Оглавление

Глава VII

В это время петербургский двор представлял особый интерес. Революция вывела на сцену новые характеры, многие изгнанники, сосланные в Сибирь в царствование Анны[1], в регентство Бирона и при Елизавете, были прощены Петром III и каждодневно возвращались. Некоторые из них, занимая государственные должности в прежние царствования и зная их закулисные тайны, напоминавшие своими несчастьями былые времена и наконец обратившие на себя общее любопытство и внимание после глухой неизвестности и политического небытия, выступили на сцену в ярком свете и знаменитости.

В числе их явился и канцлер Бестужев. Я была представлена ему в самых лестных выражениях, уязвивших Орловых. «Это молодая княгиня Дашкова, — сказала, Екатерина. — Могли ли вы вообразить, что я буду обязана престолом дочери графа Романа Воронцова?»

За четыре года я видела Бестужева один раз и то мельком. Меня поразило его умное, или, лучше, скрытно-лукавое лицо. На свой вопрос я в первый раз услышала имя этого знаменитого характера. Я останавливаюсь на этом обстоятельстве потому, что в некоторых рассказах о революции меня обвиняли в заговоре с ним против Петра III, хотя мне было не более четырнадцати лет во время его изгнания. После этого понятно, до какой степени многие французские писатели доводят неуважение к истине, фактам, как будто они решили лишить историю всякого авторитета и наставления, обратив ее в безумную клевету и жалкую ложь.

Между этими привидениями общего воскресения были еще двое не менее замечательных людей — фельдмаршал Миних и Лесток. Я помнила их с детства, видев в доме моего дяди, который чрезвычайно был привержен им. Первый, восьмидесятилетний старик, отличался рыцарской вежливостью, еще больше заметной в сравнении с грубыми манерами некоторых из наших революционеров. Он сохранил всю характерную твердость ума, всю свежесть своих способностей. Его разговор необычайно интересовал меня, и я с особой гордостью пользовалась его снисходительностью и добротой в этом отношении. Я смотрела на этих двух стариков как на живые летописи минувших времен. Сравнивая настоящее с прошедшим, мой ум обогащался новыми познаниями, хотя неопытность и доселе обманывала меня юношеской мечтой — видеть в каждом человеческом сердце священный храм добродетели.

Но среди любопытных событий эпохи вдруг душа моя с ужасом встрепенулась от страшной действительности: я говорю о трагической смерти Петра III. Известие об этой катастрофе так оскорбило меня, такую мрачную тень бросило на славную реформу, что я, хотя и далека была от мысли считать Екатерину участницей в преступлении Алексея Орлова, не могла войти во дворец до следующего дня. Я нашла императрицу расстроенной, явно огорченной под влиянием новых впечатлений. «Я невыразимо страдаю от этой смерти, — сказала она. — Вот удар, который роняет меня в грязь». — «Да, мадам, — отвечала я, — смерть слишком скоропостижна для вашей и моей славы».

Между тем, вечером, разговаривая в передней с некоторыми лицами, я имела неосторожность сказать, что Алексей Орлов, конечно, согласится: с этой поры нам невозможно даже дышать одним воздухом и едва ли у него достанет дерзости подойти ко мне как к знакомой. Теперь Орловы сделались моими врагами. И надо отдать справедливость Алексею Орлову: несмотря на свою обычную наглость, в продолжение двенадцати лет он не сказал мне ни одного слова.

Как ни был очевиден повод к подозрению императрицы, устроившей или только допустившей убийство своего мужа, мы имеем ясное опровержение этого подозрения — его опровергает собственноручное письмо Алексея Орлова, писанное им сразу же после злодеяния. Его слог и бессвязность, несмотря на пьяное состояние автора, обнаруживают страх и укоры совести; он умоляет о прощении в раболепных выражениях.

Это письмо Екатерина II тщательно берегла вместе с другими важными документами в особой шкатулке. После ее смерти Павел приказал графу Безбородко разобрать и прочитать эти бумаги в своем присутствии. Когда было окончено чтение этого письма, Павел, перекрестившись, воскликнул: «Слава Богу! Теперь рассеяны последние мои сомнения относительно участия матери в этом деле». Императрица и молодая Нелидова присутствовали при этом; государь также велел прочитать письмо великим князьям и графу Ростопчину.

Кто уважал память Екатерины II, для того ничего не могло быть отраднее этого открытия. Мои убеждения на этот счет не нуждались в доказательствах; вместе с тем я радовалась находке подобного акта, который заставлял молчать самую отвратительную клевету, тяготевшую на женщине, при всех ее слабостях никогда не способной даже подумать о таком преступлении.

Свидание мое с князем Дашковым было верхом моей радости; оно обновило мое существование после такого бурного периода жизни, исполненной постоянных раздражений для души и тела. Императрица немедленно отпраздновала его приезд самым лестным образом для князя, назначив его командиром кирасирского полка, в котором она сама считалась полковником.

Этот полк при Елизавете и Петре III был первым гвардейским полком и управлялся почти исключительно немцами. Поэтому назначение русского во главе его было явлением утешительным для всего войска: князь Дашков сумел так хорошо поставить себя в отношении к своим сослуживцам, что юноши наперебой искали мест в этом корпусе, а так как князь не щадил никаких расходов на лошадей и обмундирование, этот полк скоро стал самым лучшим, самым избранным в целой армии.

Мы, не теряя времени, перебрались во дворец, почти каждый день обедали с императрицей, а ужинали в своих собственных комнатах, приглашая десять или двенадцать человек из наших знакомых каждый вечер.

Мечты мои относительно царской службы почти исчезли, и мне можно остановиться больше, чем следовало бы, на воспоминании о тех задушевных минутах, когда обольстительная власть императрицы часто смешивалась с ребяческими шалостями. Я пламенно любила музыку, а Екатерина — напротив. Князь Дашков, хотя и сочувствовал этому искусству, понимал его не больше императрицы. Несмотря на это, она любила слушать мое пение. Когда я продолжала его, она обыкновенно, подав секретный знак Дашкову, затягивала с ним дуэт, что называлось на ее языке небесной музыкой. Таким образом, они, не смысля ни одной ноты, составляли концерт, самый дикий и невыносимо раздирающий уши, вторя друг Другу, со всеми ужимками, самым торжественным видом и гримасами артистов. Она также искусно подражала мяуканью кошки и блеянию зайца, всегда придумывала наполовину комические и сентиментальные выражения сообразно случаю. Иногда, прыгнув, подобно злой кошке, она нападала на первого проходившего мимо, растопыривая пальцы в виде лапы и завывая так резко, что на месте Екатерины Великой оказывался забавный паяц.

Я думаю, что никто в мире не обладал в равной степени с Екатериной быстротой ума, неистощимым разнообразием его источников и, главнее всего, прелестью манеры и умением скрасить самое обыкновенное слово, придать цену самому ничтожному предмету.

Эти мемуары должны быть зеркалом не только моей жизни, но и того духа, который влиял на меня. Поэтому я желаю рассказать еще один случай, где я испытала неудовольствие со стороны государыни. Ему придали гораздо больше значения, чем было на самом деле, и обратили его в злонамеренную сплетню. Как в этом, так и во всех подобных обстоятельствах, я не скрою ничего, что знаю. Что бы ни писали люди, пользующиеся за неимением другого авторитета обыденной молвой, я должна оговориться, что совершенного разрыва между мной и Екатериной никогда не было. Что касается денежных вознаграждений, якобы полученных мной за услуги, мне достаточно напомнить, что императрица хорошо знала меня, ей было известно и то, что своекорыстие всего дальше было от моего сердца. Подобные расчеты были так чужды мне, что наперекор всезаражающему придворному эгоизму, который создал мне врагов из людей, обязанных мне, и назло всем опытам человеческой неблагодарности в течение всей моей жизни, я смело могу утверждать, что скромные мои средства всегда были готовы к пользе других.

Между примерами неблагодарности, глубоко огорчившей меня, был между прочим поступок молодого офицера Михаила Пушкина. Я расскажу о нем подробно, потому что с ним соединилось неудовольствие императрицы, о котором я только что говорила.

Этот молодой человек, отец которого был каким-то чиновником, потерявшим место за дурное поведение, был лейтенантом в одном полку с князем Дашковым. Мой муж часто помогал ему деньгами. Юношество любило Пушкина за его ум и умение хорошо говорить. Это обстоятельство и обычная фамильярность между офицерами заставили князя без дальних рассуждений допустить его в число своих друзей. По просьбе Дашкова перед самой нашей свадьбой я выручила его из неприятного и очень неловкого дела, в котором он был замешан с главным французским банкиром Гейнбером. Пушкин, вместо того чтобы заплатить долг последнему, вытолкал его из своего дома. Поэтому оскорблению, столь несправедливому, было начато следствие, в котором Гейнбера горячо поддерживал французский посланник маркиз Лопиталь. Так как мне часто случалось встречать маркиза в доме моего дяди, я попросила его окончить процесс. Он охотно согласился и написал князю Меншикову, начальнику Пушкина, уведомив его, что дело с Гейнбером решено полюбовно и потому можно считать его навсегда оконченным,

С этого времени карьера молодого человека была предметом наших забот. Однажды, в царствование Петра, императрица, разговаривая со мной о своем сыне, захотела поместить около него по совету Панина несколько хороших юношей в качестве сверстников, в особенности знающих иностранные языки и литературу. Я порекомендовала ей Пушкина как самого способного мальчика. Спустя несколько недель он был пойман на шалости самого скандального свойства. Хотя я лично не любила его, но по настоянию мужа возбудила к нему участие Екатерины и тем спасла его от беды.

Вскоре, незадолго до восшествия на престол императрицы, я проводила с ней один вечер в Петергофе, когда Панин привел показать ей сына. Между прочим заметив о чрезмерной застенчивости и даже дикости своего питомца, что наставник приписывал совершенному отчуждению великого князя от его однолетков, он опять в числе других напомнил о Пушкине, о котором говорил своему дяде князь Дашков перед отъездом из Петербурга.

Услышав это имя, императрица тотчас заметила, что, хотя она не обвиняет прямо Пушкина в его последнем поступке, однако его дело до того было гласным, что по одному уже подозрению он не может быть допущен к ее сыну.

Искренне одобрив возражение Екатерины и прибавив, что мы рекомендовали его прежде этого происшествия, я просила ее поразмыслить, не ложно ли он обвинен и что было бы очень жалко, если бы молодой человек по одной сомнительной молве потерял надежду быть полезным на своем месте.

Таковы были наши одолжения в отношении Пушкина, и вот как он отплатил за них.

Когда Екатерина была уже на престоле, а мы жили во дворце, однажды повечеру был приглашен к нам Пушкин, он явился, как обычно, в дурном расположении духа. Я заметила ему о том и спросила о причине. Он сказал, что дела его час от часу идут все хуже, и, несмотря на мое обещание, он теряет всякую надежду получить место при великом князе. Я утешала его, желая разогнать черные думы, причем старалась уверить, что если это место не достанется ему, то государыня назначит его на другое, и мое ходатайство в его пользу всегда будет готово. Я утешила и обнадежила его с уверенностью, что он положится на мое обещание так или иначе пособить ему. Но что же вышло? Едва он оставил меня, как встретил Зиновьева, которому с той же грустной физиономией рассказал о своем несчастье, что будто несчастье это происходит от недоверия к нему императрицы вследствие распущенных о нем дурных слухах, как он это сейчас узнал от меня. Зиновьев немедленно 1гредложил ввести его к Григорию Орлову, своему другу- Предложение очень охотно было принято, и Пушкин попал под покровительство любовника. Орлов спросил его, в' чем дело. Пушкин с мастерским красноречием повторил ему свою историю. Орлов, заметив в нем человека, способного клеветать на меня, принял сторону Пушкина и обещал ему успех, желая доказать, как мало значит для императрицы мое ходатайство.

В тот же вечер князь Дашков получил письмо. И что особенно удивило нас, оно было от того же Пушкина, написанное в виде оправдания в том, что Зиновьев представил его Орлову, что происходил разговор (он его не совсем хорошо помнит), но разговор такого свойства, который может иметь вредные последствия для меня. Как по пословице «на воре шапка горит», он хотел отречься от всего, что говорил Орлову, и обещал подтвердить свое оправдание письменно на следующее утро.

Я так презирала подобные проделки, что советовала не упоминать об этом, но Дашков счел неприличным отказать ему в таком невинном оправдании.

На другое утро я обычным порядком явилась к императрице. Речь немедленно зашла о Пушкине. «С чего вы взяли, — спросила Екатерина, — разрушать доверие подданного, внушая ему, что он потерял в моих глазах доброе мнение о себе и что я причиной несчастья Пушкина?»

Изумленная этим обвинением, раздраженная неблагодарностью, я с трудом удержалась от гнева и ограничилась только одним возражением, что императрице хорошо известны мои хлопоты помочь ему. После этого я предоставляю ей самой судить о его подлости и только одного не понимаю, каким образом слово утешения могло быть обращено в ябедничество. Относительно же внушения недоверия к ее подданному я так была далека от всякой подобной мысли, что, напротив, убеждала его надеяться, если он не успеет получить место при великом князе, найти другое по милости царской и быть полезным своим дарованием правительству.

На этом наш разговор прекратился, и я думаю, мое объяснение удовлетворило императрицу, хотя я была глубоко уязвлена слишком поспешным и незаслуженным ее выговором.

Когда я увидела своего мужа, он сказал: «Ты права относительно этого бездельника Пушкина; мой слуга был у него именно в то время, которое он назначил, и он отказался прислать письменное подтверждение, избегая, разумеется, опасности оказаться лжецом под собственноручной распиской». — «Нам остается одно, — отвечала я, — забыть этого коварного негодяя; он никогда не был достоин твоей дружбы».

Последующее поведение Пушкина подтвердило мое мнение и низость его характера. Определенный с помощью Орловых начальником коллегии мануфактур, он стал подделывать банковские билеты, за что был сослан в Сибирь, где и окончил дни свои.

Глава VIII

Возвращаюсь к общественным делам. Коронация императрицы в это время была предметом общего внимания. В сентябре двор отправился в Москву. Я ехала в одной карете с Екатериной, а князь Дашков находился в ее свите. По дороге каждый город и деревня весело встречали государыню.

За несколько верст от Москвы мы остановились в Петровском, на даче графа Разумовского, где собрались должностные лица и толпы городских жителей в ожидании приезда императрицы.

Князь Дашков поспешил известить свою мать, от которой возвратился на другое утро. Я, со своей стороны, горела нетерпением обнять моего Мишу, сына, которого я за год перед тем оставила на попечение свекрови, поэтому я просила Екатерину отпустить меня до вечера. Она старалась уговорить остаться дома под тем предлогом, что мне необходимо отдохнуть. Я, однако, решила подождать не долее полудня. После обеда, когда я собралась ехать, императрица отозвала меня и мужа в другую комнату и очень осторожно и нежно предупредила, что мой Мишенька умер.

Это несчастье было для меня выше всякой меры. Я бросилась в дом, где он скончался, и не могла уже возвратиться в Петровское и жить во дворце, тем более участвовать в церемониях торжественного въезда в Москву. Императрицу я посещала каждый день, но избегала всех общественных собраний, продолжая жить в доме старой княгини Дашковой. Ее любовь и доброе расположение ко мне были источником моего утешения.

В это же самое время Орловы с их обычным пронырством искали случая унизить меня. Они устроили церемониал венчания. На основании немецкого этикета, введенного Петром I, военное сословие первенствовало на подобных выставках. Поэтому они назначили мне место в соборе не как другу императрицы, украшенному орденом Св. Екатерины, а как жене полковника, которая могла быть допущена в самых низших рядах.

Внутри собора была поставлена высокая платформа для зрителей этого класса, с нее ясно был виден каждый посетитель. Таким образом, замысел Орловых вполне достигал своей цели. Мои друзья единодушно советовали мне не являться. Поблагодарив, я заметила им, что было бы странно увлекаться самолюбием в то время, когда все мои дружеские и патриотические надежды готовы осуществиться. Та же гордость, которую враги стараются оскорбить, возвысит меня среди толпы при церемонии, которой я скорее дам, чем приму от нее истинное достоинство. увы! Кто мог рассчитывать на бесчувственность этикета в такую минуту!

Забывая все личные чувства, я с искренним чувством встретила 22 сентября, день коронации. Ранним утром я вошла к императрице и за отсутствием больного великого князя находилась близ нее во время процессии в собор. По приходе я заняла свое скромное место между неизвестными людьми низших военных рядов. Может быть, убеждения мои в этом отношении не были поняты теми, кто измерял мои чувства списком календаря, но как ни была я молода, истинная норма всякого отличия для меня заключалась в личном достоинстве: если трудно было унизить меня, то, конечно, потому, что я полагала настоящим унижением нашу собственную безнравственность.

Когда кончилось венчание, императрица возвратилась во дворец и села под царским балдахином.

Началось длинное производство. Между первыми назначениями князь Дашков был пожалован в камергеры, что дало ему чин бригадира и не лишило полка; я была определена статс-дамой.

Москва представляла ряд беспрерывных праздников. Народ, казалось, веселился от души, и почти вся зима прошла среди пиров и праздников. Мы не разделяли их по причине семейного горя. Младшая сестра моего мужа занемогла и, несмотря на крепкое телосложение, только продолжившее ее страдания, наконец скончалась, став жертвой невежества своего медика. Я тяжело скорбела за эту милую девушку, которая перед смертью не отпускала меня от себя ни днем ни ночью. Кроме того, мое собственное хилое здоровье и беременность заставили избегать всего, что выходило за круг этой печальной жизни. Князь Дашков, оплакивая смерть любимой сестры и утешая горюющую мать, также не имел ни времени, ни желания являться в общество. Чтобы не беспокоить себя приходом посетителей, мы никого не принимали, за исключением самых близких родственников.

При такой отшельнической жизни придворные события были нам известны мало, кроме обшегласных происшествий, как, например, просьба Бестужева, которую он представил Екатерине, относительно ее второго брака.

Этот шарлатанский акт, облеченный в форму национального адреса, умолял императрицу почтить усердные желания любезных ее подданных избранием супруга, достойного ее царской руки. Этому акту мужественно и благородно противодействовал мой дядя, канцлер. Когда Бестужев принес ему адрес, подписанный многими сановниками, дядя просил не беспокоить его даже названием этого глупого и опасного проекта. Но Бестужев начал читать бумагу, тогда канцлер встал с кресел и, рассердившись нелепостью такой просьбы, вышел из комнаты.

Затем он приказал подать себе карету и, несмотря на то, что был болен, отправился во дворец. Он немедленно хотел видеть императрицу и просить ее отвергнуть предложение, придуманное Григорием Орловым и основанное на его собственных честолюбивых замыслах. Канцлер требовал аудиенции, которая тотчас была дана ему. Он явился и говорил по поводу открытия, сделанного ему Бестужевым, который хотел дать своей собственной вздорной фабрикации санкцию всего народа, будто бы желающего для себя и для своей монархини царя. Такая мера, продолжал он, оскорбит ее подданных; они имеют много причин, в этом нет сомнения, не желать ей такого мужа, а себе повелителя, как Григорий Орлов.

Императрица отвечала ему так: «Я никогда не уполномачивала этого старого интригана на этот поступок. Что же касается вас, я вижу в вашем откровенном и честном поведении слишком много приверженности ко мне, хотя вы всегда невпопад ее употребляете». Мой дядя возразил, что он действует по долгу совести и уверен, что государыня сама, по доброй воле, отклонит это гибельное обстоятельство. Затем он ушел. Такая твердость со стороны канцлера удивила всех и приобрела ему новое уважение в общественном мнении. Но Бестужев приписал ее предварительному согласию с императрицей, которая будто бы хотела с помощью этого протеста отделаться от настойчивости Орлова. Это подозрение, впрочем, было совершенно ложным, потому что болезнь не выпускала моего дядю из комнаты и не позволяла ему заниматься делами. Во всяком случае, чистота его характера защищает его от всякого нарекания в недостойном поступке.

Между тем, Григорий Орлов, разочарованный в своих несбывшихся мечтах, был возведен в достоинство князя Германской империи. В то время как канцлер обличал интриги его адептов, другие, негодуя на его надменные желания, искали падения временщика. В числе их находился Гетроф, один из самых бескорыстных заговорщиков против Петра III. Изящные манеры и прекрасная наружность разжигали ревность, возбужденную его бескорыстием, в душе Орловых. Один из двоюродных братьев Гетрофа, Ржевский, участник революции со стороны обеих партий, пользовался обоюдным их доверием, но, любивший больше всего личную пользу, изменнически открыл Алексею Орлову замысел Гетрофа, который готовил вопиющий протест против просьбы Бестужева и успел скрепить его подписью всех тех, кто содействовал Екатерине взойти на престол. В то же время он предупредил его, что в случае неудачи протеста любимцу угрожает месть. Гетроф был арестован; Алексей Орлов допрашивал его, говорят, с крайним бесстыдством и жестокостью, причем Гетроф с гордостью произнес, что он первым вонзит нож в сердце Григория Орлова и после того умрет, нежели согласится признать его своим монархом и быть свидетелем бедствия страны, только что освобожденной от тирана.

При другом следствии, производимом Суворовым, отцом славного фельдмаршала, Гетроф был спрошен, не имел ли он сношений со мной и какие мои мнения в этом отношении. «Я три раза, — отвечал он, — являлся к княгине Дашковой с намерением попросить ее совета, но она никого не принимала. Но если бы я увидел ее, вполне открыл бы свои чувства. Убежден, что она посоветовала бы все, что должен внушать истинный патриотизм и нелицемерное великодушие».

Этот благородный ответ Гетрофа был под секретом сообщен Суворовым моему мужу, когда они на другой день встретились во дворце. Суворов, обязанный отцу Дашкова, с удовольствием передал ему столь лестный отзыв обо мне.

Возвращаюсь к своим домашним делам. После смерти моей сестры княгиню Дашкову уговорили переехать с печального пепелища в дом ее брата, генерала Леонтьева. Я продолжала жить инвалидом в городе, проводя время в хандре и бесполезных занятиях.

Наконец, 12 мая по старому стилю у меня родился сын, а на другой день мой муж заболел скарлатиной, которой он часто был подвержен. При таком порядке вещей через три дня императрица прислала Дашкову письмо со своим секретарем Тепловым.

Дяди мои, Панины, сидели у нас, когда явился Теплов. Не желая встречаться с ними, а может, ему ггриказано было исполнить поручение с глазу на глаз, он попросил Дашкова выйти на улицу, чтобы здесь переговорить с ним.

Князь лежал в постели в одной комнате со мной; он встал, надел шинель, сошел с лестницы и принял от Теплова письмо Екатерины следующего содержания: «Я от всей души желала бы не забыть заслуги княгини Дашковой вследствие ее собственной забывчивости; напомните ей об этом, князь, так как она позволяет себе угрожать мне в своих разговорах».

Я ничего не знала об этом деле до вечера, когда подслушала совещание Паниных с мужем в его спальне и заметила беспокойное выражение лица моей сестры Александры, проходившей через мою комнату к брату. Эта грустная тайна в высшей степени встревожила меня; я боялась, что болезнь мужа примет дурной оборот, поэтому и желала видеть своих дядей. Они подошли к постели и, чтобы успокоить меня, передали мне содержание царского письма.

Я гораздо больше была недовольна Тепловым, который поднял мужа с постели, подвергая его опасности, чем несправедливостью этого странного обвинения. Впрочем, я желала прочитать письмо. Генерал Панин сказал, что Дашков поступил с этим письмом так, как он сам сделал бы в подобном случае: разорвал его на клочки и ответил на него очень резко.

Я чувствовала себя сверх ожиданий в спокойном состоянии духа и не роптала на императрицу. При таких врагах, какими она была окружена, всегда надо было ожидать подобных несправедливостей. Поэтому я хладнокровно поручила графу Панину спросить Екатерину, когда ей угодно будет назначить крещение моего ребенка, так как она обещала быть его крестной матерью. Сделав это предложение, я хотела знать, вспомнит ли она о своем обещании, несмотря на ложные обвинения, которыми старались возмутить ее против меня.

Когда дяди удалились, князь Дашков вошел в мою комнату. Его хладнокровие и желание рассеять мой страх были очевидными, но я изумилась его исхудалому лицу, так что, когда он возвратился в постель, я долго не могла заснуть. Наконец я забылась в лихорадочном сне, но меня разбудил крик и буйные песни пьяной толпы под окном. Эта толпа высыпала на улицу после увеселений Орловых, дом которых, к несчастью, был по соседству с нашим. Неистовые вакханалии с кулачными боями были любимым развлечением Орловых. Я так испугалась, потрясенная этим шумом, что тотчас же почувствовала паралич в левой руке и ноге. Предвидя опасность, я послала кормилицу за полковым лекарем, нашим домашним другом, приказав провести его так, чтобы не разбудить мужа. Когда лекарь пришел и взглянул на меня, то потерял всякую надежду и немедленно потребовал на помощь доктора и князя Дашкова. Я, однако, никого не впустила к себе до шести часов утра. За это время совершенно отчаялись в моей жизни, поэтому я позвала князя, поручила ему детей, больше всего умоляя позаботиться об их воспитании, потом поцеловала его, в знак вечной нашей разлуки.

Взор, выражение лица, с которым он принял мой холодный поцелуй, доселе живут в моем сердце. Эта предсмертная минута была для меня почти счастьем, но Богу угодно было отвести удар, который я ожидала с тихой покорностью, и продолжить мою безутешную жизнь после смерти моего милого мужа.

Императрица и великий князь были восприемниками моего сына, названного Павлом, но они не спросили о моем здоровье ни до, ни после церковного обряда.

Вскоре двор возвратился в Петербург. Мое выздоровление шло очень тихо, и я продолжала жить в Москве, принимая с некоторой пользой холодные ванны до июля. Между тем, Дашков обязан был соединиться со своим полком в Петербурге и Дерпте, где тот стоял, а я переехала на дачу в семи верстах от Москвы.

Девица Каменская и ее сестры разделяли мое уединение до декабря, когда, чувствуя себя совершенно здоровой, я вместе с Каменской отправилась в Петербург к своему мужу. Мы поселились в наемном доме.

Глава IX

Я пишу историю своей жизни, а не историю своего времени, потому не считаю нужным подробно говорить о политических событиях этой эпохи. Я коснусь их в той мере, в какой необходимо для ясности моего рассказа.

Смерть Августа, короля польского и электора саксонского, открыла широкое поле дипломатическим интригам. Саксонская династия хотела удержать польскую корону в своих руках. Прусский король преследовал другие цели.

Некоторые из магнатов Речи Посполитой, подкупленные золотом и обещаниями Саксонии, поддерживали права этого дома, между тем как другие, руководствуясь более патриотическими побуждениями и с подозрением посматривая на опасную политику, утвердившую наперекор конституционным началам почти наследственно польский престол за саксонской династией, упорно стояли за национальное избрание. Венский кабинет, желая дружбы с русской императрицей, объявил себя за избрание, может быть, имея в виду притязания князя Чарторыского, так как Екатерина еще не обнаружила своих желаний представить Понятовского кандидатом на престол. Когда ее намерение сделалось известным совету, князь Орлов воспротивился ему; военный министр, граф Захарий Чернышев, вместе с братом своим Иваном, заметив возраставшее влияние Орлова, хотя и не открыто, встали на его стороне и употребили все возможные средства остановить движение войск и тем помешать исполнению желаний Екатерины.

Наконец, когда наступило время собрания, она поставила князя Дашкова во главе войска, посланного в Польшу; этим выбором она хотела разрушить интригу Орловых и дать лучшую опору своим собственным интересам. Согласно с тем, она отдала Дашкову тайные приказания и отправила его так секретно, что почти никто не знал о его назначении до самого отъезда.

Князь, обрадованный таким доверием, принялся за дело с необыкновенным усердием и восторжествовал над всеми препятствиями, стоявшими на его пути. Князь Волконский, главнокомандующий армией, первым был послан в Польшу поддержать народный вопрос; ему приказано было не двигаться дальше Смоленска. Князь же Дашков прошел до самой Варшавы, предводительствуя корпусом, достаточным для достижения предполагаемой цели этого похода. Власть, данная ему, прежде чем он достиг места назначения, была так безгранична, что генералы и бригадиры, из которых некоторые были старше его, безусловно подчинялись ему.

Сильная раздраженность души и двойное беспокойство за отсутствующего мужа и больную дочь снова расстроили мое здоровье: мне была предписана перемена воздуха. К счастью, я получала с каждой почтой очень важные письма от мужа и потому не хотела слишком далеко удаляться от Петербурга. С позволения своего брата, князя Куракина, я заняла одну из его загородных дач, ту самую прекрасную Гатчину, которая после его смерти была куплена императрицей. Она тогда не имела того близкого сообщения с Петербургом, которое впоследствии было установлено.

Я жила здесь с двумя детьми и Каменской совершенной отшельницей до самого приезда государыни из Риги и выезжала из дома только для верховых прогулок по окрестностям. Избегая больших расходов и не принимая у себя почти никого в отсутствие мужа, я заняла только одно крыло этой обширной дачи, где была устроена холодная ванна для моих детей. Большую же часть покоев я уступила генералу Панину, назначенному теперь сенатором и членом Государственного совета: он оставался здесь до отъезда Екатерины в Ригу, куда сопровождал ее. Когда он жил со мной, каждое утро к нему являлось множество просителей по делам службы. Но, хотя мы занимали один дом, у нас было и раздельное хозяйство и свои входы на противоположных концах здания.

Дядя вставал для занятий раньше меня, и потому я не видела и не слышала никого, кто приходил к нему. Я отнюдь не догадывалась, что в числе его посетителей был Мирович — личность замечательная безумным замыслом посадить на трон юного Ивана, с младенчества заключенного в Шлиссельбургской крепости. Посещения Мировича возбудили подозрения против меня и бросили новую ложную тень на мой характер и убеждения, и без того уже извращенные. Я, разумеется, досадовала, забыв о том, что я слишком много сделала для Екатерины и слишком мало для своей личной пользы, чтобы избежать зависти и клеветы.

Вскоре после возвращения государыни из Риги я перебралась в Петербург. Генерал Панин, как только устроился в собственном доме, соединился со своей любезной женой, прежде жившей в Москве. Я была искренним другом этой уважаемой женщины, с которой я провела много времени в отсутствие ее мужа, занятого или при дворе, или разъездами по разным поручениям. С природной кротостью она соединяла достоинства, завидные для ее пола. Но слабое здоровье вследствие грудных болезней, увеличившихся с переездом в Петербург, заставило ее ограничиться самым тесным кругом близких людей, среди которых она была чудом прелести. К сожалению, она не долго прожила.

Дядя мой Панин, говоря мне однажды о Мировиче, сообщил, что катастрофа, решившая участь несчастного Ивана, была доведена до сведения императрицы в Риге письмом Алексея Орлова, Она прочитала его с большой тревогой, сообщив содержание первому секретарю Елагину. В конце этого письма было упомянуто, что Мирови-ча часто видели приходившим рано поутру в дом княгини Дашковой. Когда Елагин выслушал императрицу, он заметил, что это ложь; невозможно, сказал он, чтобы Дашкова, жившая в уединении, стала заговаривать с таким лицом, как Мирович, она должна была принять его за дурака, если бы только коротко знала.

Справедливый и честный порыв Елагина в мою защиту не остановился на том; он немедленно явился в дом генерала Панина и уведомил его об этом обстоятельстве. Дядя объяснил эти таинственные посещения, уполномочив Елагина уверить императрицу, что Мирович действительно часто бывал у него, но по своему делу, производившемуся в Сенате, и что если бы государыня желала подробно познакомиться с этим загадочным характером, никто не в состоянии удовлетворить ее любопытству в такой степени, как он, потому что Мирович долго служил в его полку. Елагин, не теряя времени, доложил Екатерине обо всем этом. Она послала за моим дядей, и если я была полностью оправдана, то, конечно, обязана тому отвратительному портрету Мировича, который представил Панин. В человеке без всякого воспитания, надменном своим невежеством и неспособном даже оценить последствия своего предприятия, ей трудно было не узнать разительную характеристику Григория Орлова.

Грустно и жалко было видеть ложное влияние, отуманившее мозг Екатерины до того, что она готова была подозревать самых истинных патриотов и самых преданных ей друзей. И когда казнили Мировича, я, не имея причин оплакивать его участь, благословила свою судьбу за то, что никогда не видела его, иначе эта первая голова, на моей памяти упавшая под топором в России, без сомнения, преследовала бы мое воображение.

Суд его, веденный чрезвычайно гласно, при полном Сенате, в присутствии всех президентов и вице-президентов департаментов и всех дивизионных генералов Петербурга, открыл дело в ясном свете перед всей Россией. Конечно, вследствие необыкновенной удачи последнего переворота Мировичу казалось низвержение Екатерины предприятием легким, и, вообразив прослыть героем, он решил предоставить корону сумасшедшему принцу.

Вообще думали и писали в Европе, что все это дело, ни больше ни меньше как ужасная интрига Екатерины, которая будто бы подкупила Мировича на злодеяние и потом пожертвовала им. Во время моего первого путешествия, в 1770 году, мне часто случалось говорить об этом заговоре и защищать императрицу от двойной клеветы. Особенно Франция убедила меня в том, что народы, с завистью взирающие на колоссальную силу России, обратили ее как бы для политического равновесия в предмет всякой клеветы против ее образованной и деятельной царицы. Помнится, разговаривая об этом происшествии в Париже, я выразила удивление, подобно тому, как прежде г-ну и г-же Неккер в Спа, что трудно понять, каким образом французы, имевшие министром кардинала Мазарини, затрудняются в объяснении этого факта, когда их собственные летописи полны подобных тайн и трагических придворных событий.

Граф Ржевский, польский посланник, был единственным иностранцем, принимаемым в моем доме; от него я узнавала новости о своем муже. Он говорил мне, как деятельно князь Дашков привел в исполнение планы императрицы и какие важные услуги он оказал Понятовскому, что его поведение и усердная служба приобрели ему общее доверие и любовь в войсках. Это все, по его словам, хорошо известно Екатерине, и она не хвалится своим маленьким фельдмаршалом, как она называла его. Но Богу не угодно было продолжить его жизнь, чтобы воспользоваться наградой за его услуги и бескорыстие, везде и всегда отличавшее его.

В сентябре, когда было получено известие о восшествии на престол Понятовского, курьер, отправленный графом Кайзерлингом, нашим посланником в Варшаве, привез печальнейшее известие. Дашков, следуя усиленными маршами и не давая себе отдыха, несмотря на лихорадку, скончался, став жертвой ее, посвятив всю свою жизнь ревностному и неутомимому исполнению своих обязанностей. Это событие, самое ужасное в моей жизни, грустной вестью разнеслось по всему городу, прежде чем дошло до меня.

Одним утром тетка моя, жена генерала Панина, заехала ко мне и предложила прогуляться в ее карете. Она была более обычного бледна, и на лице ее отражалось внутреннее волнение. Я подумала, что болезнь ее станет еще большей, и потому готова была сопутствовать ей куда угодно, не подозревая того, что истинно жалким существом в эту минуту была я сама. Мы приехали в ее дом, где нас встретили двое дядей, также с печальными и озабоченными лицами. Роковая тайна была готова сорваться с уст, но прошел обед, и никто не осмелился заикнуться о ней. Наконец мало-помалу, со всей теплотой дружеского участия, я выслушала ее и совершенно омертвела.

В этом бесчувственном, но относительно счастливом состоянии я пробыла несколько часов. Наконец я опамятовалась и только теперь осознала всю тяжесть моего несчастья. Я обняла своих детей, которых мне привезли, с глубокой тоской и снова оцепенела, в этом полуживом-полумертвом состоянии оставаясь несколько дней. Моя тетка, эта редкая женщина, в первые минуты моего горя не только послала за моими детьми и слугами, но уложила меня в свою постель и при всем своем нездоровье не отходила ни днем ни ночью, пока не миновала опасность.

Девица Каменская была не менее добра и внимательна, и только с помощью их и моего искусного и добросовестного доктора Кразе жизнь моя была спасена — но к чему? Я ожила для слез о своей потере и горьких дум на дальнем пути жизни.

Из этого летаргического состояния я была поднята для новой деятельности новым приливом скорби. Обязанная горячим участием тетке, теперь я в свою очередь стояла у ее постели. Она сильно заболела и уже более не вставала. Каждый день я являлась в ее спальню до тех пор, пока имела несчастье лишиться этого доброго друга.

Едва я устроилась в своем доме, в котором поселилась после похорон тетки, как узнала о расстроенном состоянии Дашкова. Его щедрость и, может быть, надежда на вознаграждение за его последние услуги впутали его в большие долги и расходы; он давал деньги и поручительства за низших офицеров, чтобы облегчить, насколько возможно, обременительные нужды своих сослуживцев во время похода.

В отсутствие моего брата Александра, жившего полномочным министром в Голландии, я жалела о нем как о единственном члене нашего семейства, искренняя и неизменная любовь которого ко мне могла быть действительным утешением в эту пору. В двадцать лет я осталась одна, безутешная в своем несчастье, и если меня не щадила клевета, заражающая верхние слои жизни, то с другой стороны я осуждена была бороться с трудностями и лишениями, отправляющими низшие ряды человеческого существования.

Единственную опору и покровительство я находила в дружбе моих дядей, графов Паниных. Старшего из них мой умирающий муж просил принять под свою опеку детей и поправить его расстроенные дела, причем он завещал ему удовлетворить своих многочисленных заимодавцев без обременения для его семейства. Эта просьба благодаря доброму расположению дяди не осталась невыполненной.

Оба брата взялись за исполнение возложенной на них обязанности и настояли на том, чтобы я вместе с ними приняла опеку над детьми и их собственностью. Переселившись в подмосковное имение, я могла лучше заняться им и устроить его интересы, чем они, потому что при всей их благонамеренности они не в состоянии были успешно управлять поместьем из Петербурга.

Старший Панин, зная, что императрица только ждала случая помочь мне, предупредил ее о состоянии моих финансов и просил уполномочить нас как попечителей указом на продажу некоторой части имения, чтобы расплатиться с долгами мужа. Меня удивило подобное распоряжение, и когда Екатерина утвердила его, я решительно отвергла предложение, соглашаясь лучше питаться всю жизнь хлебом и водой, нежели продать хоть один дюйм из наследственных поместий моих детей.

Первую зиму моего вдовства я провела в Петербурге среди недугов и печали. Несмотря на то, я усердно занялась своими новыми обязанностями, привела к точной цифре все долги Дашкова и трем главным кредиторам отдала в счет уплаты все свои бриллианты и серебро, оставив себе несколько ложек и вилок, необходимых для четырех лиц. Вместе с тем решила вести самую строгую экономию, чтобы без вреда для детей и без всякого пособия со стороны императрицы разделаться с кредиторами.

В начале зимы до снежного пути я хотела отправиться в Москву, но моя собственная болезнь, потом нездоровье малютки задержало меня до первых чисел марта. Прибыв сюда, я сразу же желала поселиться в нашем соседнем имении; к сожалению, дом его совершенно развалился. Но так как строевой материал еще был годен, я построила из него небольшую деревянную хижину, так скоро срубленную, что в начале лета я могла в нее перебраться.

Серебро и драгоценные безделушки, как я уже сказала, были обращены в уплату долгов. Теперь я ограничила свои годовые расходы пятьюстами рублей и с этой суммой должна была сообразовывать свой образ жизни. Я сама была нянькой, кормилицей и гувернанткой своих детей. Таким образом, через пять лет после смерти Дашкова с помощью строжайшей экономии и постоянного надзора за имением детей я расплатилась со всеми долгами.

Обращаясь к этому периоду моей жизни, я не могу не отдать справедливости своим материнским заботам и терпеливому выполнению всех обязанностей, связанных с несчастьем, несмотря на то, что была двадцатилетней вдовой, привыкшей с юности к роскоши.

На втором году моего затворничества я испытала некоторое неудовольствие со стороны моих родственников. Дом, в котором я прежде жила в Москве, по моему мнению, принадлежал вместе с другим наследственным имением моим детям, но вследствие какой-то ошибки или недосмотра в купчей он был перекуплен отцом Дашкова и отказан в распоряжение его матери, а она, заключив себя навсегда в монастырь, передала его своей девице Глебовой. Лично для меня в этом не было большой потери, но вместе с тем мне крайне необходимо было иметь жилище на зиму в самом городе. Поэтому я вынуждена была купить небольшой участок земли с полуразвалившимся строением и на его месте поставить другое деревянное здание, более удобное для меня, чем то, которого я лишилась. Хотя я нисколько не сердилась на свою свекровь, но все же она поступила несправедливо. Чтобы не упоминать об этом предмете, я дала себе обещание никогда не произносить в ее присутствии слово «дом». Это обещание, кажется, только один раз было нарушено два или три года спустя, и вот по какому случаю. Комнаты ее в монастыре требовали некоторой поправки; внук ее Глебов не имел у себя свободных покоев. Я с большим удовольствием предложила ей поселиться по соседству со мной в доме, который я незадолго перед тем очень дешево купила.

Глава X

В 1768 году я просила позволения отправиться за границу, надеясь, что перемена воздуха и окружающего мира будет благоприятна слабому здоровью моих детей, но просила напрасно: мои письма оставались без ответа. Впрочем, этим летом я предприняла прогулку в Киев, часто сворачивая с прямой дороги для осмотра любопытных мест и предметов по окрестностям; интереснее всего показались мне немецкие колонии, заселенные императрицей. В Киеве я встретила радушный прием со стороны генерал-губернатора Воейкова, родственника моего мужа, отлично образованного человека. Он более полжизни провел на дипломатическом поприще при разных дворах, много путешествовал и научился понимать людей в их истинном свете. Его увлекательная беседа, согретая веселостью доброго старика, была полна ума и жизни. Я каждый день бывала у него, и он был моим проводником в пещеры, вырытые в центре горы, на которой раскинулась часть города. В этих подвалах хранятся мощи святых, уже несколько веков как умерших, каким-то чудесным образом нетленные.

Он также показал мне собор Печерского монастыря, замечательный по его древней мозаике на стенах. В одной из богатых церквей, столь многочисленных в этом городе, уцелела фресковая живопись, представляющая

соборы, бывшие в Киеве до отделения русской иерархии от константинопольской. Здесь есть и академия, где учатся несколько сот юношей на казенный счет. Между школьниками доселе сохранился обычай расходиться вечером толпами по городу и петь псалмы и гимны под окнами; жители бросают им деньги, и студенты отдают в них точный отчет своим наставникам.

Луч науки заброшен в Киев из Греции раньше, чем он засиял над многими из европейских народов, которые ныне так щедро расточают моим соотечественникам эпитет «варваров». Здесь даже имеют понятие о философии Ньютона, которую римско-католическое духовенство не хотело допустить во Франции.

В продолжение трехмесячного путешествия я проехала около трех тысяч верст и была довольна тем, что оно совершенно отвечало моей цели и не требовало больших издержек.

В следующем, 1769 году я отправилась в Петербург и была намерена выхлопотать позволение уехать за границу. Как русская дворянка я имела полное право путешествовать где мне угодно, но как статс-даме императорского портрета мне необходимо было получить позволение. Впрочем я отложила просьбу до личного свидания с государыней и решила представить ее в годовщину революции, празднуемую в Петергофе.

В день этого торжества я приехала во дворец и во время бала, чтобы занять более видное место, постаралась замешаться в кругу иностранных министров. Когда я разговаривала с некоторыми из них, к нам подошла императрица. Сказав несколько слов посланникам, она обратилась ко мне. Пользуясь этим случаем, я просила ее отпустить меня на два года в чужие края по причине хилого здоровья моих детей. «Я очень жалею, — сказала Екатерина, — что вы хотите оставить нас. Впрочем, вы можете располагать собой как вам угодно».

Когда императрица отошла, я поручила камергеру Талызину попросить министра графа Панина изготовить мне паспорт, так как согласие Екатерины уже дано. Уладив это обстоятельство, я поспешила возвратиться в Москву» чтобы устроить свои дела и собраться в путешествие.

Относительно издержек, о чем позаботились мои дяди и друзья, я уже рассудила. Решив путешествовать под именем Михалковой (назвав себя по имени одной деревни, принадлежавшей моим детям), я подвела свои будущие расходы к возможно малой сумме. Инкогнито как нельзя лучше согласовалось с моими финансами и главным планом путешествия. Я хотела видеть собственными глазами веши, с намерением остановиться там, где больше удобств для воспитания детей: я была убеждена, что дома баловство родственников, лакейская лесть и, главное, нехватка учителей разрушили бы все мои надежды и планы, самые близкие моему сердцу.

Возвратившись в Петербург в декабре, я в том же месяце готова была оставить Отечество. Перед самым отъездом из Петербурга одним утром посетил меня помощник государственного секретаря, посланный ко мне императрицей с подарком в четыре тысячи рублей. Я была изумлена и не могла удержаться от гнева при такой презренной подачке, но сочла неудобным раздражать Екатерину резким отказом. Поэтому я просила секретаря подождать несколько минут и, показав ему два небольших списка некоторых необходимых для моего путешествия вещей, поручила ему оставить их итог на моем столе, а остальные положить себе в карман.

Таким образом, я рассталась с Петербургом в декабре. Со мной ехали дети, Каменская и Воронцов, мой близкий родственник, состоявший при нашем посольстве в Гааге.

Мы остановились на несколько дней в Риге, где наняли русскую повозку до Берлина. Но прежде чем мы оставили Кенигсберг, где провели целую неделю с графиней Керзерлинг, наш возок сняли с полозьев и поставили на колеса, что очень затруднило нашу поездку по прусским песчаным дорогам.

В Данциге, пробыв две ночи, мы остановились в русском отеле, самом лучшем в городе. Войдя в столовую, я заметила две картины, изображавшие Дашкова, две битвы, проигранные нашими войсками в сражениях с Пруссией; на них были трупы убитых и умирающих солдат или на коленях умоляющих о пощаде победоносных пруссаков. Мне показался слишком обидным этот позор моих соотечественников, выставленный перед путешественниками всех наций, посещавшими этот отель, и я серьезно выговорила Ребендеру, нашему уполномоченному, за дозволение выставлять публично подобные картины. Но он важно отвечал, что не в его воле предупреждать подобные злоупотребления. «Мадам, — сказал он, — вы не одни обижаетесь этими картинами: Алексей Орлов, проезжая через Данциг, жил в том же отеле и не менее вас был оскорблен ими». — «Но почему же он не купил их, — сказала я, — и не бросил в огонь? Если бы я была так же богата, как он, я немедленно поступила бы так, но за неимением этого я должна приступить к другому средству, может быть, столь же успешному».

Когда резидент ушел от нас, я попросила двух молодых людей, Волчкова и Штелина, служивших при русском посольстве в Берлине и провожавших нас сюда, купить мне масляных красок, голубой, зеленой, красной и белой. После ужина, затворив двери, эти молодые люди, знакомые с искусством живописи, помогли мне подкрасить на этих картинах голубые и белые мундиры прусских победителей в зеленые и красные — русских солдат. Эта работа стоила нам целой ночи и возбудила немалое любопытство домашних слуг, которые, конечно, заметили, что наша комната была освещена до утра и превратилась в приют какой-то таинственной забавы. Что касается меня, я дрожала и радовалась с детским увлечением. На другой день я в той же комнате приготовила свои уложенные чемоданы и под этим предлогом никого в нее не впускала, кроме своих спутников и участников моего дурачества.

Мы, однако, отправились из Данцига только после того, как я уведомила Ребендера об искуплении патриотической чести с помощью кисти. Я долго смеялась, думая, как изумится хозяин отеля, увидев чудесную перемену в двух сражениях на его картинах.

В Берлине я провела два месяца самым приятным образом. Посланником при этом дворе был князь Долгоруков, человек, достойно всеми любимый и уважаемый. Мы обязаны ему единственным вниманием, которым, он почтил нас дружески и радушно, без всякой парадности и жеманности.

Чем я обратила внимание королевы и принцессы — не знаю, но они вместе с принцем Генрихом и его ласковой супругой часто просили нашего посланника привезти меня ко двору. Я извинилась под предлогом прусского этикета, который не допускал в королевский дворец никого под ложным именем: я сочла бы странным с моей стороны изменять своему инкогнито ради чести быть при дворе. Граф Финкерштейн, министр иностранных дел, доложил королю о моем извинении. «Скажите ей, — отвечал Фридрих, — что этот этикет глупая вещь; княгиня Дашкова может быть принята в нашем дворце под всяким именем и как ей угодно».

На следующий день я обедала в доме английского посланника, мистера Митчельса, где встретила графа Финкерштейна и узнала от него о благосклонном ответе Фридриха, Отказываться дальше было невозможно, поэтому я разорилась на новое черное платье и поехала во дворец. Король необыкновенно ласково принял меня и оставил ужинать. Принц и его жена также были очень милы, и с этого времени в продолжение всего моего пребывания в Берлине я получала постоянные приглашения от королевской семьи, так что редко могла навещать других знакомых.

Если не ошибаюсь, королева и ее сестра полюбили меня из-за следующего обстоятельства. Они обе говорили очень дурно, так что камергер обычно служил толмачом между ними и иностранцем, который представлялся им, К счастью, я так скоро угадывала их мысль и так быстро отвечала им, что их недостаток едва был заметен в моем присутствии, вследствие чего они были совершенно довольны.

Вдовствующая сестра королевы была матерью оранской принцессы и наследника Фридриха Великого; я говорю великого, потому что он вполне заслуживает этого эпитета, если только военный гений и постоянные заботы о народном счастье, перед которыми смирялись даже его собственные страсти, дают ему право на это название.

Наступила пора пить воды в Э-ла-Шапель и Спа. Поэтому я с сожалением оставила Берлин, о котором всегда буду вспоминать с особым удовольствием. Мы проехали через Вестфалию, и она показалась мне вовсе не такой грязной, какой представил ее барон Бар в своих очень умных письмах.

Мы остановились в Ганновере именно на столько времени, сколько было необходимо для починки наших карет. В вечер нашего приезда здесь давали оперу; мы отправились с Каменской в театр, оставив больного Воронцова дома. Надо заметить, что единственный наш слуга был русский, не знавший ни одного иностранного языка и, следовательно, неспособный выдать наше инкогнито. Я нарочно приняла эту предосторожность, ибо мекленбургский принц Эрнест сказал мне, что его старший брат, правитель города, хотел узнать, кто мы такие — чего я вовсе не желала в Ганновере. Когда нас ввели в ложу, здесь уже сидели две дамы; они очень вежливо пропустили нас, и мы заняли лучшие места. После первого акта к нам явился из королевской ложи, как я заметила, молодой офицер. Обратившись к нам, а не к нашим соседкам, он сказал с некоторой небрежностью в голосе и манере: «Вы, кажется, иностранки?». — «Да», —отвечала я. — «Его высочество желает знать, с кем я имею честь говорить». — «Я думаю, что в этом нет особенного интереса ни для вас, ни для его высочества, а пользуюсь правом женщины, мы можем на этот раз смолчать и оставить ваш вопрос без ответа». Он, по-видимому, сконфузился и вышел из ложи, наши соседки посмотрели на нас с удивлением. Мой отказ, конечно, был немного груб, но я не могу сдерживать своей антипатии к подобному нахальству дураков. К концу пьесы я просила Каменскую не противоречить мне и, обратившись к ганноверским дамам, сказала им, что, хотя мы и не отвечали на глупый вопрос королевского адъютанта, из уважения к их вежливости мне не хотелось бы скрыть от них, что я — театральная певица, а моя подруга — танцовщица; мы приехали сюда искать выгодных мест на сцене, Каменская взглянула на меня широко открытыми глазами, а наши любезные леди, переменив тон, повернулись к нам задом, как только можно было покруче.

Наша остановка в Ганновере продолжалась так недолго, что я ничего не могу сказать о нем, разве только то, что здесь, кажется, выведена хорошая порода лошадей, даже крестьянских, и земля прекрасно возделана.

В Э-ла-Шапель я наняла дом напротив бань. С этим местом связаны приятные воспоминания о моем знакомстве с двумя превосходными ирландцами, Колином и полковником Неджентом; оба они были в отставке и первоначально служили в Голландии. Эти джентльмены (последний из них был братом венского посланника) каждый день находились в нашем обществе, где они были его душой и украшением.

Затем я поехала в Спа, где провела время также очень приятно. Между прочим, я познакомилась здесь с миссис Гамильтон, дочерью туанского архиепископа, и с мистером Тайсделем, генерал-прокурором Ирландии. Эти связи вскоре превратились в искреннюю дружбу, которую не изменило ни время, ни разлука и которая в течение тридцати пяти лет сохранила для нас всю первоначальную прелесть.

Здесь же я познакомилась с Неккерами. Но мой истинно дружеский кружок состоял почти исключительно

из англичан; в числе их были лорды Сассекс. С большим трудом я выучилась английскому языку, хотя немного знала его и прежде. Этим я обязана дружбе миссис Гамильтон и Морган; они приходили ко мне каждое утро читать английские книги и поправлять мое произношение, и я с их помощью делала быстрые успехи.

Семейство Тайсделя возвращалось осенью домой; я решила вместе с ними посетить Англию на несколько недель, предполагая наступающую зиму провести с миссис Гамильтон в Провансе, куда она поджидала своего дряхлого отца. Таким образом я проводила своих друзей до Кале, и отсюда мы поплыли в Дувр. Я в первый раз путешествовала по морю, и едва ли кто больше меня страдал от морской болезни, несмотря на все услуги и заботы моей миссис Морган.

Прибыв в Лондон, я поселилась в доме, приготовленном мне нашим посланником, графом Пушкиным, по соседству с ним и имела счастье встретить в его первой супруге добрейшую женщину, одну из самых лучших друзей.

В Лондоне я наслаждалась обществом миссис Морган и графини Пушкиной, пока первая не уехала со своим отцом в Дублин. Тогда, оставив детей под надзором Пушкиной, достойной такого доверия, я осмотрела Оксфорд, Бат и Бристоль.

Разлучившись в первый раз не больше как на тринадцать дней с детьми, я с каждой почтой получала письма от своего сына; он лепетал мне на своем детском языке о лошадиных породах, о том, что видел с помощью Пушкиной, о своих визитах к герцогине Квинсбери и все это описывал с удивительным для семилетнего мальчика мастерством.

По возвращении в Лондон я оставалась здесь только десять дней и все это время отдала обозрению в высшей степени интересной для иностранца столицы. Я не была при дворе и завела мало знакомств, но познакомилась с герцогиней Нортамберленд.



[1] Примечание мисс Уильмот: «Имя императрицы Анны Ивановны напоминает мне несколько любопытных анекдотов, которые я слышала изустно от княгини Дашковой; они стоят того, чтобы поместить их здесь.

Известно, что в царствование Петра I было обыкновением этого деспота наказывать провинившихся дворян, приказывая им быть дураками. С этой минуты несчастная жертва при всем здравом уме делалась посмешищем всего двора. Осужденному дураку позволялось говорить все, что попало, с одним, однако, условием, что его можно было при известном случае вытянуть плетью или угостить пинком. Все, что он ни делал, было предметом общего смеха; его слезы обращались в шутки, над его сарказмами зубоскалили или толковали их как чудо шутовской сметливости. Анна Ивановна пошла дальше Петра: она соединила с этой жестокостью всю пошлость обстановки своего шутовства. Однажды она указала, что князь Г... должен обратиться в наседку в наказание за какой-то мелкий проступок; с этой целью она приказала приготовить большое лукошко, наложить в него соломы, яиц и поставить это гнездо на виду в одной из придворных комнат. Потом князю было приказано под угрозой смерти сесть в это лукошко и кудахтать курицей.

Та же царица очень любила графиню Чернышеву и часто призывала ее потешать себя анекдотами. Бедная женщина заболела, ноги ее так сильно отекли, что она положительно не могла стоять перед императрицей. Анна Ивановна, вероятно, полагая невозможным, чтобы подданная могла устать в ее присутствии,

продолжала забавляться насчет ее страданий, нисколько не думая облегчить их. Впрочем, однажды заметив, что Чернышева совершенно изнемогла и с трудом держалась на ногах, она сжалилась над ней, не желая, впрочем, прекратить своей потехи. «Ты можешь прислониться к этому столу, — сказала она, — служанка заслонит тебя, и таким образом, я не буду видеть твоей позы».

В другом случае императрица изъявила желание видеть русский танец и приказала четырем из первых петербургских красавиц исполнить его в своем присутствии. Мать княгини Дашковой, замечательно грациозная плясунья, была в числе этой партии. Как, однако, они ни желали угодить царской воле, но, испуганные строгим взглядом государыни, смешались и позабыли фигуру танца. Среди общей суматохи императрица встала с кресел и, приблизившись к ним с полным достоинством, отвесила каждой по громкой пощечине и велела снова начинать, что они и исполнили, чуть живые от страха.

 

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев



Публикуется по изданию: Записки княгини Е.Р. Дашковой М.: Наука, 1990
© "Наука", издание, 1990