нетрудно, князь, — сказал я Талейрану, — сладить с такимидипломатами, как эти русские». — «Правда ваша, — сказал он, — Куракин ужасный осел, но вот этот маленький немец (указывая насидевшего против него Нессельрода) пойдет далеко».

Нессельрод был особенно указан государю бароном Штейном в начале 1812 года, когда бестолковость и недальновидность графа Румянцева всех приводила в отчаяние, — и предсказание Талейрана сбылось вполне.

[2] Сообщаю любопытную черту о расположении Александра к его свояку, королю шведскому Густаву IV.

В 1801 году генерал-квартирмейстром при государе был почтенный и достойный генерал (впоследствии граф) Петр Корнилович Сухтелен, человек весьма умный, учтивый, кроткий в обращении, но тем не менее настойчивый в своих убеждениях. Не знаю, кто из приближенных к государю, Ливен, Волконский, что ли, сделал ему неприятность, и, вероятно, немаловажную, потому что Сухтелен пожаловался государю. Александр старался успокоить его, просил забыть оскорбление, может быть, неумышленно нанесенное, и прибавил: «11 faut avoir un peu de philosophic» — «Надобно быть отчасти и философом». Сухтелен не был доволен ответом, но замолчал. Дня чрез два после того было у государя собрание генералов для обсуждения разных стратегических вопросов, впрочем, в одной теории, ибо о войне тогда не помышляли. Стали говорить, какие границы были бы всего выгоднее для России.

— Что вы думаете об этом, Сухтелен? — спросил император.Сухтелен встал, не говоря ни слова, взял со стола линейку и на карте России, висевшей пред собранием, провел черту по реке Торнео.

— Полно, полно, — сказал государь, — эта граница нам недоступна. Что скажет свояк мой, король шведский?

Sire, — отвечал Сухтелен, — il faut avoir un peu de phifosophie.Присутствующие не поняли всего значения этих слов. Александр закусил губы, но, так как колкость этого возражения известна была ему одному, не сердился на Сухтелена.

[3] Говорят, что Александр хотел воспитать в лицее братьев своих Николая и Михаила, наравне с будущими подданными, и что политические обстоятельства помешали ему исполнить это. Невероятно: Николаю в 18П голу, при открытии лицея, был уже шестнадцатый год. А мысль, если она была, заслуживает всякого уважения. Лицею (то есть первым выпускам) обязана Россия многими достойными и блистательными людьми: Пушкиным, бароном Корфом и — увы! — князем А.М.Горчаковым.

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2003



Публикуется по изданию: Н.И. Греч «Записки о моей жизни», М.: «Захаров», 2002
(с) И. Захаров, издатель, 2002