ГЛАВА II Четыре стихии древней Польши. — Две главные пружины общества в Польше, за сорок лет пред сим: женщины и евреи — Еврейские известия о политических и военных событиях. — Дядя, приор Доминиканского монашеского ордена. — Состояние католического духовенства е то время. — Фундуши. — Тогдашнее состояние духовных католических школ. — Обманчивые прокламации Наполеона. — Здравая политика моего дяди. ~ Монастырская жизнь. — Переход за границу и прибытие в армию. — Взгляд на Восточную Пруссию и Самогитию или Жмудз. — Фуражировка. — Насильственное знакомство, превратившееся в тесную женскую дружбу. — Французский бивак в нашей полковой штаб-квартире. — Нежное обращение с французами. — Бездействие Наполеона, удивлявшее всю Европу. — Роскошная жизнь его в Финкенштейне. — Полька утешительница. — Неудачные переговоры о мире. — Начало военных действий. — Взгляд на театр войны. — Очерк главной квартиры. — Провиантские чиновники. — Карточная игра и дуэли. — Жизнь на карте. — Передняя главнокомандующего, — Знакомства с генералом бароном Беннигсеном. — Дежурный генерал, А.Б.Фок. — Обманутые надежды. — Обед у главнокомандующего и занимательная военная беседа за столом. — Французские биваки под Гутштадтом. — Изувеченный. — Дело при Пассарге. — Геройский подвиг Лейб-гвардии егерского полка. — Отчаянное дело тайного советника графа П.Л.Строганова. — Характеристика этого вельможи. — Отступление от Пассарги к Гейльсбергу. — Блистательные подвиги подполковника Кульнева и майора Атаманского казачьего полка Балабина. — Гейльсбергское сражение. — Первый убитый возле меня человек. — Атаман войска Донского, М. И. Платов. — Атаманский полк. — Искусный маневр Наполеона. — Отступление русской армии от Гейльсберга. — Беннигсен в Шипенбепле. — Превосходный план Беннигсена. — Кавалерийское дело под Фридландом, 1 июня. — Геройский подвиг уланского поручика Старжинского. — Несчастный случай, имевший влияние на участь генерального сражения, 2 июня. — Свалка с французскими драгунами. — Наша счастливая атака французских кирасиров и драгун. — Кавалерийское сражение на правом фланге — и победа. — Отчаянное положение нашего правого фланга и всей кавалерии. — Геройское намерение князя Горчакова. — Переход чрез реку Алле, вплавь. — Ретирада. — Переход чрез реку Неман всей русской армии и окончание военных действий. Добрый мой ротмистр, Василий Харитонович Щеглов, дал мне на дорогу плаш, из солдатского сукна, с башлыком (капюшоном), сшитый нарочно для бивак. Пока я доехал, правильнее доплыл по грязи до Россией, плащ этот сделался жесткий, как кора. Грязь засохла на нем на два пальца толщиной. На последней станции узнал я, что дяди моего нет в городе, но что его ожидают на другой день, к празднику, не помню какому. Станционный смотритель, знавший все городские сплетни, советовал мне заехать к богатому еврею (не помню его имени), который поставлял вино и пряности в монастырь Доминиканский, следовательно, примет хорошо племянника приора, т.е. настоятеля, Я так и сделал. — Здесь я должен сделать отступление для полной характеристики тогдашнего времени. В хаосе, называемом древним польским правлением, господствовали четыре стихии или силы, подчиняя себе ход общественных дел. Эти четыре силы принадлежали богатым панам, католическому духовенству, женщинам и евреям, имевшим в руках своих все торговые обороты и все произведения земли, единственное богатство тогдашней Польши. — Влияние панов и духовенства чрезвычайно уменьшилось после падения Польши: но сила жидов и женщин, сила невидимая, сила неосязаемая, действующая скрытно, была еще весьма велика в ту эпоху, о которой я говорю. Евреи действовали умом, хитростью и деньгами; женщины подчиняли все своему влиянию, умом, любезностью и красотою. — Женщина с малолетства дрессировали к интригам (по-польски па forsy), как дрессируют канареек делать разные штуки. — На дворянские выборы (seymiki), во время суждения тяжб, искатели приезжали в город с женами, дочерьми, кузинами и их приятельницами, которые везли с собой полный арсенал нежных взглядов, сладких речей и всевозможных искушений. Поляки с материнским молоком всасывали в душу рыцарское уважение, повиновение и преданность к женскому полу. — Отказать в просьбе даме — почиталось или совершенной дикостью или непреклонностью Катона, а как Катоны везде и всегда весьма редки, то поляки владычествовали самовластно в своем отечестве. Евреи составляли особое государство В государстве (Status in Statu). Общественные еврейские дела управлялись общинными правлениями или кагалами, которые имели между собой беспрерывные сообщения, и в общем деле действовали всегда общими силами. — Если надобны были деньги для общего дела, кагалы налагали подать на общины, по-стольку, то с души, и в самое короткое время собирался миллион рублей, или сколько было нужно. Эта денежная сила невидимо держала все в своей зависимости. Сверх того, евреи, посредством сношений между кагалами, знали все, что им нужно было знать, потому что богатые евреи, по торговым сношениям с панами, а избранные хитрецы факторством выведывали все тайны, между тем, как шинкари держали в рабстве слуг[i]. Жиды никогда не переписывались через почту, в важных делах, но всегда через нарочных посланцев. Газет почти не читали в Польше, не доверяя печатным новостям, и евреи заменяли газеты. — Во время войны или политических переломов и борений, евреи держали всегда ту сторону, от которой надеялись получить для себя более пользы. — В это время Литва и все возвращенные к России от Польши провинции были для евреев гораздо прибыльнее Обетованной Земли, в которой, по закону Моисееву, надлежало добывать насущный хлеб в поте чела, и потому в войне России с Наполеоном евреи держали русскую сторону. Хотя я приехал в Россиены поздно (часу в одиннадцатом вечера), но еврей, узнав кто я, принял меня весьма хорошо, отвел мне чистые комнаты, велел подать ужин (разумеется, маринованную рыбу, всегда готовую для подобных случаев), сам принес бутылку вина, сыр и т.п., и просил позволения присесть. Началась между нами политическая беседа. — Имя полка, и котором я служил, по видимому, придало мне важность в глазах еврея, и он, быть может, в той надежде, что преданность его к России сделается известной государю, излил передо мною чувства своей приверженности и рассказал о положении края. От него узнал я, впервые, что французы не были разбиты, наголову, при Пултуске, Голымине и Прейсиш-Эйлау; что в Варшаве учреждено временное польское правление и сформировано польское войско в 30 000 человек; что прокламации Наполеона ходят здесь по рукам, что до двенадцати тысяч польского юношества, из хороших фамилий и мелкой шляхты, перешло в польскую военную службу, из всех польских провинций, возвращенных России и присоединенных к Австрии, особенно из Волынской губернии и Галиции, что главная пружина этого энтузиазма — женщины, и что здесь нетерпеливо ожидают вторжения французов. Обо всем этом я не слыхал в Петербурге и в нашем военном кругу, и потому не весьма доверял приверженному к России еврею. Проспал я богатырским сном, после дороги, до полудня, и когда проснулся, еврей уведомил меня, что дядя мой приехал, и что экипаж его ждет меня у подъезда. Немедленно отправился я в Доминиканский монастырь. Дядя мой был человек лет за пятьдесят, высокого роста и красивый мужчина. Он славился умом своим, пользовался общим уважением, хотя светские качества превышали в нем иноческие добродетели. Знанием света и связями с знатнейшими фамилиями и правительственными лицами, он приобрел влияние и в своем ордене и в обществе. Он был из числа тех людей, которые, не предаваясь политическим мечтам, почитали Польшу умершею, и все счастье польских провинций полагали в сближении поляков с Россиею и в беспредельной преданности к русскому престолу. Не знаю, по какому случаю дядя мой сделался известным императору Александру, но как в крае, так и между доминиканами, сохранившими предания своего ордена, известно, что дядя мой пользовался особенною милостью императора. Когда только государь проезжал через Литву, дядя мой всегда ожидал его на какой-нибудь станции и допускаем был к нему. Кроме того, император позволил ему писать к себе, в собственные руки. — Однажды, в Стрельне, когда я представлялся государю на ординарцы, он, узнав о моей фамилии, спросил: «не родня ли я приору? На утвердительный мой ответ, государь благоволил сказать: «Когда будешь писать к нему, не забудь сказать, что я помню и люблю его». — Это чрезвычайно много! Дядя мой вступил в духовное звание прежде падения Польши, когда в ней, как и во всех западных католических государствах, дворяне поступали в духовное звание не столько по набожности, сколько по расчету. Дворянству в Польше открывались три поприща для приобретения значения: военная служба, гражданская, или служба по выборам, и духовное звание. Духовенство в Польше обладало несметными сокровищами. Духовные фундуши, т.е. денежные суммы и недвижимые имения, образовались из пожертвований частных лиц на церкви и монастыри, и в этом случае даже особы королевского дома обогащали церковь только в звании прихожан или богомольцев. Почти все эти пожертвования делаемы были с похвальною целью, для блага человечества. Жертвовали духовенству огромные суммы и вотчины на проповедование христианства в странах языческих или магометанских, на выкуп христианских невольников из плена у неверных, на учреждение госпиталей и безвозмездных школ и т.п. Но цель первых учреждений, впоследствии, была совершенно забыта или исполнялась весьма слабо, только для вида. Миссионеры не проповедовали христианства в далеких странах, но довольствовались обращением в христианскую веру нескольких из самых превратных евреев или обнищалых татар. Невольников вовсе не выкупали из плена неверных, а, напротив, покупали богатые вотчины. Вместо госпиталей при монастырях содержали по нескольку старцев (koscielnych dziadow), как вывеску благотворительности. Правда, иезуиты, пиары, доминиканцы и некоторые другие монашеские ордена содержали школы, но и лучшие из них были не в духе времени — и схоластика в этих школах затмевала свет наук и истинной философии. Латынь заменяла всю премудрость. После учреждения министерства просвещения в России, преобразования Виленского университета и основания уездных школ и гимназий, и после благоразумного изгнания иезуитов, духовные школы совершенно упали и сделались бесполезными, и вся ученая деятельность католического духовенства сосредоточилась в семинариях. Между тем фундуши все возрастали. Некоторые епископы имели более ста тысяч рублей дохода. Каноники пользовались плебаниями (приходами, в которых они никогда даже не появлялись), приносящими по нескольку тысяч червонцев. Монастыри имели богатые вотчины и капиталы, и управлялись почти безотчетно. Такой ход дел привлекал многих дворян в духовное звание, для поддержания фамильного значения. Многие из духовных лиц оставляли богатые наследства своим родным и поддерживали их. Всей Литве известна история одной фамилии, к которой перешли все богатства одного картезианского монастыря близ Слонима. Скажу мимоходом, что хотя дядя мой управлял богатыми монастырями и потом был провинциалом (так называется глава Доминиканского ордена), но не оставил наследства своей фамилии. Он жил хорошо, делал много добра — но не хотел или не умел составить благоприобретенного имения из чужой собственности. Может быть, некоторым людям не понравится сказанное мной здесь о богатстве католического духовенства: но что же делать — я не умею лгать, и привык излагать мою образ мыслей о каждом предмете по убеждению. Я верю, что обе крайности, богатство и бедность, вредят священному призванию духовенства, и что от него именно должно почерпать благие примеры умеренности. Дядя принял меня радушно, в разговорах подтвердил все сказанное евреем, и сверх того показал мне прокламации Наполеона, которыми он приглашал поляков к восстанию в прусской Польше, утверждая, что Костюшко прибудет вскоре для принятия начальства над польским войском. — «Это ложь и обман», — сказал мне дядя: «я знаю Костюшку лучше, нежели Наполеон, и твердо убежден, что он никогда не примет на себя роли искателя приключений (aventurier), и не нарушит честного слова, данного им императору Павлу: не воевать против России. Костюшко любит отечество, как каждый честный человек должен любить мать свою; но он убежден, что общая мать наша, Польша, умерла, и что нам остается только чтить память ее в могиле. Это и мой образ мыслей», — примолвил дядя. «Я убежден», — продолжал он, «что Наполеон вовсе не помышляет о восстановлении древней Польши. Ему нужны солдаты, а не народы! Да хотя бы Наполеон и желал, то не в состоянии этого исполнить, потому что для этого надобно уничтожить или довесть до последней крайности три первоклассные державы в Европе, Россию, Австрию и Пруссию, которых невозможно победить, когда они будут действовать вместе всеми своими силами. Сверх того, выгоды Англии в сопротивлении могуществу Франции и в союзе с Россиею. Счастье поляков в сердце Александра! Там они должны искать его. Говорю тебе все это для того, чтобы охранить от соблазна, от женского вербунка, примолвил он, улыбаясь. «Наши дамы и девицы (panic и panny) помешались на патриотических мечтах, и молодому человеку весьма трудно покорить логикою их поэзию!..» Сознаюсь, в то время я несовершенно понимал всю важность этих слов моего дяди. Последующие события оживили в моей памяти первый политический разговор мой о Польше и убедили в справедливости мнения дяди. Слова его были пророческие!.. Я пробыл в Россиенах трое суток, и только однажды был в обществе, на вечере у богатого помещика Прже...го. Дамы с любопытством смотрели на мой уланский мундир, и явно провозглашали свои патриотические чувства. Здесь я впервые услышал знаменитую песню польскую, о возвращении из Италии польских легионов. Превосходно пела ее прелестная девица... и многие из присутствовавших проливали слезы. В тот же день переехал я в монастырь, и поместился в одной из квартир, всегда готовых для значительных помещиков и чиновников. Только однажды обедал я за общею трапезою. Стол был превосходный и блюда такие огромные, что можно было бы насытить вдвое более людей с хорошим аппетитом. Обыкновенно за столом пили одно пиво, а вино подавали только в праздники; но в этот день, хотя будний, подано было вино, ради гостя, племянника приорова. Сколько я мог заметить, монахи были люди веселые и добродушные. После обеда время посвящаемо было разговорам или шахматной игре в кельях. Один старый доминиканец вязал чулки с утра до ночи, другой старик занимался деланьем бумажных коробочек. Ученых занятий я не заметил. При прощанье, дядя подарил мне, на дорогу, сто червонных и снабдил огромным коробом, наполненным съестными припасами и разным лакомством, не забыв и венгерского вина, и дал мне монастырскую бричку, до Юрбурга. Он был в самых дружеских сношениях с главнокомандующим, генералом бароном Беннигсеном[ii], еще со времени первой польской войны, и потому дал мне к нему рекомендательное письмо. Я догнал полк в Юрбурге, где была дневка и где нам розданы были боевые патроны и отдан приказ отпустить (техническое слово) сабли, навострить пики и осмотреть огнестрельное оружие. На другой день мы перешли через границу. Это было 9-го марта, следовательно, в тридцать семь дней мы перешли около 750 верст. Мы шли поспешно в главную квартиру, имея, однако ж, ночлеги по селениям, и к половине апреля прибыли в окрестности Шипенбейля. Полк наш расположился на кантонир-квартирах, и полковой штаб был в селении Гроссенфельде. Восточная Пруссия есть древняя Литва, покоренная орденом Меченосцев. Пруссаки до сих пор называют Литвою (Litthau) часть страны, прилегающую к России. По деревням говорят языком самогитским или латышским. Народ, населяющий большую часть Ляфляндии, всю Курляндию (латыши), Самогитию (Жмудины) и восточную Пруссию, происходит от одного Литовского племени, и везде сохраняет свои характеристические черты. Латыши и жмудины трудолюбивы, бережливы, способны к высшему умственному развитию и мануфактурной промышленности, набожны и привержены к своему племени. Во время древнего польского правления не было в Польше провинции богаче Самогитии или Жмуди, и в десять лет, по разделении Польши, т.е. в 1807 году, мы застали еще в Самогитии общее довольство. Тогда жмудинам позволялось свободно (т.е. с письменным позволением капитан-исправника) возить свои земные произведения в Мемель и Тильзит, и они за лен и пшеницу получали хорошую плату, и вблизи запасались, за весьма дешевую цену, солью, железом и грубыми мануфактурными изделиями. Многие поселяне на Жмуди имели тогда по нескольку тысяч талеров в запасе, и все вообще жили хорошо, при обилии домашнего скота и хороших лошадей отличной породы, вроде нынешних финляндских. Когда границу заперли, источник богатства иссяк. В прусской Литве поселяне были еще богаче, жили в чистых и просторных домах и были вдесятеро более просвешены, нежели их соплеменники в Курляндии, Лифляндии и Самогитии. Даже в это время, когда вся русская армия и остатки прусского войска сосредоточены были в восточной Пруссии, не было еще недостатка в съестных припасах и фураже. Только к весне, именно во время нашего прихода, оказался недостаток в тех местах, где расположена была кавалерия, и мы, стоя на кантонир-квартирах в дружеской стране, принуждены были фуражировать, т.е. разъезжать по окрестностям, искать съестных припасов и фуража и брать то и другое насильно, выдавая, однако ж, квитанции, по которым впоследствии обещана была уплата русским правительством[iii]. Это была крайность: иначе невозможно было прокормить войско и содержать кавалерию, потому что хотя в Кенигсберге и были запасы, но доставка представляла большие затруднения. Разумеется, что фуражировка никогда не может быть подчинена строгому порядку, потому что между отрядами фуражиров, посылаемых с офицерами, шатаются всегда шайки мародеров, из денщиков, фурлейтов и т.п. Некоторые молодые офицеры также не весьма хорошо понимали важность фуражировки в дружеской земле, и вместо правильных квитанций за забранные съестные припасы и фураж, давали бедным жителям, на память, русские стишки, песни, или писали плохие шутки. Мне самому случалось видеть в руках шульцев (деревенских старост) и даже помещиков, вместо квитанции, песню: «Чем тебя я огорчила», или: «Предъявитель сего должен получить 200 палочных ударов», и т.п. Эти глупые и вредные для жителей шутки были строго запрещены, однако ж беспрестанно повторялись. Меня, хотя я не знал тогда по-немецки вполовину против нынешнего, однако ж мог говорить, весьма часто посылали фуражировать, и в одну из этих командировок, я свел знакомство, которое едва не имело решительного влияния на всю жизнь мою. В тылу и по флангам армии было мало поживы. Тут надлежало уже искать добычи по лесам или в ямах. Однажды, я решился пуститься за черту, далее которой нам не приказано было ездить, по направлению к Гутштадту, между Гейльсбергом и Бишофштейном, проехал верст тридцать, и под лесом увидел деревню. Лишь только мы показались на пригорке, в деревне сделалась суматоха. Часть жителей, особенно женщины и дети, бросилась бежать в лес. Я поскакал во всю конскую прыть в деревню, с уланом Соколовским, знавшим по-немецки, и мы стали кричать, изо всей силы: Wir sind Freimde, wir sind Russen! т.е. мы друзья, русские. Но это, казалось, не успокаивало жителей. Несколько стариков и хозяев, из смелейших, стояли толпой перед одним большим домом, и когда я прискакал к ним, они сняли шляпы. В толпе находился шульц. Я стал уверять их, что поселянам не будет нанесено ни малейшей обиды, что ничего не будет тронуто без воли хозяина, что я требую только фуража, за который будет заплачено, что я свято исполняю волю и намерение моего государя, приславшего нас защищать Пруссию и т.п. Поселяне успокоились. Я слез с лошади, и вошел в дом шульца рука об руку с ним, стараясь всеми мерами успокоить и расположить его в нашу пользу, и он послал в лес, чтобы бежавшие воротились оттуда. Межу тем уланы мои прибыли в деревню. Я расспросил о неприятеле, и узнал, что верстах в двадцати, по дороге в Зеебург, была накануне стычка французских разъездов с казаками; но поселяне не умели мне сказать, чем это кончилось, и куда пошли казаки и французы. Шульц примолвил, что в деревне приняли нас за одну из этих партий. Юность моя и ласковое обхождение внушили поселянам полную ко мне доверенность, и они сознались, что по пикам нашим приняли нас за казаков, которых они боятся гораздо больше, чем неприятелей своих, французов... Они совершенно успокоились, когда я сказал, что мы не казаки, а уланы, полка брата русского императора. Вскоре я был окружен толпой женщин и детей, которые с любопытством рассматривали мой наряд и вооружение. Шульц советовал мне заехать на господский двор, в двух верстах от деревни, под самым лесом, и переговорить с госпожой насчет моих требований. Я последовал этому совету и, поручив моих улан (всего двадцать человек) исправному унтер-офицеру, отправился с одним Соколовским на господский двор. Для предосторожности, я расставил ведеты, и велел одной половине улан кормить лошадей и самим пообедать на улице, а другой половине, не отлучаясь, стоять во фронте, при замундштученных лошадях. Не зная вовсе местности и расположения своих и неприятельских войск, я должен был предполагать, что французские фуражиры также могут попасть сюда. Меня учили, что первое правило военного человека, от которого он никогда не должен отступать, — осторожность. Храбрый и многочисленный отряд может быть разбит меньшим числом, в нечаянном нападении. Помещица приняла меня на крыльце дома своего, и, кажется, весьма удивилась моей молодости. Хотя мне было уже почти семнадцать лет, но по лицу я казался гораздо моложе. В кратких словах объяснил я помещице причину моего посещения, и просил снабдить овсом, сеном, хлебом и мясом на целый эскадрон, уверяя, что за все будет заплачено, по существующим ценам. Это была еще первая фуражировка в этом поместье, и потому не было ни в чем недостатка. Помещица, однако ж, начала было отговариваться — но я объявил ей решительно, что если из снисхождения к ее просьбе, не возьму ничего, то другие возьмут вдвое, и притом насильно, без всякого порядка, а с моим свидетельством она может уже отговариваться перед другими, что все взято. После переговоров с шульцем, решено было удовлетворить меня, но для этого надлежало прождать до другого утра, пока успели испечь хлеб, свезти сено и приготовить подводы. Хотя я и так уже был целые сутки в отлучке из эскадрона, однако ж должен был согласиться. Между тем помещица велела подать завтрак. Она была вдова прусского майора Даргица. На вопрос мой, есть ли у нее дети, она улыбнулась и сказала, шутя. что я издали показался им так страшен, что дети скрылись от меня в лесу, как от волка, но что за ними уже послано. Едва успел я усесться за завтрак, в комнату вошли две девицы... нет... два воплощенные ангела! Это были дочери помещицы... Я вскочил с места, как будто меня обдало кипятком... — «Вот старшая моя дочь, Албертина, а вот младшая, Леопольдина!» — сказала хозяйка. Я поклонился и ничего не мог сказать, а только смотрел на красавиц... Живы ли они теперь, и вспомнили ли хоть раз об нашем знакомстве?.. Много прошло времени с тех пор, и если они живы, то теперь уже почтенные старушки... Старшая, С темно-каштановыми волосами и голубыми глазами, с ярким румянцем на лице, была годом старше меня, а младшая, томная блондинка, годом моложе. Это были пышная роза и нежная лилия. Ничего не видел я прелестнее этих двух сестер! Мать пошла распоряжаться по моему делу и оставила нас одних. Старшая сестра, видя, что в замешательстве я забыл о завтраке, стала приглашать меня шутливым тоном, и продолжая разговор, наконец возбудила и во мне смелость. Мы говорили по-французски. После завтрака девицы предложили мне прогуляться с ними в саду. Постепенно становился я смелее и разговорчивее, и наконец вошел в мой обыкновенный характер. Они показали мне свои цветы, свои любимые деревья, свой птичник, свои любимые места в саду, расспрашивали меня о России, о Петербурге — я расспрашивал их об их житье, занятиях, о книгах, которые им более нравятся — и через два часа, когда нас позвали обедать, мы были так коротко знакомы, как будто прожили несколько лет в одном семействе. Мать удивилась, слыша, что мы за столом называем уже друг друга по имени, шутим и хохочем вместе, как старые знакомые. Особенно была весела и шутлива Албертина, но и томная Леопольдина оставила за обедом свою застенчивость. — Вообще говорят, что немки слишком манерны, застенчивы, неловки, принужденны в обращении (steif), неразговорчивы. Все это относится к среднему сословию — но в лучшем кругу весьма много женщин и даже девиц свободного обращения. Г-жа Даргиц воспитала дочерей своих во всей чистоте нравов сельской, патриархальной жизни, и была так счастлива, что в гувернантке, француженке, нашла и познания и нравственные качества. Девицы, в невинности чувств и понятий, следовали простодушно своим впечатлениям, и с первого знакомства стали обходиться со мной без всякой церемонии, как с родным братом. Очевидно, что моя молодость, откровенность и веселый нрав расположили их к такому обхождению. На другой день я отправился с богатым транспортом в эскадрон, дав г-же Даргиц формальную расписку в полученном фураже и провианте, и для большей верности обещал доставить расписку ротмистра. Разумеется, что меня пригласили навешать дом, а я, со своей стороны, дал слово приехать при первой возможности. Около шести недель простояли мы на кантонир-квартирах, в окрестностях Шипенбейля. В это время в главной армии не происходило никаких важных дел, и только отдельные отряды сталкивались с французскими партиями. Атаман Платов летал вокруг нашей армии, со своими казаками, тревожил повсюду неприятеля нечаянными нападениями, разбивал и забирал в плен французских фуражиров, отбивал транспорты и т.п. Каждую неделю ездил я к госпоже Даргиц, только в сопровождении одного моего ординарца, и проводил в этом доме по два, иногда и по три, а однажды, сказавшись больным, прожил там целую неделю. Ротмистр позволял мне это. — Несколько раз спасал я господский дом и деревню от фуражиров и мародеров — и раз дело дошло даже до обнажения сабли. Я называл себя залогом... Наконец, я стал в доме, как родной. Г-жа Даргиц называла меня сыном, и старая гувернантка звала по имени (monsieur Thadee), точно так же, как и девицы, не прибавлявшие только monsieur. В свою очередь, я называл их просто Албертиной и Леопольдиной, а мать — maman. Это знакомство послужило впоследствии основой к романтическому рассказу, под заглавием: «Первая любовь», напечатанному в первой части, моих Сочинений, несчастного издания книгопродавца Лисенкова. Разумеется, что этот рассказ прикрашен вымыслом и небывальщиной, как в большей части романов и повестей. В нем справедливо только то, что я здесь рассказываю, а именно, что я был влюблен в обеих сестер и никак не мог предпочесть одну другой, ни в сердце моем, ни в голове. Когда я был с одной, мне хотелось видеть другую — а обе вместе они составляли какое-то совершенство, которое восхищало меня и привязывало к ним всею душой. Многим покажется это странным, но так было на деле — и эти психологические случаи хотя редки, но не невозможны. Если б я женился на одной из сестер, я был бы несчастлив, потому что мне не доставало бы другой половины ангельского существа... Кажется, что и обе сестры расположены были ко мне одинаково, т.е. любили меня равно, братнею любовью. После семейного счастья, нет выше блаженства, как дружба с умной, любезной и прекрасной женщиной. Это настоящий рай души! — Нет спора, что такая дружба не может быть без примеси любви, равно как и любовь не может существовать без дружбы, но все же дружба и любовь различествуют между собой. — Привязанность моя к дочерям госпожи Даргиц было не то судорожное, беспокойное чувство, которое пожирает сердце: но тихое, братское влечение... Быть может, если бы я долее пожил вместе с ними и приехал к ним из России, на несколько месяцев, как я обещал, — то я бы и женился на одной из них и, вероятно, на томной, романической, чувствительной Леопольдине. Но в то время я одинаково любил обеих сестер — и это счастливое, хотя и короткое время составляет одно из сладостнейших моих воспоминаний. Это были первые цветы в моей жизни!.. В полковой штаб-квартире его высочество устроил бивак, в котором стояли двадцать четыре французских дезертира, присланных к нему атаманом Платовым. Его высочество разделил этих французов на два капральства, дал им ружья, и приказал им исполнять службу, как во французском лагере, с той целью, чтобы узнать порядок французской службы[iv]. Кроме того, в штаб-квартире находилось несколько пленных французских кавалеристов, которые также должны были ездить верхом перед его высочеством и делать все эволюции. Этих пленных и дезертиров содержали как по четных гостей. Вообще русские обходились, в то время, весьма хорошо с французскими пленными, словно с какими-нибудь гувернерами, и нашим солдатам строжайше было запрещено обижать пленных. Только одни казаки поступали всегда по-своему. Наши офицеры давали пленным деньги и одежду, делились с ними съестным, и вообще не обнаруживали никакой неприязни. — Несколько раз я слышал от французских воинов, и тогда и после, похвалы русской вежливости и человеколюбию, и похвалы эти были заслуженные. Отечественный война разрушила это согласие... Несколько раз собирался н проситься в главную квартиру, в Бартенштейн, чтобы вручить письма главнокомандующему, генералу Беннигсену, и дежурному генералу, Александру Борисовичу Фоку, старинному другу всего нашего семейства: но не мог расстаться с милыми моими сестрицами, как я называл двух дочерей госпожи Даргиц, с которыми проводил все время, свободное от дежурства или ученья. Наконец, пришлось нам расстаться. В половине мая мы выступили в поход. Мать, дочери, гувернантка, даже слуги заплакали, когда я только вымолвил, что приехал прощаться. День провели мы печально, и в полночь я уехал в эскадрон, в экипаже г-жи Даргиц. В шапку мою наложили разных сувениров, в коляску набросали цветов. Все провожали меня за ворота. Я прижал к сердцу мать и милых ее дочерей — и не мог вымолвить слова от слез... Тогда я имел твердое намерение приехать к ним месяца на три, по окончании войны!.. Кровопролитное Прейсиш-Эйлауское сражение до такой степени ограничило предприимчивость Наполеона, что по сознанию самых приближенных к нему людей, он даже не решался продолжать наступательные движения. Что сталось с этой стремительностью в нападениях, неутомимостью в преследовании, которыми отличались все прежние кампании Наполеона? Почему, со времени Прейсиш-Эйлауского сражения, оставлял он в покое армию Беннигсена, на винтер-квартирах, если почитал ее побежденною и расстроенною, как сказано было в бюллетенях? Зачем он медлил, чего ожидал? Вот вопросы, которые занимали тогда всю Европу. — Данциг, после трехмесячной правильной осады, сдался на капитуляцию французам. Генерал граф Каменский, посланный морем, с двенадцатитысячным корпусом, для спасении Данцига, невзирая на храбрость русских, выдержавших жестокие битвы, должен был возвратиться к армии. Опасались даже за Кенигсберг, который был слишком отдален от средоточия русских сил. Все благоприятствовало Наполеону. С первых чисел апреля земля уже просохла и покрылась зеленью; погода была прекрасная; войско французское отдохнуло и усилилось — но Наполеон, к удивлению всей Европы, оставался в бездействии, в главной своей квартире Финкенштейне, делал парады своей гвардии, подписывал декреты по внутреннему управлению Франции, принимал дипломатов и послов, в том числе и персидского, и жил роскошно среди войск своих, как никогда прежде не живал. Финкенштейн называли Капуей! Однообразие военной жизни разделяла с Наполеоном одна из первых красавиц высшего варшавского общества, знаменитая г-жа Валевская. Покинув своего старого мужа, и презрев общее мнение, она отдалась Наполеону, который не боялся даже явного соблазна! Она жила в одних с ним комнатах, обедала с ним наедине, смотрела чрез жалюзи на парады гвардии, выезжала прогуливаться одна — и была счастлива своей любовью к герою. Все это противоречило прежнему характеру Наполеона. Между тем, он предлагал мир, и хотел составить конгресс. Сообщения между русской и французской главными квартирами и между Веною были довольно часты: несколько раз в русской армии разносился слух о близком заключении мира. Говорили, что ждут только прибытия императора Александра. Государь прибыл в главную квартиру, в Бартенштейн, 5 апреля, и переговоры возобновились, но вскоре были прекращены, потому что император Александр никак не соглашался на отторжение от Пруссии не только областей, но даже городов, и требовал, чтобы французская армия очистила Германию. Наконец, видя, что Наполеон чего-то выжидает, император Александр решился, во второй половине мая, начать наступательные военные действия. Иностранные военные писатели обвиняют Беннигсена в том, что он начал военные действия весьма поздно, а именно после падения Данцига, когда двадцатитысячный осадный корпус подкрепил главную французскую армию, когда польское войско получило окончательное устройство, множество отдельных партий пришли из Франции, для укомплектования полков, расстроенных в зимнюю кампанию. Утверждают, что если Беннигсен не мог начать военных действий прежде падения Данцига, то ему надлежало подождать, пока англичане, ганноверцы и шведы, вследствие конвенции, сделают высадку в Померании, и пока князь Лобанов прибудет к армии с тридцатитысячным корпусом. Не знаю причин ни медленности, ни поспешности Бсннигсена, и не произношу своего суждения. Должно, однако ж, предполагать, что трудность в продовольствии также могла заставить Беннигсена открыть военные действия. Много говорили о богатстве запасных магазинов в Кенигсберге, но оттуда мало приходило транспортов в армию, вероятно по недостатку подвод. Как бы то ни было, но 19 мая русская армия была уже в движении, для занятия военных позиций. Наполеон имел под рукою до 180 000 человек отличного войска. Русских и пруссаков было по спискам до 120 или до 130 000, но Беннигсен имел при себе не более 80 000 человек. Театр войны, на котором долженствовали действовать эти две силы, заключал в себе не более ста квадратных верст от Прейсиш-Эйлау и за Гутштадт, между реками Пассаргою и Алле. Это небольшое пространство покрыто множеством богатых деревень и малыми городишками, каковы: Прейсиш-Эйлау, Ландсберг, Бартенштейн, Гейльсберг, Шиппенбейль, Бишофштейн, Гутштадт и Фридланд. Местоположение повсюду довольно ровное, изобилующее лесами и в некоторых только местах пересекаемое холмами и оврагами. Грунт почти везде твердый и песчаный. Вообще местность весьма удобная для войны, и представляющая множество хороших позиций. Река Пассарга прикрывала главную французскую квартиру и армию, которой фронт растянут был почти на сто верст. В первой линии стояли корпуса маршалов Даву, Сульта, Бернадота и Нея, составлявшие около 80 000 человек. Корпус Нея слишком выдался вперед за Пассаргой и стоял близ Гутштадта: Беннигсен вознамерился разбить Нея быстрым нападением, отрезать его, перейти Пассаргу и ударить на другие французские корпуса, прежде чем они успеют соединиться. В главном войске, которое вел сам Беннигсен против Нея, было до 40 000 человек. Авангардом командовал князь Багратион. Гвардейский корпус под начальством его высочества цесаревича, составлял резерв, и шел за главною армиею Беннигсена. Корпуса генерала Дохтурова, князя Горчакова и генерал-лейтенанта Платова, с донскими казаками и отрядом генерал-майора Кноринга, составляли главную армию (le gros de Гагтее), и шли поблизости друг друга, к общему пункту, по направлению к Гутштадту. 21 мая главная квартира была в Гейльсберге, и я отпросился у полковника Чаликова с биваков в город, для вручения писем главнокомандующему и дежурному генералу. Полковник Чаликов, посмотрев на адреса, воскликнул: «фонтеры-понтеры! Поезжай, братец, поезжай, и вместо протекции, привези нам из главной квартиры хлеба и водки!» — Я взял с собою улана, и в девять часов утра был в Гейльсберге. Главная квартира, хотя бы в ней и не было царственного лица, есть всегда в армии то же самое, что двор в государстве. Из главной квартиры истекают все милости и награды, следовательно, туда стремятся все желания и туда стекаются все искатели счастья. — Маленький Гейльсберг, когда я прибыл в него, кипел жизнью и многолюдством. Через город, по главной улице тянулось войско, а в городе оставалось множество офицеров разного оружия, чтоб пообедать или запастись съестным. Почти все дамы были заняты постоем, правильным или неправильным. Для лиц, принадлежащих к штабу, квартиры отведены были магистром, и на этих квартирах хозяева кормили постояльцев; но все приезжающие в город останавливались произвольно в домах, не требуя ничего, кроме помещения, и жители редко сопротивлялись. Все жители торговали, чем кто мог. На всех улицах продавали хлебное вино, хлеб и разное съестное; в двух или трех трактирах была такая теснота от русских и прусских офицеров, что с трудом можно было втиснуться в комнату. Шум был везде оглушительный. В трактирах и во многих домах играли в банк. Кучи червонцев переходили мгновенно из рук в руки. В этой битве на зеленом поле отличались более других провиантские комиссионеры, которым вручены были огромные денежные суммы, для продовольствия войска. Злоупотребления по этой части были тогда ужасные! Войско продовольствовалось, как могло, на счет жителей, и мы ни разу не видели казенного фуража, а между тем миллионы издерживались казною! Впоследствии, множество комиссионеров отданы были под суд, многие из них разжалованы, и весь провиантский штат лишился военного мундира, в наказание за злоупотребления. Но в то время госиода комиссионеры, находившиеся при армии, не предвидели грозы, жили роскошно, разъезжали в богатых экипажах, возили за собой любовниц, проигрывали десятки и сотни тысяч рублей, и мотали напропалую. Я знал одного из этих комиссионеров, который ставил по тысяче червонцев на карту, дарил красавицам по сто червонцев, не пил ничего, кроме шампанского, и не носил другого белья, кроме батистового — и кончил жизнь в нищете, под судом, на гауптвахте, в Петербурге, выпрашивая у нас, ради Христа, по пяти рублей ассигнациями! А таких примеров было много. Вино лилось рекой в трактирах. Не постигаю, откуда купцы бедных городишков доставали шампанское, которое русские офицеры пили, как волу. Вследствие карточной игры и частых попоек происходили дуэли, а иногда просто драки с шулерами, для которых здесь была богатая жатва. С прусскими офицерами, хотя они были наши союзники, русские офицеры жили не в ладах, когда, напротив, французов, как я сказал выше, честили и угощали, где только встречались с ними. — Прусские офицеры никак не хотели предоставить нам первенства, вели себя гордо и лаже надменно, немножко прихвастывали, а притом, по немецкой экономии, пили пивцо, когда у нас струилось шампанское, и ставили на карту по гульдену, когда мы сыпали груды золота. Это служило нашим офицерам предлогом к насмешкам, за которыми следовали ссоры и дуэли. Чаще других ссорились и дрались с пруссаками русские гусарские офицеры, за то, что пруссаки, верные преданиям Семилетней войны, почитали свою конницу первою в мире. Где только гусары наши сходились с прусскими кавалерийскими офицерами — кончалось непременно дуэлью. В армии носилось множество на этот счет анекдотов. Расскажу один, за достоверность которого не ручаюсь, но которому мы тогда верили. Русский гусарский офицер поссорился с прусским, за картами. Дошло до вызова. Прусский офицер был отличный стрелок, бил ласточек на лету, и не хотел иначе драться, как на пистолетах. — «Итак, ты непременно хочешь убить меня!» — сказал русский офицер. — «Одним дерзким будет меньше на свете», хладнокровно отвечал пруссак. — «Быть так», возразил русский офицер: «я плохой стрелок — но мечи банк, а я поставлю жизнь на карту... Если ты убьешь карту — можешь убить меня, как медведя, а если карта выиграет, я убью тебя». — Прусский офицер сперва не соглашался, но товарищи его, думая, что это шутка, уговорили его принять предложение русского. Прусский офицер начал метать и — дал карту. Все думали, что тем дело и кончится, но русский сказал хладнокровно: «пойдем же в сад — и разделаемся!» Множество офицеров обеих армий следовали толпой за прусским офицером, который шел, улыбаясь, и остановился в большой аллее. Явился русский офицер с охотничьим ружьем, взятым у хозяина. «— У меня нет с собою пистолетов, но убить можно и этим», примолвил он. — «Становись, в тридцати шагах!» — Пруссак и все окружающие его все еше думали, что это только шутка, и прусский офицер, проигравший жизнь, стал на позицию. Русский прицелился, спустил курок, и пруссак упал мертвый. Пуля попала в самое сердце. Присутствующие невольно вздрогнули от ужаса, и не знали, что делать... — «Я не шучу жизнью» — сказал русский офицер: — «Если б я проиграл жизнь, то не принял бы ее в подаяние, и заставил бы его убить меня...» Жалобы не было, и, как говорят немцы: wo kein Klager ist, da ist kern Richler (т.е. где нет жалующегося, там нет и судии). Дело кажется невероятное, но кто знал графа Подгоричанина (родом серба, убитого под Ригой, в 1812 году), тот поверит этому. Впоследствии спрашивал я его, правда ли это? — «Не помню, братец», отвечал он: «мало ли что случается в жизни!» — Сказав это, он покрутил усы, отвернулся и запел, любимую свою песню: «Ах, скучно мне, на чужой стороне!» — Я не продолжал расспросов... Дежурного генерала Александра Борисовича Фока я не застал дома, и отправился в квартиру главнокомандующего. Передняя зала наполнена была адъютантами, ординарцами и свитскими[v] офицерами из разных отрядов. Я попросил дежурного адъютанта доложить обо мне главнокомандующему, сказав, что имею к нему письмо. — «По службе или частное?» — спросил меня адъютант. — «Частное», отвечал я. — «Так подождите», — сказал он, посмотрев на меня проницательно, думая верно, что я ищу места при главнокомандующем. Я прождал час. Многие, между тем, входили и выходили из кабинета, но адъютант обо мне не докладывал. Я сошел с лестницы, и отыскав камердинера, попросил его отнести письмо к главнокомандующему, сказав, от кого оно. По счастью, камердинер, родом из Литвы, знал также моего дядю — и взялся доставить письмо немедленно. Я возвратился в залу. Через несколько минут, другой адъютант, работавший в кабинете главнокомандующего, высунул голову в дверь и громко позвал меня. С улыбкой взглянул я на дежурного адъютанта, и пошел в кабинет... Два адъютанта писали, или, правильнее, переписывали какие-то бумаги за большим столом, а Беннигсен сидел под открытым окном. — «Очень рад, что вижу племянника моего старого приятеля!» — сказал мне Беннигсен. Я поклонился. — «Это, без сомнения, первая ваша кампания?» — Точно так, ваше высокопревосходительство. — «Вы еще не были в деле?» — Не был. — «Скоро будете — всем будет довольно работы!» примолвил он. — «Приходите ко мне сегодня, в два часа, обедать» — сказал Беннигсен. Я снова поклонился и вышел. Тем кончилась моя аудиенция. Я снова отправился к А.Б.Фоку, и встретил его у самого крыльца. Он обнял меня, поцеловал, как старого знакомца, ввел в свои комнаты, стал расспрашивать о своих домашних, которых не видал около девяти месяцев, о моих родных, и наконец сказал: «Ни главнокомандующий, ни я, мы не можем ничего для тебя сделать. Если бы ты был в другом полку, а особенно, если бы был в армии, мы взяли бы тебя в главную квартиру или в адъютанты, или хотя в бессменные ординарцы. Но его высочество объявил нам, что он ни за что не согласится дать фронтового офицера из вашего и из Конногвардейского полка в адъютанты или в какую-нибудь командировку, и что его офицеры должны служить при нем, в полку. Мы не смеем распоряжаться против его воли. А если в чем другом могу быть тебе полезным — рад стараться!» — Узнав, что я вручил письмо главнокомандующему и приглашен им к обеду. Фок сказал: «И я буду у него обедать... Знакомство с главнокомандующим хорошее дело для корнета!.. Прощай... я так занят, что мне каждая минута дорога. Завтра мы выступаем отсюда...» — Признаюсь, я надеялся попасть в главную квартиру — но слова Фока разочаровали меня. В назначенный час, я снова явился в приемной у главнокомандующего. На этот раз дежурный адъютант был очень вежлив со мною, предложил мне сесть с ним рядом у окна, и стал выпытывать меня, довольно, впрочем, неискусно, от кого я доставил письмо главнокомандующему, не желаю ли состоять при его особе и т.п. Чтобы отплатить за прежнюю его необязательность, я, с намерением, отвечал загадочно. Наконец Беннигсен, вышел из кабинета вместе с князем Багратионом, за ними следовали А.Б.Фок и несколько генералов. Беннигсен окинув взором все собрание в приемной заде, сказал: «здравствуйте, господа», поздоровался отдельно с некоторыми полковниками и офицерами, и, между прочими, удостоил меня этой чести. Мы пошли за ним в столовую. Дежурный адъютант не отставал от меня и посадил возле себя. Я почти не слушал, что он шептал мне на ухо, обращая все мое внимание на два лица, которые приобрели уже европейскую славу — на Беннигсена, и на любимца Суворова, князя Багратиона. Князь был в любимом своем мундире Гвардейского егерского полка. Лицо его было совершенно азиатское. Длинный орлиный нос придавал ему мужественный вид; длинные, черные волосы его были в беспорядке; взгляд его был точно орлиный. Разговаривали о довольно важном предмете, а именно, в какой степени латы и пики полезны для конницы. Князь Багратион был того мнения, что латы полезны преимущественно тем, что производят сильное впечатление в атакуемых и порождают в латнике более смелости, в надежде на защиту от пуль. «Но я приучил моих егерей и казаков не бояться этих железных горшков»[vi], сказал князь Багратион. — «Хорошей, стойкой пехоте, как наша», — примолвил он: «не страшна никакая кавалерия. Что же касается до пики, то надобно уметь чрезвычайно ловко владеть ею, чтобы она была полезна: в противном случае, она только спутает кавалериста. Для наших казаков нет другого оружия, кроме пики, потому что это лучшее оружие в погоне за неприятелем. Но в свалке, как обыкновенно действует кавалерия, сабля или палаш лучше». Полковник Кнорринг, сдлинными рыжими усами (Конно-татарского полка, одетого и вооруженного по-улански), доказывал пользу пик для легкой кавалерии. «Ваши татары почти те же казаки» — сказал князь Багратион. — «Но все же для полезного действия пикой надобно быть одетым, как можно легче и удобнее, без затяжки и натяжки, одетым, как наши бесцеремонные казаки». Во время этого разговора, тогда очень важного для меня, потому что говорено было о преимуществе кавалерийского оружия, я беспрестанно смотрел на Беннигсен, к которому князь Багратион часто обращался в разговоре — но Беннигсен молчал. Разговор перешел к вооружению французской кавалерии, к их конным егерям, потом к пехоте, к знаменитым французским стрелкам — Беннигсен все молчал. Но когда разговор склонился к характеру и общим качествам французского войска, Беннигсен сказал: «Французское войско, как ракета — если с первого раза не зажжет, то лопнет сама в воздухе». — Князь Багратион промолвил: «Я люблю страстно драться с французами: молодцы! Даром не уступят — а побьешь их, так есть чему и порадоваться. Как свет стоит, никто так не дрался, как дрались русские и французы под Пултуском и Прейсиш-Эйлау! Обед кончился. Беннигсен сел под окном, рядом с князем Багратионом, и после кофе поклонился всем и ушел в свой кабинет. Проходя мимо меня, он кивнул головою, как будто в знак того, что помнит меня. Все разошлись, и я поспешил на квартиру, к знакомому комиссионеру, где была моя лошадь. Запасшись различною провизией, я отправился в полк, узнав в канцелярии дежурного генерала, по которому направлению надлежало мне следовать. Этим обедом кончились все мои надежды на покровительство главнокомандующего и дежурного генерала! Не будь я в Уланском его высочества полку, я непременно был бы взят в главную квартиру, как уверял меня впоследствии А.Б.Фок, и имел бы случай к отличию... Вероятно, вся служба моя, а с тем вместе, может быть, и вся жизнь моя приняла бы другое направление... Я догнал полк на втором переходе от Гейльсберга. Впрочем, мы слышали вдали, вправо от нас, сильную канонаду. — На другой день, часу в седьмом пополудни, мы остановились на биваках, оставленных накануне французами, после жаркого авангардного дела. Верно, французы долго здесь простояли. Это был лагерь, составленный из маленьких, красивых, дощатых домиков, в две линии, с дверьми и окнами. В некоторых домиках были камины. Этот лагерь был гораздо красивее литовских и эстонских деревень. Мы расположились на кавалерийском биваке. Немедленно высланы были фуражиры, а между тем мы устанавливали лошадей в коновязи. Вдруг раздался крик: «Француз! Француз!» Из одного домика вылез человек — без лица!!! Картечью или обломком гранаты ему сорвало все лицо, т.е. обе щеки, нос, челюсти, язык, глаза и подбородок, и виден был один язычок в горле, на котором присохла запекшаяся кровь. Зрелище ужасное и отвратительное! Изувеченный показывал знаками, что его мучит жажда. Вид этого несчастного произвел на меня болезненное впечатление, и я содрогнулся при мысли, что, быть может, и меня ожидает завтра такая же участь. Уланы наши окатили страдальца холодной водой, а он лег на землю, продолжая просить знаками — налить ему в горло воды, что и было исполнено. Наш полковой штаб-лекарь, Малиновский, объявил, что нет средств перевязать раны этого человека, и что для него величайшее благодеяние: скорая смерть. Полковник Чаликов, по совету штаб-лекаря, приказал пристрелить несчастного — но ни один из наших уланов не согласился на это добровольно. Взялся задело коновал наш, старик Тортус (родом швед)[vii], выпросив вперед стакан водки, любимого своего напитка. Изувеченного француза отвели с полверсты от нашего бивака, в рощу, и одним выстрелом избавили от мучительной жизни. Всю ночь снился мне этот несчастный француз, который и теперь еще представляется моему воображению. — Это первое зрелище бедствий войны, хотя не погасило во мне страсти к военной службе, но убедило, что война не игрушка, как я мечтал, утешаясь биваками, шумом и беспечностью военной жизни. — Смерть дело одной минуты — и сегодня или завтра — все равно! Но увечье, долговременное страданье, — вот что ужасно! — Как не уважать воина, который охотно идет на смерть и на увечье для славы, чести и пользы общей! — Пораздумайте об этом, господа кичливые ланд-юнкеры и спесивые бароны, и не гордитесь перед русским воином, защищающим ваши картофельные поля! — Внутри России воин в уважении... Предоставляю военным писателям рассказывать в подробности о всех движениях и сражениях нашей армии, на пути от Гейльсберга к Пассарге. Это не мое дело. Я описываю что видел и только объясняю события по последствиям. Войско наше шло вперед бодро и весело. Уже несколько раз мы слышали впереди канонаду, и досадовали, что нас не пускают в дело. Под Гутштадтом завязалось жаркое сражение, и две дивизии маршала Нея, прикрывавшие ретираду, были разбиты и лишились нескольких пушек. Однако ж. Ней успел примкнуть к Пассарге, устроил на берегу батареи, и на левом фланге укрепил засеками лес, прикрывавший его переправу. Против этого леса, составлявшего ключ французской позиции, действовал корпус генерала Дохтурова. Французы мужественно защищали лес, и батареи их далеко очищали долину, невзирая на сильный огонь нашей артиллерии. Генерал Дохтуров потребовал помощи, после полудня, 25 мая, из резерва, состоявшего под начальством его высочества цесаревича, который выслал немедленно генерал-майора Хитрова, с Лейб-егерским полком, одним батальоном Семеновского, четырьмя орудиями лейб-гвардии конной артиллерии и одним батальоном нашего полка. Часу в четвертом пополудни прибыли мы на поле сражения. С нашей стороны, т.е. от Гутштадта, были возвышения, склоняющиеся к Пассарге — и сражение происходило перед нашими глазами, как на ладони. Картина была необыкновенная! Прямо перед нами гремели орудия с русских и французских батарей, а вправо от нас происходила, под лесом, сильная перестрелка, слившаяся в один беспрерывный гул. Засеки под лесом составляли род крепости. Генерал Дохтуров приказал гвардейским егерям атаковать немедленно лес. Тут впервые увидел я геройство русского солдата, предводимого храбрыми начальниками. Полк, построившись в две батальонные колонны, двинулся с места, так же стройно, как на ученье. Одною колонною командовал полковник Сен-При (Sain-te-Priest), а другою полковник Потемкин[viii]. Приближаясь к лесу, колонны разделились, и выслали вперед стрелков, продолжая быстрое свое наступление. По условленному сигналу, оба батальона крикнули разом ура, и бросились стремглав в штыки: батальон Потемкина прямо на засеки, а батальон Сен-При во флаг неприятеля. — Французы дали залп, но это не удержало храбрых наших егерей — они полезли на засеки, очищая себе путь штыками. В одно мгновенье перестрелка прекратилась, и из леса раздались страшные вопли. Потом снова послышались ружейныс выстрелы. Французы не устояли и бежали из леса. Егеря преследовали их, невзирая на картечный огонь, по ту сторону леса, и прогнали из селения Ломитена. — Подоспевшие на помошь к нашим егерям, казаки и батальон Екатеринославского гренадерского полка довершили поражение французов на этом пункте; но прибывшее к французам подкрепление принудило наших остановиться по сю сторону селения. В донесении главнокомандующего государю-императору, с поля сражения, на берегах Пассарги, 25 мая, сказано; «Лейб-гвардии егерский полк действовал столь отлично, что обратил на себя удивление всей армии». — И точно, все видевшие этот подвиг лейб-егерей были удивлены! Ни на одном маневре не было произведено такого ловкого и стройного движения, как штурм засек и изгнание французов из леса, при Пассарге, гвардейскими егерями. Лейб-гвардии егерский полк был тогда чудный полк, решительно первый полк в русском войске! Я уже сказал (Часть II, стр. 141), что наш полк был в тесной дружбе с лейб-егерями. Мы более всех радовались блистательной славе, приобретенной лейб-егерями в первом сражении, и вместе ними оплакивали смерть двух отличных офицеров, капитана Вульфа и поручика Огонь-Догоновского. Два брата графы Сен-При (полковник и подпоручик) были ранены. В этом движении нашей армии от Гейльсберга к Пассарге, другой блистательный подвиг также обратил на себя удивление своей и неприятельской армии. — Говоря о восшествии на престол императора Александра Павловича, я упоминал о графе Павле Александровиче Строганове (единственном сыне графа Александра Сергеевича), любимце государевом. Граф Павел Александрович был один из благороднейших, честнейших и благонамеренейших людей, какие когда-либо существовали при дворах. Ангел душою, с умом светлым и глубоким, с высоким образованием, граф Павел Александрович любил Россию выше всего в мире, и обожал государя, в котором чтил и высокие дарования и пламенное желание к просвещению и возвеличению отечества. Отец не желал, чтоб единственный сын его, надежда доблестного рода, служил в военной службе — и граф Павел Александрович находился в армии, при особе императора, в гражданском чине тайного советника, по дипломатической части. Но стремясь доказать государю, что не жалеет жизни для пользы и славы его, он выпросил у атамана Донского войска Матвея Ивановича Платова его атаманский полк, переправился с ним, вплавь, через реку Алле, напал, врасплох, на французов, положил на месте до тысячи человек, и взял в плен четырех штаб-офицеров, двадцать одного обер-офицера и 360 человек рядовых. Этот отважный подвиг снискал графу П.А.Строганову общие похвалы и решил его участь. Отец позволил ему перейти в военную службу, и он, в войне 1812, 1813 и 1814 годов, в звании генерал-адъютанта, приобрел репутацию отличного генерала и неустрашимого воина. Единственный сын его, в юношеских летах, убит в сражении, во Франции, в 1814 году — и это сократило жизнь благородного графа Павла Александровича... Он стал чахнуть и скончался в 1817 году. Знаменитый род графов Строгановых прекратился, и графское достоинство перешло в родственную линию баронов Строгановых. Если когда-нибудь будет написана полная история императора Александра, достойная века и дел его, то граф Павел Александрович Строганов, конечно, займет в ней блистательное место. Император Александр называл его другом своим — и этот друг всегда говорил ему правду, и всегда заступался за безвинно угнетаемых или оскорбленных злоу потребителя ми власти, олицетворяя собою идеал вельможи Державина (в изображении Фелицы): Ваш долг Монарху, Богу, Царству, Служить и клятвой не играть, Неправде, злобе, мзде, коварству Пути повсюду пресекать! Так поступал всю жизнь свою истинный вельможа, граф П.А.Строганов, и память его останется навсегда священной и незабвенной. Русские дрались на всех пунктах с величайшей храбростью, но последствия не соответствовали ожиданиям Беннигсена. Корпус Нея не был отрезан и успел перейти за реку Пассаргу, а корпуса Сульта и Бернадота удержали генерала Дохтурова, при Ломитене, и пруссаков, при мосте Шпаклен, от переправы через Пассаргу. Только донские казаки и знаменитый впоследствии Кульнев (бывший тогда подполковником Гродненского гусарского полка) успели побывать за рекой. Атаманского полка майор Балабин 2-й переплыл через реку с 200 казаков, в двух милях в тыле французов, напал на шедший к армии транспорт с боевыми снарядами, избил прикрытие, взял двух человек в плен, для засвидетельствования о своем подвиге, и взорвал на воздух сорок фур с порохом и гранатами, посредством пороховой тропинки, проведенной на такое расстояние, чтобы лопающиеся гранаты не могли вредить его команде. Это произвело ужасную тревогу в французском войске. Большая часть кавалерии поскакала, опрометью, на этот треск, и прибыв на место, нашла только обломки фур и тыла убитых. Подполковник Иловайский 9-й и майор Иловайский 4-й также наделали много хлопот неприятелю, переправясь через реку, и перебив несколько отдельных команд, в тыле французской армии, а Кульнев, также переплыв через реку с двумя эскадронами гусар, прогнал несколько эскадронов французской конницы, взял французский обоз, привел его на берег и сжег в виду нашего авангарда. Но все эти блистательные подвиги не принесли нам существенной пользы. Знаменитый военный писатель барон Жомини говорит[ix], что Наполеон нарочно выдвинул вперед корпус маршала Нея, чтобы выманить Беннигсена из укрепленной позиции под Гейльсбергом, и что если бы Беннигсен не атаковал французов, то через два дня Наполеон начал бы наступательные действия. Хотя Ней и был предуведомлен, по словам Жомини, что будет атакован, но подавшись вперед далее, нежели ему было приказано, Ней все же мог быть разбит и отрезан от Пассарги, если бы русские войска быстрее произвели движение и не употребили слишком много времени для обхода одного озера, а бросились прямо из Вольфслора в тыл Нею, на дорогу, ведущую из Гутштадта к Деппену, селу на том берегу Пассарги. Наполеон воспользовался остановкою нашею, на берегу реки, 25 мая, собрал всю свою армию, и присоединившись к Нею, с корпусом маршала Ланна, с гвардиею и резервною кавалерией, выслал немедленно, усиленным маршем, маршала Мортье к Морунгену, а маршалу Сульту приказал двинуться к Липштадту и силою перейти через Пассаргу. — 26 мая. Наполеон соединился с Сультсгм в Альткирхе. Этим искусным движением, Наполеон, маневрируя на нашем крайнем правом фланге, почти в тыле, угрожал отрезать всю армию русскую от Гейльсберга и даже занять Кенигсберг, прежде, чем Беннигсен успеет зайти ему вперед, и тем принудил Беннигсена прекратить бой на Пассарге и возвратиться поспешно к Гейльсбергу. И вот, мы, после блистательных сражений, в которых везде одерживали поверхность над храбрым неприятелем — смело можно сказать, после побед — в полной ретираде! Нет ничего несноснее, мучительнее, как ретирада, хотя бы самая блистательная! И люди и лошади утомлены и обессилены. — Только что собираются варить кашу, кормить лошадей — раздается команда: мундштучь, садись! Но голод еще половина беды, а целая беда — сон! Все можно вытерпеть, но сна нет сил преодолеть! Кавалеристам еще кое-как сносно дремать на лошади, хотя от этого саднится лошадь: но что делать бедному пехотинцу! Однако ж и пехотинец спит на походе, закинув ружье за плечи или положив на ранец переднего товарища. Я видел это собственными глазами, хотя и до сих пор не понимаю, как можно спать в походе, с ружьем в руках. Лишь только остановятся — все бросается на землю, чтоб уснуть, хоть на несколько минут. Кавалеристы лежат под ногами усталых лошадей, и никто не думает, что одно движение лошади может нанести ему вред или вечное безобразие, как это иногда и случается. Все это мы испытали в быстрой ретираде от Пассарги до Гейльсберга. Арьергард дрался беспрерывно. Французы сильно напирали. Есть старинная русская песня, начинающаяся словами: «Сон приятен, без досады, На утренней, на заре, На солнечном всходе...» Мы шли целую ночь, и поутру, когда пригрело солнце, сон овладел мною в высшей степени, и я задремал на лошади. Не знаю, долго ли я спал, но проснувшись внезапно, едва не свалился от испуга... Кругом вода... Не видно ни души... Лошадь моя забрела в озеро, по грудь, с версту от берега, и напившись вволю, остановилась, а между тем полк, шедший в арьергарде, прошел мимо и скрылся в лесу. От быстрого движения шапка моя упала в воду, и, по счастью, течением прибило к ее берегу. Пришед в себя, я поворотил лошадь, достал шапку и пустился в галоп догонять полк, который прошел уже версты с две. Никто даже не заметил моего отсутствия... Наконец мы пришли в Гейльсберг. Полк наш расположился на биваках, в тылу, за городом. 29 мая, около 10 часов утра началось сражение, сперва в авангарде, при селении Бевернике, а потом и на всей нашей линии. Французы шли смело, стараясь овладеть нашими батареями, и встречали везде отчаянный отпор. В три часа пополудни уже все войска и часть нашего резерва были в деле. — Земля стонала от грома пушек, и ружейные выстрелы сливались в один протяжный гул. Погода была тихая и ясная — из порохового дыма и пыли, образовалось стоячее облако на поле сражения, так что трудно было видеть в нескольких шагах. Упорство с обеих сторон было удивительное. Обе линии то подавались вперед, то отступали, и батареи переходили из рук в руки. Ядра и гранаты прыгали по всему полю и попадали не только в город, но и за город, по мере приближения неприятеля. В дыму, только по крикам ура можно было судить о движении войск. Русские несколько раз штыками отбивали сильный напор французов. — Кавалерия наша беспрерывно должна была драться с французскою пехотою. Поле покрыто было убитыми; от раненых не было прохода на улицах в Гейльсберге. Почти все домы были заняты под госпитали. Полк наш стоял на предместье, в тыле сражения, в готовности вступить в бой. Около трех часов пополудни приехал к нам шеф наш, его высочество цесаревич, и за ним следовали две подводы с хлебным вином и сухарями. Он велел полку спешиться и раздать солдатам по чарке вина. Лишь только мы слезли с коней, откуда ни возьмись пушечное ядро — свистнуло и ударило в лопатку флангового улана второй шеренги нашего эскадрона, Котенки (я не забыл имени), в ту самую минуту, когда я протянул к нему руку, чтоб отдать поводья моей лошади. У фланговых уланов были штуцера, на перевязи... Ядро раздробило штуцер и лопатку бедного Котенки и отбросило его на несколько шагов, а меня, забрызганного кровью, повалило силою воздуха. Это было первое близкое знакомство мое с ядрами... Котенку подняли и понесли в город, но он умер, на руках несших его. Его высочество уехал к резерву, которым он начальствовал, а мы сели на коней и пошли, шагом, вокруг города, на правый фланг. Здесь же я в первый раз увидел знаменитого атамана Донского войска, Матвея Ивановича Платова (бывшего тогда генерал-лейтенантом и не имевшего еше графского достоинства), которого имя повторялось в каждой реляции. Он пронесся мимо нас на рысях, со своим атаманским полком. Матвей Иванович Платов был сухощавый, уже не молодой человек, ехал согнувшись на небольшой лошади, размахивая нагайкой. За ним шел стройно, по три справа, его геройский полк. Все казаки Атаманского полка носили тогда бороды и не было бороды в полку ниже пояса. Казаки одеты были в голубые куртки и шаровары, на голове имели казачьи бараньи шапки, подпоясаны были широкими патронташами из красного сафьяна, в которых было по два пистолета, а спереди патроны. У каждого казака за плечами висела длинная винтовка, а через плечо, на ремне, нагайка, со свинцовою пулею в конце, сабля на боку и дротик в руке, наперевес. Шпор не знали тогда казаки. Люди были подобранные, высокого роста, плотные, красивые, почти все черноволосые. Весело и страшно было смотреть на них! Полк наш, вышед за город, стал за кавалерией, которая уже несколько раз ходила в атаку. — Сквозь облака дыма, которые иногда редели, мы видели сражавшихся, и неприятельские ядра переносило часто за наш фронт. Французы непременно хотели овладеть нашими батареями, и лезли на них по трупам своих товаришей. Надлежало отгонять их штыками и кавалерией. Несколько раз перед нашими глазами ходили в атаку кирасиры, драгуны и казаки, но до нас не дошла очередь. Мы только маневрировали на плоском возвышении, в виду неприятеля, то приближаясь к центру поля сражения, то удаляясь от него. Ничего нет скучнее, как подробности сражения — и потому я не стану повторять их, по реляциям. Дрались под Гейльсбергом весь день, с величайшим с обеих сторон ожесточением. Темная ночь разлучила сражавшихся. Мы остались на поле сражения — французы отступили туда, где началось авангардное дело. Наполеон провозгласил победу во всей Европе! Какая же это была победа? По собственному его сознанию, он был гораздо сильнее русских, а между тем, русские остались ночевать, и весь следующий день простояли в своей позиции. По здравому смыслу и по правилам логики, победа принадлежит тому, кто удержал за собою поле сражения, а русские удержали его с честью и славою, защищая каждый шаг земли до последней капли крови. С обеих сторон потеря была почти равная. В обеих армиях выбыло из фронта более 20 000 человек. Мы лишились храброго генерал-майора Кожина, убитого в атаке, перед фронтом Кирасирского его величества полка, которым он командовал, и генерал-майора Варнека. Ранены генерал-лейтенант Дохтуров, генерал-майоры: Вердеревский, принц Мекленбургский, Пассек, Дука, Олсуфьев, и дежурный генерал Фок. Александр Борисович ранен был в левую руку. Его высочество цесаревич, узнав об этом, сказал: «Фок ранен в левую руку, а Беннигсен лишился правой руки!» И остроумно, и справедливо. Но дело мастера боится. Наполеон знал, что Беннигсен весьма дорожит Кенигсбергом, и потому вознамерился движением на Кенигсберг принудить его покинуть свою крепкую позицию при Гейльсберге. Оставив корпус Даву перед Гейльсбергом, чтоб прикрыть свое движение. Наполеон, со всеми силами своими, бросился к Ландсбергу и Прейсиш-Эйлау, на Кенигсбергскую дорогу. — Жомини замечает, что если бы Беннигсен решился оставить часть войска в Гейльсбергской позиции, и двинулся быстро вперед, то зашел бы в тыл Наполеона, овладел его сообщениями, и прижал бы всю неприятельскую армию в угол, между нижним Прегелем, морем и русским войском. Это было бы тем, что в шахматной игре называется шах и мат. Что сквозь русские ряды Наполеону не легко было бы пробиться — это испытал он уже под Пултусском, Прейсиш-Эйлау и Гейльсбергом. Но Беннигсен сперва думал, что Наполеон на другой же день, 30 мая, возобновит сражение под Гейльсбергом, и когда французские стрелки корпуса Даву показались под лесом, на нашем правом фланге, Беннигсен выстроил всю армию свою в боевой порядок и продержал почти половину дня под ружьем, в ожидании атаки, между тем, как Наполеон шел вперед, по Кенигсбергской дороге. Французских стрелков скоро загнали в лес, и все удивлялись, что французы вовсе исчезли. Вечером казаки дали знать, что главная французская армия пошла к Ландсбергу, по Кенигсбергской дороге. То же подтвердили перехваченные французские депеши, и Беннигсен, опасаясь за свои сообщения с Кенигсбергом и русскою границею, двинулся немедленно, со всею армиею, по противному берегу реки Алле, на Бартенштейн и Шиппенбейль, сжегши мосты под Гейльсбергом. Таким образом обе армии шли по одному направлению, параллельно одна к другой. Французов не было вовсе ни перед нашим авангардом, ни за нашим арьергардом. Только летучие казачьи отряды охраняли шествие наше с левой стороны, т.е. со стороны французов. Странное положение обеих армий, которые опережали одна другую, первая для защиты, другая для взятия одного города. Все мы думали, что идем к Кенигсбергу, и что там встретим французов и дадим генеральное сражение. Это мне подтвердил адъютант Беннигсена, с которым я познакомился в день отдачи письма главнокомандующему. 31 мая главная квартира наша была в Шиппенбейле. При закате солнца я видел Беннигсена в Шиппенбейле. Он стоял на крыльце занимаемого им дома и смотрел на артиллерию, проходившую чрез город. Мне показалось, что не постарел с тех пор, как я обедал у него, в Гейльсберге. Беннигсена окружали генералы, но он, казалось, никого не замечал и даже не отвечал на салют артиллерийских офицеров. Наморщив лоб и насупив брови, он неподвижным взором смотрел вперед, опершись на саблю. На нем была шляпа с белым султаном и общекавалерийский мундир, с серыми рейтузами. Я стоял насупротив, через улицу, и с четверть часа не сводил с него глаз. Тяжелая дума ясно выражалась во всех чертах лица его. Я имел сперва намерение представиться ему — но не решился, видя его в таком мрачном расположении духа. Когда артиллерия прошла, Беннигсен поклонился генералам и вошел в дом. До сих пор Наполеон играл только в шахматы с Беннигсеном, т.е. оба они маневрировали, чтобы найти место и случай для поражения один другого. Французская армия шла отдельными корпусами к Кенигсбергу. Беннигсен спешил, чтобы предупредить французов, закрыв фронтом своим Кенигсберг и переправу через Прегель. Из Шиппенбейля надлежало поспешить через Фридланд к Велау (Wehlau), где река Алле соединяется с Пергелем, впадающим в море, при Кенигсберге. Французы опережали нас. Когда наша главная квартира была в Шиппенбейле (31 мая). Наполеон был уже в Прейсиш-Эйлау, Ланн, подкрепляемый Неем и Мортье, в Домнау, Сульт под Крейцбергом, а Мюрат и Даву шли прямо на Кенигсберг. Прочие французские корпуса следовали отдельно за главной квартирой Наполеона. Беннигсен получил известие о быстром движении неприятеля на пути из Шиппенбейля к Фридланду, и удостоверясь в невозможности опередить Наполеона, составил другой план, который имел бы благие последствия, если бы, как говорит Жомини, исполнен был быстро и решительно. Беннигсен вознамерился перейти Алле, начать наступательные действия, и разбить отдельные корпуса французов, не дав им соединиться. Он избегал решительного сражения, до присоединения к нему корпуса князя Лобанова, шедшего к армии, на подкрепление, из Тильзита. В этом корпусе было до 26 000 человек. Действуя таким образом на оконечности неприятельской линии, фронтом к морю, утруждая неприятеля отдельными битвами, и прервав его сообщения, Бенигсен поставил бы Наполеона в затруднительное положение и принудил бы его отступить от Кенигсберга, а между тем, соединившись с князем Лобановым и другими отрядами, мог бы выбрать выгодную позицию для генерального сражения. План этот, составленный мгновенно, при быстрой перемене обстоятельств, обнаруживает высокие военные дарования Беннигсена. Конечно, современное общее мнение судит о делах и людях по успехам: но суд истории взвешивает причины и последствия, и будущий историк, без сомнения, поставит Беннигсена в число искуснейших генералов своего времени, хотя бы лаже и решил, что он не в силах был бороться с военным гением Наполеона. Нашей армии, следовавшей от Шиппенбейля к Фридланду, предшествовали резерв, под начальством его высочества цесаревича, и часть резервной кавалерии, под начальством князя Дмитрия Владимировича Голицына. — С утра, I июня, наш и Орденский кирасирский полки, с несколькими (кажется, с четырьмя) орудиями конной артиллерии, высланы были вперед, к Фридланду, на рекогносцировку. Начальствовал сам князь Д.В.Голицын. Ему приказано было перейти через реку Алле, на левый ее берег (армия наша шла по правому берегу), остановиться в городе, для охранения моста, и выставить пикеты за городом. Мы никак не надеялись встретить здесь французов, зная направление французской армии, шли беспечно, и радовались, что отдохнем в городе, хоть одни сутки, и запасемся съестным; но подходя к городу, увидели бегущих к нам навстречу безоружных солдат с криком: Французы!» Это были наши фурлейты (человек десять) из обозов, оставленных в Фридланде, когда этот город оставался в тылу нашей армии, далеко от театра военных действий, т.е. в то время, как мы стояли под Гейльсбергом и ходили к Пассарге. Кажется, что об этих обозах вовсе забыли! — От них мы не могли ничего более узнать, как только то, что французская конница заняла город, что все обозы наши взяты, и что сами они успели спастись на лодках. Французской пехоты они не видели. Решено было немедленно атаковать город. Мы выстроились в две линии, поэскадронно, и пошли на рысях к мосту, но тут встречены были залпом спешившихся французских гусар, засевших за бревнами. Мост был разобран посредине, но наскоро, так, что доски еще лежали в куче, по краям моста. Тут полк наш оправдал надежду на него его высочества, и совершил истинно геройский подвиг, которого честь принадлежит эскадрону ротмистра Владимирова и поручику Старжинскому. Соскочив с лошади и вызвав нескольких храбрецов, Старжинский бросился с ними на мост и стал укладывать доски под градом неприятельских пуль. Несколько десятков гусарских штуцеров метили в него — и ни одна пуля не попала! Через четверть часа мост был починен, и мы бросились стремглав в город. Старжинский был один из лучших офицеров нашего полка. Красавцу, с отличным воспитанием и благородному во всех своих поступках, ему не доставало только военной славы — и он приобрел ее подвигом, которого не пропустил бы без внимания ни Тит-Ливии, ни Тацит. В наше время все забывается и важно одно настоящее. Эгоизм заглушил все высокие чувствования. Мы хвалим только то, что нам полезно. Старжинский обрекал себя на явную смерть, и если он остался жив и невредим, то это истинное чудо. Разве Гораций Коклес сделал более! С какою радостью мы прижали к сердцу доброго нашего товарища, когда увидели его снова на лошади![x] Он даже удивлялся нашим поздравлениям, почитая подвиг свой ничтожным, и простодушно отвечал нам: «кому-нибудь да надобно же было первому пойти!» Спешившихся французских гусар, которые не успели спастись через огороды, мы перекололи, и поскакали, по главной улице, на площадь, где встретили нас саксонские драгуны, выстроившиеся в колонне, в числе нескольких эскадронов. Саксонцы храбро выдержали первый наш натиск, но мы врезались в их ряды и опрокинули их фронт. Они поскакали в тыл, а мы за ними, и вскоре уланы наши перемешались с саксонскими драгунами и скакали вместе по улицам, нанося друг другу удары. За городом мы увидели французский гусарский полк, в зеленых мундирах, который шел к нам навстречу, на рысях. Саксонские драгуны проскакали чрез интервалы, между гусарскими эскадронами, а мы остановились, чтобы выстроиться. На нашей стороне трубили сбор, и вдруг, из-за реки, несколько ядер из наших легких орудий ударило в неприятельскую колонну. Это остановило ее и дало нам время собраться и выстроиться поэскадронно. По моему мнению, нет зрелища живописнее и привлекательнее, как кавалерийское сражение! Фланкировка, атаки, скачка по чистому полю, пистолетные выстрелы, схватка между удальцами, военные клики, трубные звуки — все это веселит сердце и закрывает опасность смерти. Погода была прекрасная, поле обширное и ровное, и мы радостно вступили в бой. Орденские кирасиры остались при наших пушках и для зашиты моста и города, а наш полк один выступил в чистое поле, на битву с французскими гусарами и саксонскими драгунами. Сперва мы выслали фланкёров, а потом ударили на французских гусар и опрокинули их. Проскакав с версту, они остановились и выстроились за своею второю линиею, т.е. за саксонскими драгунами. Одним натиском мы смяли саксонцев. Несколько раз неприятель останавливался и строился, на расстоянии около семи верст, и мы каждый раз принуждали его к ретираде нашими атаками и наконец загнали в лес. Стало смеркаться, и потому один эскадрон (майора Лорера) остался на аванпостах, растянув цепь под лесом, а прочие эскадроны отступили версты на три и расположились на биваках. Эта первая встреча наша с французами, столь блистательная, осталась почти не заметною в военной истории. Жомини[xi], упоминая об этом деле, говорит от имени Наполеона: «Un de nos regiments de houssards qui occupait deja cette ville en fut chasse le meme soir», т.е. «один из наших гусарских полков, который уже занимал этот город, был выгнан из него, и тот же вечер». — О саксонских драгунах и вовсе забыли! Однако ж, мы очень хорошо помним их. Это были рослые, видные люди, с косами, в красных куртках с зелеными отворотами, на крепких и хороших лошадях. Дрались саксонцы не хуже французов. — Мы взяли в плен человек до шестидесяти гусар и драгун, а перекололи и порубили верно с полсотни. От пленных узнали мы, что эти два полка высланы на рекогносцировку, от корпуса маршала Ланна, из Домнау. Впоследствии я слышал от весьма искусного французского генерала, что если бы мы не остановились под лесом, а перешли через лес и заняли аванпосты по другую его сторону, то генеральное сражение под Фридландом, на следующий день, могло бы иметь другие последствия. Узнав о переходе Беннигсена через Алле, Наполеон двинул свою армию к Фридланду, не всю в одно время, но корпусами, из разных мест, прикрывая движение войск лесом, таким образом, что мы не знали сил наступающего неприятеля, когда он, напротив, мог из-под леса видеть нас в чистом поле и распоряжаться сообразно нашим движениям и местоположению. Но мы не могли занять леса накануне, потому что управились с французами уже поздно, когда стало темнеть, а коннице невозможно было пуститься в лес ночью, не зная местности и сил неприятеля. К вечеру могла подойти французская пехота, и мы попались бы в засаду. Если бы мы раньше, т.е. 1 июня, пришли к Фридланду, и прогнали французов среди дня, то вероятно князь Д.В. Голицын перешел бы за лес. Впрочем, как знать будущее! — Никто не предполагал, что здесь на другой день будет генеральное сражение. Эскадрон наш остановился бивакировать на том месте, где у нас была жаркая схватка с французскими гусарами. На поле лежало несколько убитых французов; одного из них я притянул за ноги к моему помещению, и как нам не дозволено было ни расседлывать лошадей, ни отвязывать чемоданов, то я употребил мертвого француза вместо изголовья — прилег и заснул преспокойно. Но мне не дали отдохнуть после сильного движения. Я был очередной на службу, и мне велено немедленно отправляться в город, с командой, для ковки лошадей. Корнет Жеребцов и я повели команду в город. Было около десяти часов вечера. Не знаю, есть ли теперь фонари на фридландских улицах, но тогда во всей Германии просвещение процветало, как и теперь, но освещение было везде плохое. В городе было темно, как в яме. Кое-где горели свечи. Некоторые из жителей выбирались из города. Мы прямо отправились к ратуше требовать всего, что нам было надобно. Явился испуганный бургомистр и так засуетился, что мы не могли добиться от него толку. Другой немец, вероятно член ратуши, распорядился вместо бургомистра, указал нам три кузницы, приказал выдать овес из магазина, и назначил домохозяев, которые должны были накормить наших уланов. Когда началась работа в кузницах, мы уговорились с Жеребцовым уснуть по два часа, поочередно, и бросили жребий, кому первому идти на покой. Первенство досталось мне, и я отправился в первый дом, который показался мне получше других. На сильный стук мой у дверей, раздался женский голос: «Wer da?», (кто там). — Русский офицер — на квартиру, отвечал я. — «Gleich!» (тотчас). — Через несколько минут отворились двери, и меня встретила служанка, со свечою. Я пошел вверх, и в первой комнате меня принял хозяин дома, в шлафроке и в колпаке, извиняясь, что не успел одеться. Без всяких околичностей я объявил ему, что голоден и измучен до последней крайности, и просил чего-нибудь поесть и места, где бы мог отдохнуть часа два. Хозяин был виноторговец. Немедленно явилась бутылка вина и закуска, и когда я насытился, хозяин указал мне постель, в другой комнате. Я попросил хозяина разбудить меня ровно через два часа, и сняв куртку, бросился полуодетый, в сапогах со шпорами, на немецкие пуховики, и в одну минуту заснул богатырским сном. Проснувшись, я протирал глаза и не мог прийти в себя. Казалось, все чувства замерли во мне: я ничего не видел и не слышал. Машинально умылся я холодной водой, которую налил мне на руки хозяин. Опамятовавшись, я увидел, что возле моей постели стоят хозяин мой и наш унтер-офицер, Завьялов. Вид последнего электризировал меня, и кровь моя пришла в движение, когда он сказал: «Пора в сражение, ваше благородие! — В сражение? возразил я и вскочил с постели. Пушечные выстрелы, хотя изредка, но раздавались уже за городом. — А где же команда? — «Ушла с корнетом Жеребцовым», — отвечал Завьялов. — «Мы искали вас и не могли отыскать. По счастью, хозяин пришел в кузницу, где я оставался с десятком уланов, не успевших подковать лошадей — и знаками показал, что у него находится русс-официр, прибавив: кранк. Это я выразумел и тотчас побежал за вами... Да вот бьемся с час и не можем добудиться — что поднимем, то вы снова упадете, как сноп, на постель. Я сам подумал, уж не больны ли вы, ваше благородие!» — Хозяин промолвил, что он никак не мог разбудить меня, и зная, что уланы в кузнице, решился позвать их, полагая, что я болен. Между тем, шум и стук на улице поразили меня. Я подошел к окну, и увидел, что через город проходит наша армия. — «С полночи началась суматоха», — сказал Завьялов: «И мы насилу могли отстоять нашу кузницу... Конница, артиллерия, пехота идут за город, и видно, что передние уже наткнулись на француза — слышите, как жарят!.». Умывшись еще раз холодною водою и выпив стакан пойла, называемого в Германии кафе (кофе), я простился с хозяином и вышел на улицу, где ждала меня остальная команда. С величайшим трудом выбрались мы за город. Все улицы загромождены были идущим войском, пушками, яшиками, парками, обозами. Везде крик и шум. Где покупали, а где брали в долг... Шинки стояли без окон и дверей. У хлебников не осталось ни крохи хлеба... Оборванный немец, который, как шакал, искал добычи после наших солдат, провел нас за город, поперечною улицею, и мы наконец выбрались в чистое поле. Тут открылась передо мною великолепная картина. Восходящее солнце играло на блестящем оружии наших колонн, шедших в различных направлениях, для занятия позиции. Белые перевязи на зеленых мундирах блестели, как весенний цвет на деревьях. Пушки светились как жаровни! Одним взглядом можно было обозреть огромное пространство, между городом и лесом. Почти вся кавалерия наша была на правом фланге. Три дивизии пехоты, под начальством князя Горчакова, прикрывали кавалерию. Левое крыло, состоявшее почти исключительно из пехоты и артиллерии, занимало позицию между рекой Алле и ручьем, вытекающим из большого пруда, за городом; позади нашего левого фланга устроены были три моста. Мы скоро нашли своих: уланские флюгера пестрели, как маков цвет, на правом фланге. Мы пошли рысью и присоединились к полку. В первой линии уже виден был пороховой дым, и кое-где раздавались пушечные выстрелы. Но массы еще не действовали, и только стрелки наши перестреливались с французами, которые ограничивались защитою, высылая беспрерывно новые подкрепления из леса. Почему мы не атаковали французов немедленно всею нашею силою? Почему не вторглись на лес? Почему дали время Наполеону собрать большую часть сил своих? Все это должно приписать счастью Наполеона! — Наконец, около пяти часов пополудни, французы атаковали нас на всех пунктах. Земля застонала от грома пушек, из ружейных выстрелов образовался один беспрерывный рев — и настала ужасная битва, каких было и будет немного в мире!.. Как я уже говорил однажды о похождениях моих в этом сражении (см. Собр. сочин., издание второе, часть II, стр. 187), то и теперь должен повторить мой рассказ, хотя другими словами, и с большею историческою верностью. Скажу сперва о том только, что я видел и испытал, а потом расскажу, что узнал впоследствии. Перед нами, на правом фланге, ближе к центру, была деревня, а за ней тот самый лес, куда накануне мы загнали французов. Наш командирский эскадрон, под начальством ротмистра Василия Харитоновича Щеглова, сперва прикрывал два легкие орудия, которые стреляли в лес и по цепи французских стрелков. Внезапно из леса показалась неприятельская кавалерийская колонна. Фронт ее был не велик, а мы издали не могли видеть толщины колонны. Несколько пушечных выстрелов не остановили ее движения. Эскадронам нашему и ротмистра Радуловича и одному эскадрону лейб-казаков приказано было ударить на эту колонну. Мы пошли повзводно, на рысях, прошли через деревню, повернули налево и выстроились поэскадронно. Наш эскадрон шел впереди. В саженях ста от неприятеля храбрый ротмистр Щеглов скомандовал: пики наперевес — марш-марш! и понесся вперед, крикнув: ура! Дружно бросился за ним весь эскадрон, повторяя тот же крик, но прискакав на несколько шагов к французской колонне, остановился. Колонна была, по малой мере, впятеро сильнее нас, и стояла неподвижно, как каменная стена. Это были знаменитые французские драгуны генерала Латур-Мобура (Latour-Maubourg). Они стали стрелять в нас, на расстоянии нескольких шагов, из задней шеренги, а передняя шеренга отбивала палашами пики храбрецов наших, которые хотели врезаться в их фронт. Вдруг во французской колонне раздалось: en avant! Vive I'Empereur! (т.е. вперед, да здравствует император!) — и вся колонна ринулась на нас, на рысях, и, так сказать, отбросила нас в тыл своею тяжестью. Мы, однако ж, назад не поскакали, как это обыкновенно бывает в кавалерии, когда атака не удается, но отступали медленно. Наши фланкёры начали отстреливаться из карабинов, и несколько смельчаков, выехавших из французской колонны, чтобы рубить отступающих, подняты были на пики. Тут, французская колонна быстро сделала пол-оборота направо, и заградила нам обратный путь. Мы бросились вправо — но здесь непредвиденная беда — крепкий плетень, сработанный сильными немецкими руками! Мы остановились, и пока лейб-казаки, бывшие позади нас, разламывали плетень, французская колонна наперла на нас всею своею силою. Нам нельзя было двинуться ни в какую сторону: пошла ужасная свалка! Сперва французы стреляли в нас из ружей, но через несколько минут мы смешались с ними и сбились в одну толпу; стреляли куда попало, и в своих и в чужих, дрались пиками, саблями, бросались друг на друга, как бешеные... Едва ли есть в военной истории другой пример подобного кавалерийского дела! Это была настоящая резня... Французам ловчее было в тесноте действовать палашами, чем уланам пиками, и материальный перевес был на их стороне... Я скакал перед моим взводом, когда мы пошли в атаку, а когда наши повернули лошадей — очутился в тыле. Лишь только мы подались назад — против меня выскочил из фронта молодой французский офицер, выстрелил из пистолета, шагах в десяти, не более, и не попал. Когда наши уланы сбились в кучу у плетня, тот же молодой офицер опять наскакал на меня, с поднятым палашом, и закричал: rendez-vous, officier! Вместо ответа, я занес на него саблю, чтобы рубануть его по руке — но промахнулся, потому что он в то же мгновение опустил руку. Сабля моя скользнула по гриве его лошади — она испугалась и быстро повернулась, а я, в это самое время, хватил офицера по плечу... Кажется, что я ранил его. Он отскочил и закричал своим драгунам: tuez-le! Но, видно, французские драгуны сжалились над моею юностью, и не захотели убить меня наповал. Два ружейные выстрела раздались в нескольких шагах — и я, как сноп, повалился на землю: две пули попали в голову моей лошади. По счастью, в эту самую минуту толпа наша попятилась в тыл, и задние уланы, защищаясь, обернулись к французскому фронту. Я имел время отстегнуть мой чемодан, и вынуть пистолеты из кобур, перелез через плетень, и пустился во весь дух бежать в деревню, перебрался через другой плетень, гораздо выше, и остановился за дровами, сложенными стеною, позади крестьянских домов. Запыхавшись, я бросился на землю отдохнуть, и тут только заметил, что потерял свою уланскую шапку. Через несколько времени, в деревне раздались громкие крики: en avant — и конский топот... Я выглянул из-за угла... Наши скакали по улице, а за ними гнались французские драгуны. Мне делать было нечего. Я прикрепил чемодан к шарфу, за плечами, повесил заряженные пистолеты на ветишкетах, и когда французская колонна проскакала, вышел на улицу, чтобы взглянуть на чистое поле. На улице лежала лейб-казачья пика — я поднял ее... Вдруг вижу, та же французская колонна несется обратно в деревню, и гораздо быстрее прежнего — я опять скрылся в мою засаду, за дровами, и остановился на самом углу. Когда колонна проскакала через деревню, я снова вышел на улицу — и вижу, что наши лейб-казаки и гусары скачут в деревню... Несколько французских драгун поотстали от своих; один из них слез с лошади, подтянул подруги у седла, вскочил опять на лошадь, и пустился во всю конскую прыть догонять товарищей... Я бросился на него с пикой... Он направил на меня лошадь, перегнулся, чтобы рубануть меня — но мне удалось так метко ударить его в бок пикою, что он свалился с лошади. Пика моя осталась у него в боку, и он повис ногою в стремени. Я ухватил лошадь за поводья, но, испуганная, она стала рваться и становиться на дыбы, и я никак не мог справиться с нею и выпутать ногу убитого мною драгуна из стремени... В эту минуту прискакали лейб-казаки и лейб-гусары. Наш эскадрон и эскадрон майора Лорера понеслись мимо деревни, к лесу, чтобы отрезать французам ретираду. Я кричу из всех сил: «Помогите, братцы!» Никто не обращает на меня внимания — все скачут вперед. Наконец я успел выпутать ногу драгуна из стремени, и поднял мою пику — но лошадь не давалась садиться на нее, и я принужден был вести ее за поводья. Несколько казаков уже возвращались на рысях, с добычей — французскими лошадьми и несколькими пленными... «Пособи, братец, сесть на лошадь — она бесится!» сказал я одному лейб-казаку, который вел французскую офицерскую лошадь. — «Некогда!» отвечал он, и пронесся мимо. С тою же просьбою обратился я к лейб-гусару (рядовому Ансонову), который догонял своих, оставаясь прежде в тыле, при раненом товарище. — «Извольте, ваше благородие!» Ансонов слез с лошади, отвязал драгунское ружье от седла, укоротил стремена, пристегнул на мундштуке цепочку, которая сорвалась с крючка и звоном своим пугала лошадь, и посмотрев на огромного французского драгуна, который еше шевелился, спросил с удивлением: «Неужели это вы уходили его? — Я, братец, с помощью Божиею! — «Нешто, что Божьей волей», примолвил Ансонов: ада ведь он убил бы вас кулаком, если бы дошло до схватки! — Счастливо, счастливо, ваше благородие!» — Мы поскакали с Ансоновым к своим. Мне никак не хотелось расстаться с казачьего пикой, доставившей мне победу над французским Голиафом, и я приехал в эскадрон, на французской лошади, с обнаженною головою, с казачьею пикою в руке. Товарищи почитали меня убитым, потому что некоторые из улан видели, как в меня выстрелили и как я свалился с лошади. Гусар Ансонов рассказал, в каком положении нашел меня. Еше есть несколько товарищей моих в живых, и есть люди, которые слышали об этом от Александра Ивановича Лорера... Французские драгуны ушли в лес, а деревню, в которой я, спешенный, укрывался за дровами, заняла наша пехота, и протянула цепь стрелков под лесом. Мы слезли с лошадей, ожидая дальнейших приказаний, и в это время я, с товарищами, стал рассматривать мою добычу, т.е. чемодан французского драгуна. Дай Бог иному пехотному офицеру иметь такой багаж! Белье тонкое, шелковые платки, серебряная ложка, пенковая трубка, две пары белых шелковых чулок, танцевальные башмаки, новый мундир и проч. Вообще французские солдаты были тогда богаты, получая часто денежное награждение из контрибуцией, налагаемых на покоренные земли, и живя на всем готовом. Я разделил все вещи между Ансоновым и двумя моими драбантами, уланами, которые безотлучно находились при мне, Кандровским и Табулевичем, и оставил для себя ложку, пенковую трубку и два фунта курительного табаку. Взятая мною лошадь была, кажется, нормандской породы, сильная, крепкая на ноги и легкая на бегу, но немного пуглива. Я просил ротмистра моего, Василия Харитоновича Щеглова, рекомендовать гусара Ансонова полковнику его, князю Четвертине кому, что ротмистр мой исполнил немедленно, потому что гусары стояли от нас в двухстах шагах. Ансонов, после кампании, получил Георгиевский крест за спасение офицера, а потом был произведен в унтер-офицеры. Он хаживал ко мне, в Петербурге. Не знаю, жив ли он. Приключение мое сделалось известным в гусарском полку, и особенно потому обратило на себя внимание, что я был очень молод... Французская пехота стала выходить из леса, и на том месте, где мы дрались, и в деревне завязалось пехотное сражение. Нас потребовали на крайний правый фланг. Наш полк, три эскадрона Лейб-гусарского и Александрийский гусарский полк составили отряд, под начальством генерала графа Ламберта: ему поручено было сделать рекогносцировку на крайнем левом фланге французов, который как будто прятался от нас за лесом и селениями. Мы пошли вперед, обогнули лес и увидели сильную пыль. Это были свежие войска, шедшие к маршалу Мортье. Кавалерия прикрывала их движение и стояла, спешившись, перед деревнею. Лишь только мы показались на опушке леса, во французской кавалерии затрубили тревогу, и она двинулась шагом. — Против нас были драгуны и знаменитые кирасиры. Здесь мы впервые встретились с ними. Надобно сказать правду, что вид этих кирасиров, на огромных лошадях, в блестящих латах, с развевающимися по ветру конскими хвостами, на шишаках, производил впечатление. Но мы так быстро ударили на них, что не дали им опомниться, и прогнали их за деревню. В погоне, наши уланы многих кирасиров и драгунов ссадили с лошадей пиками. Я также был в атаке со своею пикою, и два мои любимца, Кандровский и Табулевич, не отставали от меня ни на шаг и беспрестанно повторяли: «Не горячитесь, ваше благородие! Берегитесь, чтобы лошадь не занесла вас в середину французов! Не выскакивайте вперед!» и т.п. Я работал пикою наравне с другими, и вдогонку покалывал дюжих кирасиров a posteriori, а одного даже свалил с лошади, при помощи Табулевича. Но когда мы, прогнав французов за деревню, остановились, я был так измучен, что едва мог держать пику в руках. Отломив острие, я спрятал его в чемодан, на память, и бросил древко. Пика была не по моим силам и утруждала меня. Французы в больших массах собирались за деревней, и мы отступили к своим. В нашей первой линии, на правом фланге, было до 35 эскадронов легкой кавалерии. Впереди стоял Гродненский гусарский полк, потом наш, на одной линии с Александрийским гусарским, далее лейб-гусары и лейб-казаки. Против нас вышли из-за леса 50 эскадронов французских драгунов и кирасиров, в трех колоннах: одна ударила в центр, а две во фланги. Я всегда удивлялся и удивляюсь храбрости тех писателей, которые не видав даже издали сражения, описывают битвы и еще рассуждают о военных действиях! Например, кто не бывал в кавалерийском деле, тот не может иметь об нем ясного понятия. Многие воображают, что две противные кавалерии скачут одна против другой, и столкнувшись, рубятся или колются до тех пор, пока одна сторона не уступит, или что одна кавалерия ждет на месте, пока другая прискачет рубиться с ней. Это бывает только на ученье или на маневрах, но на войне иначе. Обыкновенное кавалерийское дело составляет беспрерывное волнение двух масс. То одна масса нападает, а другая уходит от нее, то другая масса, прискакав к своим резервам, оборачивает лошадей и нападает на первую массу, и опрокидывает ее. Это волнение продолжается до тех пор, пока одна масса не сгонит другой с поля. Во время беспрерывного волнения, рубят и колют всегда тех, которые скачут в тыле, т.е. бьют вдогонку. Бывают и частные стычки — но это не идет в общий счет. Иное дело в фланкировке. Это почти то же, что турнир. Тут иногда фланкеры вызывают друг друга на поединок, и каждый дерется отдельно. Мы дрались с французскою кавалериею несколько часов сряду, с переменным счастьем. То мы их прогоняли, то они нас, а между тем и к ним и к нам приходили подкрепления. Но подкрепления их были гораздо сильнее, и мы должны были бы уступить нм поле, если бы не прибыл к нам, кстати, на помощь генерал-адъютант Уваров, с резервной кавалерией и несколькими орудиями конной артиллерии. Мы повели общую атаку целым правым флангом, опрокинули всю французскую кавалерию, устлали поле их латниками и драгунами, прогнали всю массу под лес, и возвратясь на наше прежнее место, выстроились шашечницей (en echiquier), и ожидали окончания пехотного сражения. — Итак, на правом нашем фланге была одержана победа: поле сражения было в наших руках, и прогнанный неприятель не смел более атаковать нас[xii]. Между тем, в центре, где находился генерал Дохтуров, и еще более на левом фланге кипела ужасная битва. Особенно тяжело было князю Багратиону, на левом фланге, куда устремлены были все усилия французской пехоты и артиллерии. Выстрелов уже нельзя было различать: гремел беспрерывный гром и поле покрыто было дымом. Страшный гул разносился по полю и по лесу, земля стонала. Местоположение, занимаемое князем Багратионом, было самое невыгодное. Река Алле изгибается в этом месте в виде буквы С, с острою впадиною в середине. Долина эта острым концом примыкает к городу. На этой-то площади, в 250 квадратных сажен, дрался князь Багратион с величайшим отчаянием и ожесточением, против тройных сил, удерживая штыками густые колонны неприятеля. Тридцать шесть французских орудий беспрерывно стреляли картечью на один пункт, на пятьдесят сажен расстояния, между тем как французская пехота неустрашимо лезла на штыки. Намерение Наполеона состояло в том, чтоб перекинув наши левый фланг и центр за реку, овладеть городом, и таким образом отрезать наш правый фланг. Однако ж, пехота наша держалась до вечера, с величайшим мужеством — и каждый шаг вперед дорого стоил французам. Наконец, в шестом часу, Беннигсен приказал князю Багратиону отступать за реку, по мостам, выслав прежде артиллерию и устроив на возвышенном противоположном берегу батареи из 120 орудий, которые сильно громили французов. Беннигсен тогда еще не думал решительно отступать: он намеревался только собрать армию, дать ей отдых, на другой день перейти снова по сю сторону реки и возобновить сражение. При переправе настала жестокая резня — но наши должны были уступить, потому что французы были здесь вдесятеро сильнее и подавляли наших своею массою. Князь Багратион принужден был идти по зажженным мостам. В то же время французские брандскугели зажгли Фридланд. Мы не знали положительно, что происходит на нашем левом фланге. Уже смеркалось, и зарево пожара осветило горизонт. Беспрерывный гром орудий превратился в частые залпы. Мы не предвидели ничего хорошего. Наконец, несколько заплутавшихся пехотинцев известили начальника правого фланга, князя Горчакова, что князь Багратион и Дохтуров перешли через реку, что мосты горят, и что французы заняли город. Положение наше было весьма опасное: мы были отрезаны! Но князь Горчаков решился штыками проложить себе путь сквозь французскую армию. На правом фланге была сильная часть нашей армии, и фланг наш удержат, до последнего часа, поле сражения. Князь Горчаков надеялся еще поправить дело. Пехота пошла обратно в город, а кавалерия прикрывала это движение. Вся французская конница выступила против нас и шла за нами, не смея нас атаковать. Когда мы остановились, и французская кавалерия сделала то же. Межу тем, одна наша дивизия ворвалась со штыками в город и бросилась на французов. Настала страшная битва! Французы были вдесятеро сильнее. Корпуса Нея и Виктора удержали напор нашей пехоты, корпуса Ланна и Мортье ударили на нее с тыла — но ни перекрестный огонь, ни нападение в штыки не могли принудить ее к сдаче. Наши дрались, в полном смысле слова, до последней капли крови, успели отбиться и выйти за город. Но куда идти, где искать спасения, когда мосты уже не существовали, а между нами и другой частью нашей армии были французы? В это время кавалерия их двинулась вперед, выставив перед собою многочисленную конную артиллерию. Ядра и брандскугели посыпались в нас, и по всей французской линии раздались громкие клики: Wictoire! en avant! Vive I'Fmpereur!» Пожар освещал поле сражения... Мы видели, что к французской кавалерии подходит колоннами их пехота с артиллерией, и образуя полукруг, прижимают нас к реке Алле. Пушечные выстрелы стали чаще... Под городом, где-то был брод... Пехота правого нашего фланга бросилась в реку... но многие не попали на мелкое место и утонули; другие бегали по берегу, иша брода; иные поплыли — никто не хотел сдаться в плен. Артиллерия наша также пошла в брод... Наконец пришла и наша очередь — мы пошли вплавь чрез реку... Легко сказать, переплыть на лошади через реку — но каково плыть ночью, не зная местности, и когда с тыла жарят ядрами и брандскугелями! На берегу реки был сущий ад! Крик и шум ужасный... Тут тонут, там умоляют о помощи, здесь стонут раненые и умирающие... Пехота и конница сбились в кучу... Нельзя пробраться к берегу, а между тем ядра и брандскугели валят в толпы и в реку... Господи, воля твоя!.. Если бы в эту минуту французская кавалерия бросилась на нас, то наделала бы беды; но она помнила, как мы дрались с нею днем, и не посмела напасть на нас! Только криком она давала нам знать, что она тут... Я пробился к берегу вместе с поручиком нашего эскадрона Кеттерманом. Берег был крутой и песчаный, хотя и не слишком высокий. Мы стали рассуждать, не лучше ли отправиться в другое место, как вдруг перед нами ударило ядро и засыпало нас песком. Лошадь Кеттермана с испуга соскочила в воду, а я пришпорил свою, приударил фухте-лем, и она также прыгнула в реку. Лошадь моя плыла тяжело, так, что только голова видна была из воды. При первой опасности я приготовился спрыгнуть с седла и ухватиться за гриву или за хвост, потому что в корпусе нас не учили, по несчастью, плавать — а это необходимо военному человеку. Тут же переправлялась и пехота. Пехотинцы плыли, ухватясь за хвост уланских лошадей. У одного пехотинца лошадиный хвост выскользнул из рук, и он, на самой средине реки, схватил меня за ногу. Вот беда! Я стал барахтаться, чтобы освободить ногу, а между тем лошадь моя начала фыркать, пыхтеть, отстала от других, и наконец приметно опустилась в воду... Нет спасенья, подумал я... как вдруг стременка (по-нынешнему штрипка) на рейтузах лопнула, сапог слез с ноги, и пехотинец ухватился за гриву плывшей рядом со мною лошади, а я давай жарить фухтелями и даже колоть саблей мою лошадь — она ободрилась и кое-как доплыла до берега. Выйдя на берег, я перекрестился! Наполовину я был в поту, а наполовину мокрый... В голове у меня вертелось... В некотором расстоянии от берега был лес. Под лесом и в лесу горели огни и собирались полки. Тут раздавались звуки трубы, там били в барабан, здесь громко звали полки по именам, а между тем пушечные выстрелы с противоположного берега не умолкали и ядра прыгали по берегу. Я стал прислушиваться. — «Гей, уланы его высочества, сюда!» Потом труба протрубила сбор... Еду на родной голос — и вот наши флюгера... Ну, слава Богу, я дома! Надлежало переодеться и обуться. Мой чемодан был подмочен. Уланы стали сушить при огне мое платье и белье; один товарищ дал мне сапоги, другой напоил каким-то адским напитком, горячей водой с простым хлебным вином, чтобы согреть мне желудок — и пока платье и белье мое сушились, я завернулся, in naturalibus, в солдатскую шинель, и заснул на сырой земле так спокойно и приятно, как не спал ни один откупщик накануне торгов... Поработали мы в эти два дня, 1 и 2-го июня! Зато и сам Наполеон и все французские воины, бывшие под Фридландом, сознались, что русские дрались превосходно, и что в плен взяты только раненые. Не только ни один полк — ни один русский взвод не положил оружия и не сдался — все дрались, пока могли! Дрались чудно, а почему же не одержали победы? — Не наша вина. Генерал Жомини, опытный судья (juge competant) в военном деле, говорит, что Беннигсен наделал множество ошибок в этом сражении — и главные ошибки его в том, что утром он не напал сильно на маршала Ланна, которого легко мог бы разбить, до прибытия всей французской армии, заняв выгодную позицию, и что дал сражение на самом невыгодном для нас местоположении, имея в тылу реку, и поместив левое крыло, так сказать, в мешке (cul de sac), в таком месте, где ему нельзя было маневрировать, растянув притом слишком далеко свое правое крыло. Верю генералу Жомини, но думаю, что вся беда произошла оттого, что Беннигсен никак не предполагал иметь дело с самим Наполеоном и со всеми его силами. Пленные французы, которых наши брали во весь день, на разных пунктах, единогласно утверждали, что противу нас только корпуса Ланна, Нея, Удипо и корпус, составленный из немцев и поляков. Французы сами не знали, что к Фридланду идут поспешно все силы Наполеона, и только в 6 часов вечера мы узнали, что Наполеон и вся французская армия (исключая кавалерии Мюрата и корпусов Даву и Сульта) находятся на поле сражения. Наполеон подоспел в сражение не ранее второго часу пополудни, но передние его войска, бывшие уже в деле, не знали об этом. Впрочем, хотя Беннигсен был хороший генерал — но такие генералы были и будут, а Наполеоны, Александры Македонские, Цесари, Фридрихи Великие и Суворовы рождаются веками. У Наполеона при одном взгляде на поле битвы рождались соображения, которых достаточно было бы для десяти отличных генералов. Наполеон был гений! Дело мастера боится! Кто не проигрывал сражений! Потеря наша была велика, потому что мы дрались отчаянно, с храбрым и почти вдвое сильнейшим неприятелем, и потому что наша пехота левого фланга и центра целый день выставлена была на чистом поле, противу многочисленной и отличной французской артиллерии. До десяти тысяч человек выбыло у нас из фронта, убитыми, ранеными и пленными. Но и потеря французов была велика. Не с овечками они имели дело! Простояв часа два под лесом, и собравшись, если не полками, то, по крайней мере, отрядами, мы пошли в поход еше ночью, и на другой день перешли через реку Прегель, под городом Велау. Князь Багратион с арьергардом и Платов со своими казаками прикрывали ретираду. 5 июня присоединились к армии Прусский корпус генерала Лестока и отряд графа Каменского, бывшие в Кенигсберге, для защиты его. Чтобы не быть отрезанными, они сдали город маршалу Сульту, без боя, со всеми запасами. Мы шли чрезвычайно поспешно. Арьергард наш почти ежедневно имел перестрелку с неприятелем, а Платов, с своими казаками, беспрестанно кружил в тыле и останавливал французскую кавалерию. Каждый день слышали мы пушечные выстрелы, и наконец, 7 июля, перешли через Неман, под Тильзитом, после сильного арьергардного дела, в котором князь Багратион и атаман Платов покрылись славой. Резерв его высочества цесаревича, и в том числе наш полк, остановился на биваках при селении Бенискайтен. В сражении под Фридландом мы не видали нашего шефа, цесаревича. Он был, с гвардейскою пехотой и тяжелою гвардейскою кавалериею, на нашем левом фланге. Знаю, что гвардейские егеря и тяжелая гвардейская кавалерия отличились под Фридландом; но чего сам не видал и чего подробно не знаю, о том и не говорю. — Конногвардейский и гвардейский егерский полки выставлены были в реляции примерными. Еще мы не знали, что война кончится, и полагали, что получив подкрепление из России, снова перейдем за Неман и отплатим за неудачу. Дух в войске был превосходный. Не только офицеры, но и солдаты вовсе не приуныли — напротив, горели желанием сразиться. Славное было наше войско!
[i] Поляки верили, что беи жидов невозможно обойтись в жизни. Существует старинная пословица: «Kiedy trwoga, w tcdy do Boga, a kiedy bicda w tedy do Zuda», т.е. В тревогу, прибегают к Богу, а в беду — к жиду. — Здесь должно заметить, что trwoga. тревога, означает несчастье, a hieda (произноси бида), т.е. беда — нужду. — Жид всегда поможет человеку в нужде, если надеется, что получит хотя отдаленную выгоду. [ii] Барон Беннигсен был женат на польке Андржейковичской. Фамилия наша издавна находилась в близких сношениях с Андржейковичами, и даже теперь один мой родственник женат на Андржейковичской, из той же фамилии. [iii] По окончании войны, в Кенигсберге учреждена была Ликвидационная комиссия, и по всем форменным квитанциям уплачено наличными деньгами. [iv] Эти французские солдаты отосланы были в Стрельну, и по возвращении его высочества из похода, стояли биваком в стрельнсиском саду. Многие из жителей Петербурга, особенно дамы, приезжали смотреть наполеоновских солдат, одетых и вооруженных по французской форме. [v] Нынешние офицеры Генерального штаба его императорского величества, назывались тогда свитскими. Генеральный штаб назывался свитою его императорского величества. [vi] Собственные слова князя Багратиона. [vii] Этот Тортус, отличный коновал и горький пьяница, был тогда лет шестидесяти, и играл в полку роль Диогена, говоря правду в лицо всем, даже его высочеству, своим ломаным русским языком, и называя всех ты. Тортус любил говорить афоризмами, а иногда и в рифму. Его высочество забавлялся шутками Тортуса. Когда ему показывали больную лошадь, которую он почитал неизлечимою — он, махнув рукой, говорил: «собакам мясо!» и уходил, без всяких дальнейших объяснений. Однажды его высочество, приехав к нам на биваки, спросил Тортуса: «хорошо ли ему при полку?» Голодный Тортус, махнув рукою, отвечал: «В твоем полку (произнося с ударением на букву о) — нет толку!» В другой раз его высочество похвалил Тортуса за отличную операцию над хромою лошадью. — «Поменьше хвали, а получше корми!» отвечал Тортус, и цесаревич велел его накормить досыта и напоить допьяна, в своей квартире. Когда его высочество постращал однажды Тортуса палками, он отвечал: «Будешь бить коновала палками, так станешь ездить на палочке». Его высочество никогда не сердился на оригинального старика. Черта замечательная! [viii] Впоследствии генерал-адъютант. [ix] См. «Vie politique et miliiaire dc Napoleon, racontee par lui-meme, au tribunal de Cesar, d'Alexandre et de Frederic. — Я никаким образом не могу постигнуть, как генерал барон Жомини решился говорить от имени Наполеона! — Как можно было взять на себя объяснение всех предначертаний и помыслов величайшего из гениев!!! — Разумеется, что все мнения, изложенные в этом сочинении, должно приписывать автору, генералу Жомини, а не Наполеону. События в книге генерала Жомини могут быть верны — но ум и луша Наполеона только в тех сочинениях, которые он сам диктовал, в заточении своем, на острове Св. Елены. [x] Я расстался со Старжинским в 1809 году и с тех пор не видел его, но слышал, что он занимает почетное звание уездного дворянского предводителя в Подольской губернии и пользуется общим уважением и любовью. Пусть эти строки напомнят ему нашу молодость! [xi] Vie politique et militaire de Napoleon, etc. Tome 2, page 412. [xii] Генерал Беннигсен а донесении своем государю императору говорит об этом кавалерийском деле: «Сражение продолжалось несколько времени с равною с обеих сторон жестокостью и отчаяньем, однако ж. успех был еще не решителен». Совершенно справедливо. Наши уланы и гусары отчаянно врубались в средину французов и скакали вместе с ними, нанося удары на все стороны. Я также увлечен был в средину французских кирасиров. Оцифровка и вычитка - Константин Дегтярев Публикуется
по изданию: Фаддей
Булгарин. "Воспоминания", М.:
Захаров, 2001 |