Публикуется по изданию: Записки княгини Е.Р. Дашковой М.: Наука, 1990
© "Наука", издание, 1990

Оглавление 

Глава XXVI

Княгиня Долгорукова, одна из моих друзей, была недюжинного характера, женщина замечательного ума и хорошего поведения; я особенно дорожила ее искренней и теплой дружбой. По приезде ко мне она деятельно занялась приготовлением моего будущего комфорта, уложив собственными руками множество вещей, необходимых и даже роскошных для моей жизни в крестьянской избе. Она как могла утешала меня и в моем присутствии старалась скрыть собственную грусть, но тайные слезы лились потоком. Накануне моего отъезда я кое-как добрела до ее комнаты и увидела ее в глубоко скорбном состоянии.

Нежно поцеловав княгиню, я упрекнула ее за малодушие, столь не свойственное ее мощному духу. «Будьте спокойны, — сказала я, — если через двадцать четыре часа я останусь живой. Если же через несколько станций не привезут назад моего трупа и небо сохранит меня для дальнейших испытаний, путешествие и перемена воздуха укрепят меня, и мы еще раз увидимся».

Так и сбылось. Я возвратилась из ссылки и снова увиделась с Долгоруковой, но по прошествии двух лет она сошла в могилу, и мне суждено было еще долго оплакивать потерю этого благородного существа.

В день моего отъезда, 26 декабря 1796 года, меня, полубольную, привела в церковь. Посоветовав друзьям и приказав прислуге не тревожить меня напрасным сожалением, я с трудом простилась и поспешила сесть в дорожную кибитку. Пускаясь в неизвестный путь, я совершенно не думала о своем будущем положении; меня не беспокоила даже последняя молва, что будто на полдороге меня нечаянно схватят и заключат в отдаленный и глухой монастырь.

Ничего подобного, однако, не случилось, и день за днем силы мои прибывали. Сомнения моих знакомых относительно моего путешествия в кибитке, к которой я не привыкла, также были неосновательны; движение и тряска не только укротили ревматические боли, но даже восстановили деятельность желудка и аппетит.

Первую ночь нашего путешествия мы провели в хижине одного мужика. Лаптев, заметив, что он разговаривает с неизвестным лицом, проходившим и подсматривавшим за нами, спросил его, кто это такой.

Хозяин наш, немножко под хмельком, отвечал, что не знает, за кого и принять его: один раз тот назвал себя спутником княгини, а «вот теперь с важным видом приказал мне заглянуть в ее комнату, там ли она взаправду находится».

Лаптев со свойственной ему запальчивостью обратился к шпиону и спросил его, какое ему дело до княгини и как он смеет посылать кого попало в ее комнату и беспокоить ее. Шпион довольно ясно выразился насчет своего ремесла; он следил за мной по приказанию не императора, а Архарова. Боясь, что я узнаю об этом обстоятельстве, он грозил Лаптеву опасными последствиями, если тот доведет до моего сведения это дело.

На другой день, прежде чем мы доехали до Твери, два раз нам угрожала неизбежная гибель: поднялась страшная буря, засыпавшая дорогу снегом, и мы вынуждены были семнадцать часов блуждать ощупью. Ни одного признака человеческого жилья не было видно, а когда наступила ночь, усталые лошади едва переступали. Нам оставалось или похоронить себя в снегу, или умереть от холода, или сделаться добычей хищных зверей. Испуганному воображению одна из этих крайностей казалась неизбежной. Слуги оробели; одни плакали, другие молились и каялись.

Я приказала кучеру остановиться и подождать до рассвета в надежде, что ветер спадет, лошади отдохнут и мы наткнемся на какое-нибудь человеческое жилье, а потом отыщем свою дорогу.

Менее чем через час возница вообразил, что вдали сверкнул огонек. Он послал одного сметливого слугу к тому месту, откуда виднелся свет; посланный через полчаса воротился с радостным известием, что недалеко от нас находится деревня. Мы поплелись к ней и наконец нашли безопасный приют для себя и своих животных, избавившись, таким образом, от ужасной и, может быть, мучительной смерти.

Мы далеко сбились с пути, потому что за двадцать девять часов проехали только шесть верст. По прибытии в Тверь мы превосходно разместились в квартире, приготовленной для нас губернатором Поликарповым. Этот почтенный человек немедленно навестил меня. Когда я поблагодарила его за внимание и выразила опасение, что его доброта может навлечь на него злобу мстительного паря, он отвечал; «Я не хочу знать о частных отношениях между государем и вами. Мне только известно, что о вашем изгнании не было издано никакого указа. Поэтому позвольте мне действовать относительно вас как человеку, всегда искренне уважавшему ваш характер». Город Тверь был полон в это время гвардией, проходившей в Москву для коронации, что не помешало добродушному начальнику губернии присылать нам превосходный ужин со своего стола.

На другое утро мы двинулись вперед. Лошади у нас были те же, и потому мы должны были часто останавливаться, не проехав и шести верст.

В Красном Холме .мы имели счастье встретить в начальнике благовоспитанного и обязательного человека. Это был некто Краузе, городничий, племянник знаменитого медика; он помог нам запастись необходимой провизией, которую трудно было достать по дороге. После легкого сна и отдыха, данного лошадям, мы поднялись ранней зарей и поехали дальше.

В этот день мы убедились, что шпион, следивший за нами во все время нашей поездки, был наушником молодого Архарова и доносил ему обо всем, что видел вокруг нас.

Архаров — это русский инквизитор императора Павла, обязанность, отнюдь не отвратительная его мелочной и рабской душонке, лишенной всякого человеческого чувства. Лаптев вошел в избу в то самое время, когда шпион из нее вышел, забыв на столе открытое письмо, адресованное Архарову. В нем говорилось о моих недугах, о Лаптеве, сопровождавшем меня, и еще кое о чем, вероятно, для пополнения своего рассказа: между прочим о том, что один из моих лакеев украл шубу у крестьянина, чистейшая ложь, потому что все они были одеты очень тепло, тогда как, скажу мимоходом, слуга нашего полицейского воришки казался жалким горемыкой.

После этого мы стали осторожнее; отворяли двери, когда останавливались в крестьянских избах, чтобы увериться, не подслушивает ли нас агент Архарова.

Вскоре мной овладел настоящий страх. Поводом этого нового беспокойства было одно обстоятельство, пугавшее меня до самого возвращения в Троицкое, где я узнала от брата, что мой сын вне опасности. По прибытии моем в Весьегонск меня посетили вновь назначенный городничий и его предшественник, определенный сюда покойной императрицей в награду за военные заслуги и девять ран, полученных в разных битвах. Павел I лишил его должности единственно потому, чтобы очистить место родственнику Аракчеева, одного из самых усердных и преданных исполнителей его тирании.

Такая вопиющая несправедливость, конечно, вызывала самые горькие жалобы со стороны отрешенного. Принимая участие в его положении, я старалась по возможности утешить горюющего старика, но никак не могла заставить его говорить о других предметах: он постоянно думал о своем несчастье. Наконец я придумала средство: попросила обоих городничих проводить мою дочь и мисс Бетси на ярмарку, самую знаменитую в то время во всей России. Едва они ушли, как явился офицер с письмом от моего сына. Тот поручил отдать его мне прямо в руки и, осведомившись таким образом о моем здоровье, проехать в Коротово, место моей ссылки, чтобы подготовить крестьян к моему приему, а потом обо всем этом известить его.

Если бы гром пал на голову, я была бы поражена менее, чем получив такое письмо. Я знала неумолимую строгость государя относительно военной дисциплины. Известно, что он выбранил Суворова и Репнина за то, что они отправили к нему свои депеши с офицерами. Представив все это, я опасалась за сына, который за посылку офицера с письмом к гонимой матери и за нарушение царского указа легко мог подвергнуться гонению и побывать в Сибири.

Я спросила офицера, видели ли его в городе и не встретил ли он на дороге городничего. Он уверял, что его никто не видел. Я советовала ему немедленно отправиться в Коротово, от которого мы находились только в тридцати трех верстах, где я надеялась скоро увидеть его. Выехать из города незамеченным было главным делом.

Когда мои дети возвратились с ярмарки, мы сели в кареты и поздно вечером достигли места своего назначения.

Моя изба была довольно просторной; противоположную комнату отвели для кухни, а лучшая хижина неподалеку была приготовлена для моей дочери.

Я немедленно послала за Шридманом, посланцем моего сына, и когда он уехал, я узнала от своего слуги, что этот офицер не только вел себя всем напоказ, но имел глупость сообщить о своем поступке городничему, который отобрал у него паспорт.

Ни днем ни ночью я не могла успокоиться: во сне постоянно мне виделся сын, сосланный в Сибирь. Я умоляла брата и других друзей известить меня о положении Дашкова, но не совсем доверяла их утешительным письмам и беспокоилась до тех пор, пока не узнала, что он действительно назначен командиром полка.

У Павла I были светлые периоды справедливости; он даже проявлял некоторую смышленость и благородство. Он услышал от городничего о поступке Шридмана и нисколько не рассердился на моего сына. Когда же ему донесли через шпионов Архарова, что многие из моих друзей навещали меня в ссылке, он сказал: «Ничего нет удивительного: в такое время и надо доказывать дружбу или благодарность княгине Дашковой тем, кто любил ее прежде».

Ссылка для меня в личном плане не была и невыносимой. Я жила в просторной и, сверх ожидания, опрятной избе. Правда, три мои горничные спали со мной в одной комнате; но благодаря их вниманию, уважению и чистоте я не чувствовала никакого неудобства, а мисс Бетси устроила темно-зеленую занавеску, отделявшую меня от служанок.

По прибытии в Коротово прием мой сопровождался небольшой церемонией. Я опишу ее, потому что в ней выразилась черта народного характера и в данном моем положении чрезвычайно тронула меня. Между русскими помещиками есть обычай по приезде в деревню идти прямо в церковь. Попы служат благодарственный молебен и потом являются в дом господина с поздравлением, причем благословляют его крестом, а помещик целует крест и потом руку священника. Так было и со мной. Как только я вышла из саней, поп явился в мою горницу и, совершив религиозный обряд, вместо того чтобы протянуть мне свою руку, умолял со слезами на глазах позволить ему поцеловать мою. «Не чин ваш, моя матушка, я уважаю, — сказал он, — нет: слава ваших добродетелей глубоко трогает мое сердце. Я говорю вам от имени всей деревни. Ваш сын добрый барин, потому что вы хорошо его воспитали, потому-то мы и счастливы. Для вас несчастье жить между нами — мы жалеем о том, но для нас благодать видеть вас, как ангела-хранителя».

Я устала и ослабела, но это неожиданное, наивное и душевное выражение любви добрых крестьян, никогда не знавших меня, при таких грустных обстоятельствах воодушевило, осчастливило меня. Прервав речь достойного пастыря, я обняла его как друга. Мои спутники были до слез тронуты этой сценой и потом сказали, что никогда во время самого полного счастья они не чувствовали ко мне такого уважения, как в ту минуту.

Глава XXVII

Первым моим делом по приезде было отослать Лаптева назад. Я постоянно беспокоилась за него; к счастью, судьба пощадила его и он не пал жертвой безграничной признательности и расположения ко мне. Император, услышав о его поступке, с величайшей похвалой сказал: «Этот не из числа ваших голоштанников; это человек, умеющий носить панталоны», — любимая поговорка Павла I, когда он хотел выразить уважение к сильному характеру. Стрелковый батальон, которым командовал Лаптев, был в числе уничтоженных полков, но император дал ему другой и затем вскоре пожаловал его орденом Мальтийского креста.

Остановившись в Твери проездом в Коротово, я написала своему двоюродному брату князю Репнину с целью дать почувствовать ему несправедливость моего изгнания. В то же время я напомнила ему о своих чувствах в отношении Петра III, которые он знал и мог подтвердить государю и всем благонамеренным людям: я никогда не искала личного возвышения или отличия своего семейства в падении монарха. Я назвала место своей ссылки и указала на известных членов академии, душевно преданных мне, которым он мог без опаски вручить свое письмо, пока я не пришлю в Петербург нарочного гонца за получением других писем.

Ответ тем удобнее было передать, что ему благоприятствовало следующее небывалое распоряжение царя. Прежде приводили к присяге на верноподданство только дворян; остальная часть общества, гражданские чиновники и крепостные люди, не присягали. Павел I по какому-то капризу приказал от всех своих подданных, не исключая крестьян, взять клятву покорности.

Эта новая мера взволновала всю Россию. Крепостные приняли ее за освобождение от своих помещиков, и многие деревни начали бунтовать, отказываясь от работ и от платежа оброка. Император начал усмирять бунт вооруженной силой. В имениях Апраксина и княгини Голицыной, урожденной Чернышевой, восстание мужиков до такой степени разгорелось, что их приводили к покорности пушечным огнем. Многие стали жертвами непонятой меры, вовлеченные в ошибочные действия безумной выходкой императора.

Дух мятежа, прорвавшийся так непредвиденно, в некоторых местах поддерживался низшими чиновниками — самым мерзким сословием в государстве. Они обходили богатые поместья и уверяли бедных и невежественных мужиков, что если они объявлены казенными крестьянами, то прежние их владетели не имеют на них никакого права.

К чему клонились эти нелепые толки — трудно отгадать, но двое из этой шайки распространили этот слух по всей Архангельской губернии и в северной полосе от Новгорода. Незадолго до моего прибытия в Коротово они подстрекали крестьян Дашкова, обещая им за какую-то ничтожную сумму перевести их под власть лучшего помещика. Мужики приняли предложение с негодованием и объявили, что они теперь счастливее, чем будучи в руках государства.

При таком положении дел император послал князя Репнина в эти бунтовавшие провинции. Войско проходило городом, лежавшим близ той деревни, где жила я. Репнин вручил свое письмо сельскому священнику и приказал под строгим секретом доставить его мне. Поп исполнил поручение. Однажды я смотрела в окна и заметила не известного мне церковника, который шел прямо к моему жилищу. Я бросилась к двери и тут же увидела перед собой посла, который, передав мне письмо, просил больше всего надеяться на Бога, а затем исчез.

Князь Репнин горько сожалел, что не может оказать мне ни малейшей помощи, но посоветовал написать императрице и попросить ее ходатайства перед императором. Я долго не решалась последовать его совету, потому что чувствовала отвращение к прошению милости у государыни, вовсе не питавшей ко мне расположения. Если бы я была осуждена страдать одна, то, вероятно, согласилась бы навсегда остаться в настоящем положений, нежели умолять о возвращении в Троицкое. Но мою ссылку добровольно разделяли другие. И где? в крестьянской хижине у шестидесятого градуса северной широты, среди болот и непроходимых лесов, которые в продолжение короткого и ненастного лета отрезают всякий удобный выход из окрестностей деревни и беспрерывно держат нас в заточении. Моя дочь, мисс Бетси, служанки — все страдали, и, может быть, страдали больше, чем я, подкрепляемая в незаслуженном гонении гордым чувством невиновности, воодушевлявшей меня силой, энергией и покорностью своей судьбе.

Печальная наша жизнь еще больше затуманилась, когда зимой замерзли озера и открылось сообщение с окрестными провинциями. По деревне, под моими окнами, беспрерывно шли несчастные ссыльные из Петербурга в Сибирь. Однажды я увидела барскую кибитку, остановившуюся у дверей соседней избы; я послала слугу осведомиться, кому она принадлежит. Незнакомец спросил, от кого послан слуга, и, когда услышал мое имя, изъявил желание увидеться со мной, назвавшись близким родственником.

Хотя мне и не совсем удобно было принимать посетителей, но, подумав, что, может быть, он нуждается в моей помощи, я попросила его к себе. Между прочим, мне было желательно знать, кем он доводится мне по родне. По мере объяснения незнакомец стал запинаться, а по лицу его пробежала конвульсивная дрожь. «Вы, верно, больны,— сказала я,— и, кажется, страдаете». — «Не так сильно, — едва проговорил он, — как придется, вероятно, впоследствии, до конца жизни».

Тогда он рассказал свою историю: на него вместе с другими его товарищами-гвардейцами, завели уголовное дело за оскорбительность речей против императора; прочих сослали в Сибирь, а его предали пытке и с переломанными членами, отрешенным от службы сослали в Вологду, в имение дяди, взявшего его на поруки.

Продолжать свидание без всякой надежды помочь было слишком тяжело; я могла только сожалеть о несчастье. Но вид этого молодого человека, изуродованного орудием пытки, с порванными нервами, долго терзал мое воображение.

Вскоре после того посетила меня Воронцова с дочерью. Она была не близкой мне родственницей, но женщиной вполне уважаемой мной. Младший ее сын, достойный человек в полном значении этого слова, в юности был отдан на мое попечение и до шестнадцатилетнего возраста, до поступления в армию в чине майора, воспитывался под моим руководством. Добрые нравственные начала и прекрасное поведение, глубокое уважение к матери составляли главные черты его характера, будучи гордостью и утешением для матери. Из благодарности к моим заботам о его воспитании она старалась при всяком удобном случае выразить свое внимание ко мне. Поселившись неподалеку, она пробыла целую неделю в моей деревне. Несколько книг, привезенных из Троицкого, карандаши, служившие нам для рисования окружающих сцен на рабочем столе за неимением бумаги, разнообразили наши скучные часы; другие занятия и шутки одного казака, служившего при мне, прогоняли черные думы, и все мы начали мало-помалу привыкать к своей жизни.

В апреле месяце я услышала от крестьян, что по весне ближайшая река обыкновенно прибывает и заливает берега на пространстве двух или трех верст. Паромов или дощаников для переправы здесь нет, за исключением утлых рыбачьих лодок. У нас нет карет на колесах, и негде их достать. Вследствие всего этого я решила до наступления разлива написать письмо императрице.

Я умоляла ее попросить императора дозволить мне возвратиться в Троицкое, где я могла бы пользоваться медицинской помощью и не отлучаться из своего дома без особого позволения; таким образом, мы избавились бы от стеснений и всевозможных неудобств, переносимых нами в крестьянской избе.

В том же пакете я послала незапечатанное письмо императору. И должна сказать, что оно было написано скорее в презрительном, нежели в покорно-умоляюшем тоне. Я описала свое хилое здоровье и выразила полное равнодушие к тому, где мне суждено умереть. И в самом деле, о себе я не хлопотала, но не могла без сожаления и упрека видеть положение своих близких, так великодушно разделивших со мной страдания ссылки. Поведение мое, говорила я, при жизни его матери не было отмечено ни одним дурным намерением против личности или власти государя, и я просила об одном: позволить мне переехать в Троицкое и там заключить себя в уединении. Если государь считает меня недостойной и этой милости, то я прошу его ради моих горемычных слуг и друзей.

Эти письма были отправлены по почте, и, разумеется, мы с тревогой ожидали ответа.

Потом я слышала от людей, живших в то время в Петербурге и хорошо знавших обо всем, что происходило во дворце: письмо мое государю грозило нам самыми ужасными последствиями. К счастью, непостоянство императора, голову которого кружил вихрь ребяческой воли, и случайное промедление курьера, готового отправиться ко мне с последним роковым ударом, изменили жестокий приговор на милость.

Когда императрица получила письмо и представила мужу другое, адресованное на его имя, он рассвирепел и, с бранью прогнав ее от себя, сказал, что он вовсе не желает потерять престол подобно своему отцу и читать мои письма. В припадке злобы он отправил курьера с приказанием отобрать у меня перья, чернила, бумагу и запретить мне переписываться и сноситься с кем бы то ни было, за исключением тех лиц, которые жили вместе со мной.

После этой неудачной попытки государыня обратилась к девице Нелидовой, любовнице Павла I; та отдала письмо младшему великому князю Михаилу и повела его вместе с государыней к императору. Он принял письмо спокойно и, прочитав его, поцеловал своего сына: «Вы, женщины, — сказал он, — знаете, как разжалобить». Марья Федоровна и Нелидова осыпали размягчившегося деспота тысячами ласк, и он тут же написал мне по-русски ответ. Вот буквальный смысл его: «Княгиня Катерина Романовна, вы желаете переехать в свое калужское имение — переезжайте. Ваш доброжелательный и совершенно преданный вам Павел».

Архарову, военному губернатору Петербурга, было приказано немедленно отправить другого курьера, чтобы остановить первого, посланного совсем с иным поручением и уже бывшего на пути к Калуге. По невниманию или по злонамеренности, Архаров, старший брат московского губернатора, назначил вторым гонцом курьера, только что возвратившегося из Сибири, куда он отвозил одного гвардейского офицера в ссылку. Трудно было предположить, чтобы курьер, проскакав туда и обратно не менее четырех тысяч верст и снова без отдыха отправленный вдогонку, в состоянии был нагнать первого. Но судьба, казалось, устала преследовать меня: последний посол догнал своего предшественника и воротил его назад.

Когда он подъехал к воротам, я сидела у окна; увидев кибитку, окруженную моими слугами, я вышла навстречу императорскому гонцу. Напрасно мисс Бетси умоляла его сказать о новостях, привезенных им, — он не мог, потому что ничего не знал. Но при нем был царский указ к княгине Дашковой. Ему показали на меня, и он подал письмо. Прежде чем я сломала печать, мисс Бетси бросилась к моим ногам. «Не будем унывать, милая княгиня, — сказала она, — ведь и в Сибири есть Бог». Когда я открывала пакет, она вся побледнела и затряслась. Я попросила ее успокоиться, чтобы дать мне прочитать письмо. Пробежав его, я объявила, что нам позволено возвратиться в Троицкое. Бетси чуть не обезумела от радости: она упала на землю. Я приказала отнести ее в постель, а курьеру дать вина и закуски, но он отказался от питья и еды, попросив уголок, где бы он мог соснуть, изнуренный бессонницей нескольких дней кряду.

Счастливая новость, необычайно обрадовавшая всех моих слуг, была передана дочери. На другое утро я спросила курьера, сколько он получает в год. Заплатив ему почти двойное годовое жалованье, я отпустила его, и он весело покинул Коротово, где все радовались, за исключением меня самой. Я оставалась бы хладнокровной и равнодушной, если бы не беспокоилась за Бетси: за первым припадком последовала лихорадка. В продолжение болезни она из всех окружавших ее лиц узнавала меня одну, и я редко отходила от ее постели — только для отправления писем и некоторых дорожных приготовлений. Желая налегке и скорее ехать, когда поправится Бетси, я послала вперед некоторых слуг.

Курьеру я поручила отдать незапечатанное письмо Архарову, с тем чтобы тот препроводил его Лепехину, непременному секретарю Академии наук, одному из добрых моих друзей. Я написала ему о последнем происшествии и приложила свой адрес — Троицкое, но Архаров имел глупость уничтожить его.

Воспользовавшись отъездом одного крестьянина в Петербург, я послала с ним несколько писем моим друзьям в Англию на имя мистера Глинна, английского купца, жившего в России. За восемь дней, пока продолжалась лихорадка мисс Бетси, я приготовилась к пути и желала как можно скорей увидеть Троицкое. Мисс Бетси, хотя и не совсем выздоровела, в состоянии была ехать. Таким образом, в конце марта, в страшные морозы, мы покинули место ссылки.

Я не могу не засвидетельствовать на этих страницах благодарности тем бедным крестьянам, которые с необыкновенным усердием помогали мне. Возвращаясь два раза в неделю с базара из соседнего города, они приносили мне все, что можно было достать лучшего для моего стола и ни за что не хотели брать денег. Незадолго до моего отъезда я узнала, что женщины, каждый день приходившие с пирогами и яйцами, договорились между собой являться ко мне по очереди, чтобы иметь случай повидать меня и осведомиться о моем здоровье.

Я часто спрашивала, каким образом они могут любить меня, когда уже давно потеряли во мне свою госпожу. Ответ всегда был один и тот же: «Когда мы были твои, тогда посчастливели и разбогатели. Ты дала нам доброго барина, своего сына: хоть он и прибавил нам оброку, все же мы платим меньше, чем наши соседи своим помещикам».

Глава XXVIII

На переменных лошадях, которыми снабдили меня добрые крестьяне, мы возвратились гораздо скорее, чем ехали сюда. Девятый день нашего путешествия был днем истинной радости. Когда мы подъезжали к Троицкому, где каждый из моих слуг имел жену, мать, детей или приятелей, нами овладел безграничный восторг. К вечеру я услышала восторженные возгласы: перед нами струилась река Протва, текущая в моем имении. Кучер первым приветствовал ее знакомые воды. При этой первой встрече с родной землей я выбросила последние деньги из кошелька.

Поздравлениям и радости не было конца. Все забыли о прошлых страданиях, все спешили. Но наши бедные лошади были еще слишком далеко от яслей, чтобы разделить общий восторг. Им пришлось работать еще один день: растаявшие снега затруднили нашу поездку на санях, и мы вынуждены были провести лишнюю ночь в дороге.

На десятый день мы прибыли в Троицкое. Подъехав к церкви, я увидела ее полной народа, собравшегося из шестнадцати деревень и поселков, принадлежавших мне. После молебна крестьяне целовали у меня руку и поздравляли с приездом, но я не имела сил поздороваться со всеми и потому попросила их отложить эту церемонию до более удобного времени. Меня глубоко тронуло это выражение искренней привязанности и общего душевного веселья, однако я так ослабела и утомилась, что мне крайне необходим был отдых.

На другой день я послала гонца в Москву к моему брату уведомить его о своем приезде, написала также своим племянницам — княгине Долгоруковой и Маврокордато, чтобы узнать от них о здоровье своих друзей, знакомых и об участи моего сына.

К крайнему удовольствию, я убедилась, что всех близких моему сердцу миновали общие удары господствовавшей тирании,

Мой дом в Москве превратили в казарму, в которой очень удобно расположился один офицер и восемьдесят семь солдат. Благодаря предусмотрительности управляющего главный корпус здания не был занят: он запер и запечатал все двери, сказав, что я уехала из дому поспешно и оставила на его ответственность все свои вещи. Это благоразумное распоряжение избавило меня от расходов, столь неизбежных в случае, если бы здесь побывал один из гатчинских генералов: мебель и дом — все было бы загрязнено и переломано. Моя загородная дача была обречена на ту же участь. В ней обитали девяносто рядовых и шесть унтер-офицеров. Таким образом, кроме произвольного распоряжения чужой собственностью, из моего имения в Москву переправили три тысячи бревен, и это не все.

Вследствие такого насилия и самоуправства я решила, впрочем, не без сожаления, сбыть с рук московское владение. Оно служило мне в зимнюю пору своим прекрасным садом, за которым я ухаживала тридцать лет. В нем были проведены аллеи, дорожки, всегда опрятные и чистые; я могла гулять здесь весь год, потому что зимой их очищали от снега и посыпали песком. Впрочем, это удовольствие стоило мне недешево, особенно после посещения таких гостей, каковыми, были гатчинские гвардейцы. Притом я не знала, позволят ли мне посещать Москву, где, признаюсь, не хотела бы жить. Ведь по возвращении в Троицкое все достойные друзья и родственники навестили меня здесь, мне небезызвестно было и то, что во всех больших городах, особенно в Москве, была организована строгая система шпионства, тем более опасная, что она дает самые надежные средства попасть в немилость у подозрительного и неумолимого тирана.

Летом я спокойно начала свои сельские труды, а так как у меня не было помощника в этом деле, время было занято полностью. Дневное утомление с избытком вознаграждалось ранним и глубоким сном, тем более необходимым, что я вставала утром всегда в тот самый час, в который подняли меня по случаю известия о ссылке в Коротово. Днем я спала мало, за исключением часа после обеда. В ненастные дни я не выходила из комнат, рисуя в это время чертежи планов для новых построек и разведения садов или занимаясь в своей библиотеке.

Мне хотелось приобрести некоторые новые заграничные издания. С этой целью я отдала приказание и назначила годовую сумму, но ввоз иностранных книг был почти совершенно прекращен, хотя был открыт свободный пропуск любым памфлетам, клеветавшим на Екатерину Вторую. Однако друзья не присылали мне подобных сочинений. Впрочем, некоторые из них, ходившие по Москве, доходили и до меня. Если моя жизнь продолжится еще немного, я не положилу пера, чтобы добавить к тем запискам, недостойным внимания потомства, но не лишенным интереса для моих друзей, несколько опровержений этой лжи, задуманной ненавистью.

В 1798 году князь Дашков находился в Петербурге. Император почти не разлучался с ним, и эта любовь доходила до царского каприза: когда мой сын не обедал при дворе, государь сердился. Дашков проводил многие часы наедине с Павлом I и часто заходил с ним в комнаты императрицы, когда она, кроме Нелидовой, никого, даже великих князей, не принимала у себя.

По приезде в Петербург мой сын тут же просил великого князя Александра выхлопотать мне позволение жить в Москве и посетить другие поместья. Я, однако, убедительно советовала ему не думать обо мне, а позаботиться о собственном благополучии. В каждом письме я просила его об этом, уверяя, что довольна своей жизнью в Троицком и предпочитаю его всем другим местам в России; что же касается моих поместий, то мое управление крестьянами, обязанными самым умеренным оброком, не требует личного надзора. Поэтому я убеждала его не хлопотать за меня напрасно.

Несмотря на это, Дашков продолжал напоминать обо мне великому князю, но прошел месяц, а обещания Александра не были выполнены. Он также говорил об этом с Николаи, директором Академии наук, самым доверенным лицом императрицы, у которой он был первым секретарем.

Однажды случилось Николаи находиться в кабинете государыни. Она разговаривала с Нелидовой о блестящем положении Дашкова при дворе и о влиянии его на императора, причем выразила удивление, что сын не хочет содействовать полному прощению матери. Николаи, услышав это, сказал, что Дашков не раз умолял великого князя об этой милости и глубоко сокрушается, что данные ему обещания до сих пор не выполнены. Он даже намекнул, как было бы великодушно и благородно, если бы государыня и Нелидова поддержали своим влиянием просьбу великого князя.

Директор Академии наук передал этот разговор моему сыну. Через несколько дней князь Алексей Куракин навестил Дашкова и от имени императора предложил ему дар в пять тысяч мужиков. Дашков от всей души благодарил государя за его доброту, но заметил, что ничего другого так не желает, как свободы своей матери. На другое утро Куракин во время гвардейского парада подошел к Дашкову и объявил ему, что государь дал мне полную свободу и приказал уведомить меня о том.

Письмо князя Куракина было такого содержания: «Любезнейшая тетушка. Я считаю особенным для себя счастьем уведомить вас по приказанию государя, что вы совершенно свободно можете располагать местом своего жительства — посещать свои имения, жить где угодно и даже бывать в столице, когда отлучается отсюда царская фамилия; но если она здесь, вы можете жить не иначе как за городом».

Когда император явился на парад, мой сын хотел пасть перед ним на колени, но Павел I, опередив его, облобызал Дашкова. В пылу благодарного чувства, забыв, что император низкого роста, Дашков приподнял его от земли, чтобы ловчей возвратить ему поцелуй. И потом оба заплакали. В первый и в последний раз гвардейцы были свидетелями такой сентиментальности царя.

Расположение Павла I к моему сыну продолжалось до самого отъезда его из Петербурга. Государь советовался с ним обо всех военных замыслах. Он заставлял его составлять в своем кабинете чертежи стратегических планов, расположения войск соседних держав и решил назначить его командиром корпуса, стоявшего в это время в Киеве. Он даже дал ему несколько бланковых подписей, чтобы в случае надобности употребить их по собственному желанию. В то же время были посланы инструкции к константинопольскому и венскому посланникам войти в сношения с князем Дашковым, а адмиралу Черноморского флота было приказано действовать согласно его советам. Мой сын был послан из Петербурга прямо в Киев, где ему было поручено исполнять все чрезвычайные распоряжения и докладывать о том императору.

После такого беспредельного доверия и горячей любви кто бы мог подумать, что Дашков менее чем через год получит отставку? Но оно так и было. И за что же? За то, что Дашков уведомил князя Лопухина, генерал-прокурора Сената, что некто Алътести (Altesti), заключенный в киевскую крепость, невиновен в преступлении, в котором его обвинили. Этот человек был предан суду за то, что будто бы поселил нескольких солдат в качестве хлебопашцев на землях, подаренных ему Екатериной II. Обвинение было ложным, в его имении не было ни одного солдата. Но Альтести в прошлое царствование пользовался особым покровительством и безграничным, хотя, может быть, и не совсем безукоризненным доверием Зубова, у которого он служил секретарем. В этом одном заключалась вся его вина. Вероятно, князь Лопухин, докладывая государю мнение моего сына, выбрал неудачную минуту, когда тот был не в духе. Могло статься и так, что генерал-прокурор нарочно искал подобного случая, потому что это был человек фальшивый, скрытный и мстительный. Как бы то ни было, но император написал Дашкову следующее письмо: «Так как вы вмешиваетесь в дела, не относящиеся к вам, то вы увольняетесь от службы. Павел».

Мой сын, не поверив курьеру, просил императора прислать к нему более доверенное лицо, чтобы вручить ему бланковые подписи и другие важные бумаги. Павел I не торопился с отправлением нового посла. Дашков поручил очередному курьеру, ехавшему в Петербург, отдать государю все официальные документы и его письма. Потом, устроив наскоро свои дела в Киеве, удалился отсюда в свое тамбовское имение.

Глава XXIX

В следующее лето я посетила свое белорусское поместье, где пробыла несколько недель. Имение было разорено моим управляющим, поляком, который надеялся, что меня сошлют в Сибирь.

Поправив немного положение крепостных, я поставила во главе их одного из русских крестьян. На обратном пути отсюда я провела шесть недель у брата. Здесь я занималась улучшением его усадеб, рассадила новые деревья и кустарники, перенесла на другое место старые, дурно разведенные, и тем придала более красоты его садам.

Проводя каждый день по нескольку часов вместе, мы часто разговаривали о предмете, общегрустном для нас: о несчастье Отечества и опасном положении любого частного лица, ибо тот, кто сам ускользал от всепоражаюшей тирании Павла, тот оплакивал судьбу друга, родственника или соседа. Не знаю почему, но в моем уме зародилась полная уверенность, что 1801 год будет роковым для императора. Я не могла дать отчета в этом убеждении, но часто повторяла его брату, и эта идея глубоко засела в моей душу.

В начале этого года брат напомнил мне; «Ну вот наступил и ваш обетованный год». — «Ну да, он только начинается; но вы увидите, что мое предсказание сбудется до его исхода», — отвечала я.

В самом деле, 12 марта по старому стилю Провидение, прекратив дни Павла I, избавило народ от государственных и семейных бедствий, которые под влиянием всевозможных преследований и деспотического гнета быстро росли по всей империи.

Не раз я благодарила судьбу за то, что она, поставив меня в число жертв, избавила от постыдной обязанности находиться при дворе такого монарха. Да и что я могла делать при нем, лишенная способности притворяться, главной в жизни царей и их клевретов, я, на лице которой выражалось любое движение души — чувство досады, презрения и гнева. Это обстоятельство, конечно, спасло меня от многих и многих неудовольствий и бед. Без всякого преувеличения можно сказать, что Павел I не был абсолютно злым существом, но его безумие превосходило всякую меру. Как император он проявлял его в безграничном злоупотреблении своей властью, как солдат он был жалким рабом прусского капральства.

По временам Павел I оказывался подозрительным трусом, постоянно боялся воображаемых заговоров против него. Его дела были взрывами сиюминутных впечатлений и, к несчастью, почти всегда носили на себе характер жестокости и обиды. Никто не подходил к нему без страха, но и не без примеси полного презрения к деспоту.

Какая разительная противоположность между жизнью окружавших его рабов, забитых страхом перед капризной волей, и жизнью людей, стоявших близ трона Екатерины II! В ее приемах было нечто поражавшее, и вместе с тем каждый приближался к ней без раболепия и боязни. Она внушала к себе уважение, соединенное с любовью и благодарностью. Приветливая, веселая, она забывала о своем достоинстве в частном обществе. Если и забывали о ее внешних отличиях, то каждый питал чувство почтения к ее природному превосходству.

Мой брат, возвратившись в Москву, многим рассказывал о моем пророчестве и тем возбудил всеобщее любопытство, на которое мне нечем было отвечать; я уже сказала, что эта мысль бессознательно волновала мое воображение.

Затем брат получил письмо от нового государя, который просил его немедленно возвратиться в Петербург и принять участие в правительственных делах. Ко мне в Троицкое также был прислан гонец, мой племянник Татищев[1], с приглашением явиться ко двору.

Впрочем, эта честь была уже не для меня: в моем возрасте, с моими понятиями о придворной жизни и при моем нездоровье было бы странным вновь выступить на сцену.

Я удерживала своего племянника не более трех дней, чтобы дать ему возможность побыть подольше у матери и родственников в Москве. Убедив Татищева как можно скорее возвратиться к своему посту, чтобы не потерять его из-за непредвиденных перемен в новом царствовании, я вручила ему письмо к государю. Поблагодарив того за добрую память, я отказалась немедленно ехать в столицу под предлогом плохого здоровья, но при первой возможности обещала явиться ко двору.

С этой целью в конце апреля я оставила Троицкое и по дороге навестила своего брата, прежде чем отправилась в Петербург. Здесь мы условились, что он выедет неделей раньше: я хотела, во-первых, собраться с силами для предстоящего путешествия; а во-вторых, избежать остановок на почтовых станциях из-за нехватки лошадей.

В мае я прибыла в Петербург. Если мне было приятно видеть государя, которого я давно привыкла любить, то еще приятнее было встретить его красавицу-жену: ее ум, образованность, скромность и необычайная симпатичность, признак дружелюбной природы, соединялись с тактом и благоразумием не по ее летам. Она пленяла всех своими прекрасными манерами и по-русски говорила уже правильно, без малейшего иностранного акцента. Но, к сожалению, я заметила, что Александра окружали молодые люди, готовые осмеивать стариков, которых император уже начал избегать вследствие известной застенчивости, может быть, происходившей от его глухоты.

Четыре года павловского царствования, поучительные для его детей одной солдатчиной, были потеряны для их истинного образования. Покойный государь обращал их внимание исключительно на гвардейские парады и, военную форму. Я полагала, что теперешний 'Добродушный император, руководимый чувством справедливости и уважения к человеческому достоинству, уже воспитанного в нем, не без упрека и сожаления смотрит на упадок России под рукой его отца.

Я оставила Петербург в конце июля, поехав в Белоруссию, чтобы приготовиться к коронации, запастись платьем и экипажами, совсем забытыми за последние семь лет.

С этой целью я заняла в банке сорок четыре тысячи рублей, из которых девятнадцать тысяч пятьсот употребила на погашение заемного письма моего сына, одиннадцать тысяч — на уплату долга моего племянника Татищева, а остальное пошло на поправку дома и на то, чтобы явиться на коронации, если и не в блестящем, то по крайней мере в приличном виде.

Перед отъездом я взяла с государя обещание, что по случаю предстоящего производства в придворные чины моя племянница Кочетова будет назначена фрейлиной, а князь Урусов, только что женившийся на моей родственнице Татищевой, определен камер-юнкером.

Я приехала в Москву двумя неделями раньше царской семьи. Въезд императора в старую столицу был великолепен. Более пятидесяти придворных карет и множество других экипажей составляли процессию. После царских карет следовал экипаж, в котором сидела Амелия, сестра императрицы, и я как старшая статс-дама двора. Потом ехали статс-дамы и фрейлины, а за ними другие сановники.

Государь остановился у кремлевского собора, где отслушал обедню. Впрочем, у меня нет особого желания описывать эту церемонию: все коронации похожи одна на другую. Я замечу только, что молодой монарх и его прелестная супруга возбудили общую любовь к себе в жителях Москвы.

В продолжение этого царского праздника я до крайности утомилась. Хотя слобода, где поселился император, отстояла от моего дома почти за десять верст, но я почти каждый день являлась во дворец и учащала свои визиты, потому что надеялась быть в некотором отношении полезной императрице Елизавете. Я знакомила ее с характерами некоторых лиц и сообщила несколько не лишних замечаний о том, как лучше вести себя по отношению к подданным, которых она любила.

Эти посещения не только хорошо были приняты, но, как я слышала от брата, заслужили самые лестные отзывы со стороны государыни, а следовательно, и не были совсем бесполезными. Впрочем, только вследствие этого убеждения и горячей моей привязанности к Елизавете я могла обречь себя на скуку, все стеснения этикета, всю тяжесть душной придворной атмосферы; какие-либо личные расчеты были далеки от меня.

После отъезда двора в Петербург я очень была рада начать свою обычную жизнь и потому в начале марта опять удалилась в Троицкое.

На следующий год я снова побывала в своем белорусском имении, где закончила строить и освятила церковь, воздвигнутую посреди главной площади села Круглово, Тем же летом мой брат Семен возвратился в Петербург из Англии, где он был полномочным министром при Екатерине II и частным жителем при Павле I. По случаю его приезда я отправилась в Петербург в июле.

Все лица, окружавшие юного царя, при всем разнообразии их мнений сходились в одном — унижали правление и характер Екатерины П. Я чувствовала невыразимую досаду, когда вместо покойной императрицы до небес превозносили Петра I. Я не сдерживала своих чувств в этом отношении и, может быть, иногда выражала их слишком горячо.

Однажды, помню, почти все министры нового и несколько разноцветного правительства, а также многие из личных друзей и фаворитов императора обедали у моего брата (Александра). Речь зашла о царствовании Екатерины II. Деяния ее беспощадно критиковали, смешивая злоупотребления князя Потемкина с собственными распоряжениями государыни и нисколько не различая невежества министра с чистотой и глубиной ее намерений, всегда направленных на благо страны. Этот разговор так глубоко оскорбил и встревожил меня, что я решила защищать императрицу со всей искренностью и жаром, что немало озадачило все общество. Некоторые из моих родственников согласились с моим мнением. Но эта горячая зашита и резкая оппозиция моих противников стоила мне болезни, с котором я возвратилась домой и несколько дней прохворала. В продолжение этого времени двери мои постоянно осаждали посетители обоего пола, приезжавшие справиться о моем здоровье. И я приписываю это необыкновенное внимание готовности, с какой эти лица, как и я, защищали честь и доверие покойной императрицы. Мои слова пошли по всему городу; отсюда вытекали и участие к моей болезни, и цена, какую я придавала этому участию.

Впрочем, Петербург во многом изменился. Между выскочками и первыми актерами на сцене были люди двух цветов — якобинского и серо-солдатского. Я говорю «солдатского», потому что каждый военный, от солдата и до генерала, занимался единственно шагистикой и ружистикой, а так как требования дисциплины постоянно изменялись, каждый должен был забыть старое и учиться новому.

Глубокой осенью я воротилась в Москву, а потом в Троицкое, откуда я не могла надолго отлучаться, потому что на мне лежали обязанности архитектора, садовника и, если почва требовала особенного ухода, фермера.

Несколько следующих лет моей жизни я обойду молчанием; впрочем, они и не имеют особого интереса. И если мои душевные скорби были такого свойства, что я охотно желала бы скрыть их от самой себя, то считаю тем менее нужным описывать их читателю.

Не могу, однако, не упомянуть, что император принял на себя долг по сумме, взятой мной, в банке.

В конце августа 1803 года я имела счастье встретить у себя мисс Уильмот, двоюродную сестру миссис Гамильтон, дочери туамского архиепископа. Мисс Уильмот в Троицком окружила меня всеми тихими удовольствиями, в которых я так давно нуждалась для пробуждения своего нравственного существования; ее беседа, чтения, ее кроткий и симпатичный характер оживили мою дряхлую старость. Родители так превосходно воспитали ее, что она была предметом общего удивления для всех, кто ее знал.

Я не умею полностью выразить той благодарности за все, чем обязана моему молодому другу: за доверие ее отцов, за ее собственную великодушную решимость навестить престарелую женщину, не способную разделить ее удовольствия, которой наскучила сама жизнь. Такой поступок выше всех моих похвал. Она озарила лучом новой радости мое уединение — да, это так, если бы...

Я уже сказала, что эти записки принадлежат ей; я отказалась писать их по просьбе родственников и друзей, но уступила ее пламенному желанию. Поэтому она одна может располагать ими с одним, однако, условием, что до моей смерти они не появятся в свет.

Относительно их содержания я могу уверить, что беспристрастная истина водила моим пером. Опустив некоторые оскорбительные для других события, я, может быть, не отдала должной справедливости себе, но от этого читатель ничего не теряет. Если позволит мне жизнь, я намерена изложить несколько анекдотов о Екатерине II, назвать ее добрые дела и провести параллель между нею и Петром I, которого сравнивают с этой знаменитой царицей, поставившей Россию на самое видное и почетное положение перед западным миром.

В заключение скажу, что я со своей стороны делала все доброе по силам своим и никому не сделала зла. Единственным орудием моей мести за всю несправедливость, интриги и клевету, возведенную на меня, было забвение или презрение. Я исполнила свой долг так, как в состоянии была понять его. С честным сердцем и чистыми намерениями я вынесла много сокрушительных ударов, и, если бы не поддерживала меня безупречная совесть, я, конечно, пала бы под ними. Наконец скажу, что я смотрю на свою близкую смерть без страха и тревоги.

Троицкое,

27 октября 1805 года


[1] Татищев был членом департамента иностранных дел, камергером, управляющим всем, что относилось к азиатским державам.

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев



Рейтинг@Mail.ru