Оглавление

П.А. Вяземский

Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство? или Замечания на книгу г-на Ансело «Шесть месяцев в России». Писано Я. Т-ъ. Париж, 1827

(Письмо из Парижа к С.Д.П.)

Вскоре после отправления к тебе письма моего о книге г-на Ансело вышло в Париже возражение на нее, писанное соотечественником нашим, который только намекнул о имени своем, но, однако же, достаточно, чтобы узнать его. Он уже не в первый раз подает в Париже русский голос по нашим литературным делам. Он защитил Крылова от несправедливых обвинений французских критиков по случаю тяжбы, в которую затащил нас горе-доброхот наш Дюпре де Сен-Мор (сущий мор для некоторых русских поэтов); он протестовал против лжеисторических определений Альфонса Раббе, известного здесь «Сокращением Русской истории» («Resume de 1'histoire de Russie») и «Историею» Александра 1-го, писанною уже по кончине императора; сверх того известного, вероятно, и у вас по русскому каламбуру, отпущенному в Париже на его имя[i]. Мы должны быть признательны нашему соотечественнику за хождение его по нашим делам и радоваться, что наконец нашелся у нас генеральный консул по русской литературе: спасибо ему, что он не дает нас беззащитно в обиду иностранцам. До сей поры мы были вне общего закона (hors la loi) и никакая власть не охраняла нашей личной безопасности. Каждый мог смело преследовать нас ложными доносами перед судом всемирным, лишать нас собственности, даже весьма <часто> лишать живота, как то бывает с русскими авторами, переводимыми или изводимыми разными переводчиками Людо-Морами[ii]. Теперь хотя есть кому замолвить об нас доброе слово в защиту или за упокой. Пожелаем нашему усердному заступнику счастливого продолжения в исполнении добровольной обязанности и уполномочим его от лица грамотной России отстаивать нашу честь и наши выгоды от притязаний европейских грамотеев. Мне жаль, что возражение не ранее попалось мне в руки: оно избавило бы меня от лишнего труда, ограничивая заботу мою одними выписками, потому что я почти во всем согласен с возразителем. Познакомлю тебя с образом мнений его и вместе с тем довершу твое знакомство с г-м Ансело. Если можно узнать человека и книгу заочно, то надеюсь, что ты после вторичного исследования будешь доволен.

Вступление нашего соотечественника следующее:

«Довольно ли шести месяцев, чтобы узнать государство?

Вот запрос, который я себе задал, читая "Шесть месяцев в России" г-на Ансело. Сознавшись, что трудно написать лучшую книгу, особливо же во время поспешного объезда, о государстве, так много оклеветанном, я должен был убедиться, что сия самая поспешность вовлекла в разные заблуждения, которые намерен я выказать и в пользу истины, и в удовлетворение желанию некоторых особ, требовавших мнения моего об этой книге. Постараюсь быть кратким и внятным как для французов, так и для русских. Пройду молчанием подробности поездки г-на Ансело, не последую за ним на поле Люценской битвы, ни по песчаным дорогам Пруссии, но дождусь его в Петербурге, поеду с ним в Москву и его шестимесячным воспоминаниям противопоставлю опытность тридцатилетнего пребывания в государстве, им описанном, и русское урождение свое, которое не побудит меня быть ни неблагодарным, ни несправедливым против него. К замечаниям его приложу свои, в надежде, что он признает истину оных и воспользуется ими во втором издании».

Здесь заметил бы я только, что автор возражения не совершенно правильно изложил свой вопрос. Должно бы, непременно, вместо собирательного слова: «государство» употребить собственное имя «Россия»; потому что о всякой другой европейской области можно бы отвечать, что шести месяцев и довольно и нет. Довольно, чтобы собрать из верных источников, поверенных собственными наблюдениями, сведения любопытные о чужой земле; не довольно, если мы хотим изучить народ, быт его, нравы, все причины настоящего положения его, все ожидания в будущем и проч. и проч. Дело в том, кому и как смотреть. Одна Россия не входит в общий порядок, ибо не только древняя повесть, но и настоящая быль ее писана под титлами для всякого иностранца и для многих русских. Францию, Италию, Германию может прочесть бегло, как по писаному, иностранный путешественник. Русские поговорки, руссицизмы для него будут тарабарскою грамотою; но кто из образованных европейцев, настроенных на общий лад европеизма, не понимает итальянских кончетти, французских каламбуров и даже немецкого мистицизма, хотя и готическими буквами напечатанного? Одна Англия, по островскому наречию своему, писана не про всех континентальных жителей; но все Россия и ее гораздо мудренее. Понимаешь ли меня? Я так себя понимаю. Впрочем, можно применить к познанию государств сказанное Вольтером о познании языков: довольно некоторого срочного времени, чтобы научиться всем иностранным языкам, мало всей жизни, чтобы научиться своему[iii]. Французские путешественники тем отличаются от других, что приезжают они в чужой край, а особенно в российский, не как любознательные изыскатели или ученики, чтобы чему-нибудь новому научиться: нет, они являются магистрами, профессорами, уполномоченными судиями, чтобы провозгласить над страною, над народом свой приговор, давно уже ими заочно составленный. Стоит только применить этот приговор к заранее осужденному — и дело с концом, и книга написана. Извини меня за отступление. Но вольно же тебе вводить меня в речь, то есть в соблазн. Ты знаешь, как меня всегда кидает по сторонам. Возвращусь на прямую дорогу и скажу, как наш автор: постараюсь быть кратким и внятным, как для французов, так и для русских. Только вряд ли?

Касаясь замечания французского автора, что Петербург обратился бы в простой торговый порт, если бы двор перенес свою столицу в другое место империи, возразитель говорит: «Воспользуюсь этим случаем для оправдания Петра Великого в укоризне, беспрестанно на него устремленной за то, что он в Петербурге основал свою столицу: сей город, говорят, удаленный от средоточия империи, никогда не онародуется (не позволишь ли мне, парижскому неологу, так перевести выражение se nationaliser); к тому же он подвержен гибельным наводнениям. Соглашаясь в сем последнем отношении, скажу, что в России достоверно [известно] и доказано актами, изданными Петром I, и частными письмами его, что он предполагал иметь только временное пребывание свое в Петербурге, чтобы присутствием своим и поощрениями содействовать успехам нашего мореходства, а настоящую столицу империи думал заложить в Нижнем Новгороде. Но смуты, которые впоследствии ознаменовали разные царствования преемников Петра I, могли одне удалить совершение сего предположения. Между тем Петербург возрастал, украшался, и время утвердило за ним почетное имя столицы, данное ему только временно при начале. Сей запрос был рассматриваем весьма рассудительно г-м Геро в статье "О наводнении в Петербурге" (Revue Encyclopedique T XXV р. 245-250)».

Говоря об описании литераторского обеда, данного г-ну Ансело в Петербурге, русский автор указывает на противоречие французского путешественника. Сперва сей последний говорит с справедливым уважением о чувстве общей радости, произведенной наградою, данною Государем Карамзину; далее, упоминая о погребении его, прибавляет он: «Справедливые почести были возданы ему; но сии почести, должно признаться, были обращены не столько к знаменитому писателю, сколько к тайному советнику, не столько к историку, сколько к государственному историографу». Кроме противоречия с прежними словами путешественника русский автор выводит и ложность подобного заключения, замечая, во-первых, что «Карамзин в иерархии чинов был не тайный, а действительный стат[ский] советник], что часто умирают особы этого чина и еще важнейшего, но без ведома публики, которая не только не спешит почтить их данью уважения, но даже и внимания».

Замечая несбыточность анекдота о цензоре, говорит он, что какова бы ни была строгость «таможенников человеческого ума» (douaniers de 1'intelligence humaine), но не менее того цензоры у нас назначаются из профессоров и словесников, и что ни один из них не мог бы требовать от автора перемены, о которой французский путешественник упоминает. «Кто бы ни был этот цензор, — прибавляет возразитель, — но все понял бы он, что путешественник, который в письмах своих стал бы говорить: "я приехал в Лондон и остановился в доме Риволи, против Тюльерийского сада; ходил по Пале-Роялю; видел императора Наполеона" и проч., — был бы признан за беглеца из желтого дома».

Девятое письмо г-на Ансело так начинается: «Кому неведомо, мой любезный Ксавье, что русский народ суевернейший из всех народов». «Исповедую неведение свое в этом отношении, — говорит наш соотечественник. — Я доселе думал, что испанцы и итальянцы могли похвастаться этим жалким преимуществом». И против доказательств, приводимых путешественником, как то: что русский никогда не пройдет мимо образа и церкви, не сняв шляпы и не перекрестившись, наш соотечественник рассказывает о том, что видел в Италии: там на распятии, стоящем посреди Колизея, вывешено объявление, что кто шесть раз приложится к этому кресту, тот выиграет 200 дней отпущения.

К словам французского и русского авторов можно прибавить, что народ наш, конечно, суеверен, но дело в том, что суеверие его заключается в некоторых обычаях, а не облечено святостью религии и потому безвреднее. Что же касается до уважения русского к предметам святыни, то можно привести в пример суеверного Ньютона, который всегда обнажал голову, когда произносил имя Бога.

«Нередко, — продолжает г-н Ансело, — слышишь в церкви, как человек благодарит Чудотворца Николая за покровительство его в совершении покражи невидимо». Русский автор выводит на свежую воду и эту небылицу, замечая между прочим, что в наших церквах вслух не молятся. Другие доказательства г-на Ансело в суеверии русском испровержены с равным успехом. Несообразности путешественника подтверждаются у него всегда свидетельством людей, достойных веры, людей добросовестных (des personnes dignes de foi, de bonne foi); наш соотечественник смеется мимоходом над легковерием француза, который доверял людям, желавшим, по-видимому, посмеяться над ним.

В замечаниях своих на замечания г-на Ансело о русском обществе, о разводе обоих полов и проч. мы несколько разнимся с возразителем. Он соглашается в образованности русских женщин, но отстаивает и нашу братью от обвинений французских. «Если мужчины, — говорит он, — страшились бы точно быть в сношениях с женщинами, опасались их превосходства, то не было бы более свадеб, мужья бегали бы от жен, братья от сестер и проч. и проч. и желающие вступать в брак были бы принуждены ехать в Париж и прибегать к посредству знаменитого г-на Вильома»[iv].

Возразитель остроумно отшучивается, но, признаюсь, остаюсь при своем мнении впредь до решения дела.

Говоря о ранних женитьбах крестьян русских, будто по приказанию и для выгод помещиков, французский автор, по свидетельству тоже добросовестного человека, прибавляет, что это злоупотребление влечет за собою злоупотребление еще ужаснейшее, которое он не обинуясь и распространяет на весь народ. Русский автор сильно восстает против этого злонамеренного предположения, говоря: «Вот правило, основанное на чудовищном исключении, которое никак нельзя приписывать всей нации, ибо в таком предположении должно бы допустить ужасную безнравственность в помещиках и отсутствие религии, с совершенным развратом нравов в крестьянах».

Возражение справедливо, но должно признаться, что браки между крестьянами совершаются у нас весьма рано, вопреки постановлениям правительства и в ущерб успехам народонаселения, следовательно, и выгодам самих семейств.

На следующих страницах русский автор изобличает ошибки, в которые впал французский, а именно, говоря о запрещении жидам селиться в великороссийских губерниях, о разделении дворянства нашего на 14 классов, замечая, что не дворянство, а чинословие таким образом разделяется, о множестве раскольников, находящихся в полках наших. Мимоходом и всегда кстати он указывает на несправедливые или неосновательные выходки французского путешественника, например, на замечания его о скором охлаждении русских вельмож в сношениях их с чужестранцами, говоря, что когда иностранец встречает людей такого свойства, он не должен бы придавать всеобщности мнению, которое они вселяют, но причислять их к хвастливым ветрогонам (fats), которые встречаются во всех нациях; на охотные повторения француза о кнуте, который, по словам возразителя, виден в России только в руках палача, но довольно часто в книге г-на Ансело; на забавное опасение путешественника, который дрожал за добродетель свою, сильно угроженную в Валдае прелестями торговок баранок; на рассказы его о цыганах и приписание русскому языку французского выражения, совершенно ему чуждого: проесть имение свое, manger sa fortune, галлицизм: у нас говорится прожить, промотать, проиграть свое имение. Не так ли? Последнее выражение есть преимущественно коренной руссицизм, часто употребляемый в обществе нашем. Опровергая замечание путешественника, что в военном воспитании нашем обучение унтер-офицеров и солдат превосходит обучение офицерское, он весьма кстати напоминает ему, что барон Дамас, нынешний министр иностранных дел во Франции, есть бывший воспитанник одного из с.-петербургских кадетских корпусов.

Приводя описание, составленное г-м Ансело о беспорядках, случившихся во время народного праздника в Москве, наш соотечественник говорит: «Картина живописная, и ей в пару нахожу только одну: раздачу, производимую на Елисейских Полях в Париже, когда кидают съестные припасы народу, который за ними стремится в грязь или пыль и руками и ногами бьется, вырывая добычу друг у друга. Думаю, что снаряды поливных труб были бы не лишними при этом зрелище. Театральные представления даровые в Париже ознаменованы отпечатком, почти столь же диким: дело в том, что чернь везде чернь».

Выпишу еще кое-что из главнейших возражений, в коих наш соотечественник хладнокровно, но сильно и благоразумно оспаривает своего противоборника.

«В письме 26-м, — говорит он, — г-н Ансело, прощаясь с Петербургом, посещает Казанский собор и, видя трофеи, разложенные в этом храме, заключает, что тщеславие (la vanite) из всех слабостей человеческих более других свойственно русскому народу; и что русский, говоря иностранцу о памятниках отечества своего, не скажет никогда: это прекрасно (ceci est une belle chose)! но всегда: ничего нет этого прекраснее в мире (c'est la plus belle chose du monde)! Можно ли так легко выводить из поговорки, маловажной по себе самой, заключение против целой нации и выдавать ей грамоту на тщеславие и суетность по таким ничтожным доказательствам? Правда, автор приводит далее важнейшую укоризну. «Жезл маршала Даву, говорит он, был сокрыт в одном из фургонов его, оставленных по приказанию маршала. Должно ли величаться трофеем, которым обязаны забвению!» Но нельзя ли также рассмотреть это иначе? Два народа воюют один против другого; фельдмаршальский жезл, принадлежащий войскам одного из них, падает из руки врагов, каким бы образом ни было; не естественно ли выставить его как трофей? Хотят ли примеров? История воинских походов изобилует ими. Наполеон, находясь в Берлине и уже в благоприятнейших сношениях с королем прусским, вывез шпагу и орденскую ленту Фридриха Великого, чтобы выставить эти трофеи в Доме инвалидов. Неужли фельдмаршал Кутузов должен был отослать жезл фельдмаршалу Даву с извинением, что осмелился захватить его? Что касается до городов, от коих Россия оставила у себя ключи, то нет сомнения, что города эти были осаждены, несмотря на слова г-на Ансело: Данциг, Гамбург защищались французскими гарнизонами и, конечно, были с воротами. Гарнизон защищался даже с героическим бесстрашием, и я был тому свидетелем. Если мы не боялись бы отплачивать г-ну Ансело, то заметили бы ему, что никогда не слыхать в России похвал нашему воинству в припевах водевильных, что у нас нет ни улиц, ни мостов, украшенных именами побед, одержанных русскими войсками. Но я лучше люблю призвать в свидетельство французских воинов, сражавшихся с русскими; если они не откажут им в справедливости заслуженной, то без сомнения признают их храбрость с тою же добросовестностью, с какою русские почитают французские войска храбрейшими из всех тех, против коих сражались».

Путешественник говорит: «Злодейства редки в России, потому что умеренное кровообращение не возжигает сильных страстей и потому что различные состояния общества, отделенные друг от друга, не бывают подвергаемы сей стычке выгод, честолюбий обманутых, самолюбий уязвленных, которые заставляют умы кипеть в странах, где звания сближаются и мешаются». — «Рассматривая сей запрос, — изъясняет возразитель, — нахожу, что преступления важнейшие и часто встречаемые совершаются с умышлением, следовательно, быстрое обращение крови (другая аномалия физиологическая) не причиняет преступлений; все злодейства, совершаемые в минуту исступления, отнесены правоведцами в категорию ниже первых и не подвергают даже во Франции смертной казни. Что же касается до последней части рассуждения г-на Ансело, могу, кажется, отвечать, что нельзя приписывать соприкосновению, в коем находятся различные звания общества, стычку личных выгод и побуждение к преступлениям. Убийства совершаются по большей части из побуждений ненависти, мщения или корыстолюбия. Следовательно, где же бы чаще, как не в России, должны они случаться, посреди сих преходящих сношений между слабым и сильным, бедным и богатым, рабом и господином? Для определения истинной причины редкости злодейств в России надлежало бы прожить несколько лет в губернии, удаленной от столицы: тут беспристрастный наблюдатель мог бы увериться, что русский крестьянин, только по виду суровый и дикий, на самом деле добродушен, нравом кроток, исполнен благочестия, основанного на евангельском учении. В подтверждение этому мнению мы приведем размышление, весьма остроумное, г-на Ансело об образе набора войск, удаляющего негодяев из деревень: это, без сомнения, одна из дельных причин нравственности, замечаемой путешественниками в России».

Далее возразитель входит в некоторое разногласие с французским автором по предмету знаменитого пожара московского. Впрочем, пока история в свое время не произведет над этим запросом окончательного следствия, к которому нельзя было ей приступить по горячим следам, еще много будет разногласия в суждениях по этому делу. Всякий по личным видам, мнениям, догадкам вертит его по-своему, и все без удачи. Во всяком случае можно, кажется, заметить: пожар не был следствием общей меры, принятой жителями единодушно. Начальство, то есть граф Ростопчин, имело, без сомнения, желание предать неприятелю Москву не иначе как объятую пламенем; но до какой степени сам Ростопчин мог привести это предположенье в действие и привел его, это остается еще доныне историческою тайною[v]. Когда Москва загорелась, в ней почти вовсе не было хозяев домов, и, вероятно, никто, выезжая из города, не оставил дворнику приказания зажечь дом свой по вступлении неприятеля. Самое действие пожара в отношении пользы, принесенной им делу спасения отечества, подлежит еще исследованиям. Если, как единогласно признано, одна из существеннейших причин гибели Наполеона в России было долгое пребывание его с войском в Москве, то как почитать пожар столицы средством, к тому содействовавшим? Он бы должен был, напротив, вытеснить из стен, объятых пламенем, врага, помышлявшего о покое, и устремить его по следам нашего отступившего воинства. С другой стороны, если смотреть на пожар единственно как на решительную демонстрацию, то нельзя согласовать соразмерность средства с целью. Наш соотечественник совершенно прав, когда отвергает предположение путешественника, что граф Ростопчин мог быть в этом случае слепым орудием английского министерства. Французским политикам, мелкого разбора, везде мерещится английское золото и сен-джемский макиавеллизм[vi].

Вот чем русский автор противоречит мнению французского о бедности нашей драматической литературы. «Неоспоримо, — говорит он, — что многие из трагедий русских не что иное, как переводы, или списки лучших французских трагедий, но и сии последние не все ли почти заимствованы у древних, не только в окладах драмы, характерах, мыслях, но даже большею частью и в содержаниях своих? Аристотель не правит ли еще и ныне драматическим Парнасом Франции? На сто трагедий, составляющих список театров обеих столиц наших, треть из них не принадлежит ли истории народной, подражаниям англичанам и немцам; переводы французских трагедий не лучшие произведения наши, а истинно превосходные творения наши суть народные трагедии Озерова и Крюковского. Они достойны внимания, а особливо человека с дарованием, каков автор "Людовика IX". Что же касается до препятствий, преграждающих рождение комедии народной, признаюсь только, что затруднение существует, но препятствия не могут быть почитаемы за необоримые. Неприступная неприкосновенность (I'inattaquable inviolabilite) царедворцев, вопреки предположению автора, не столь важное преткновение. К тому же драматическое творение не есть сатира личная, и у нас много комедий, в коих выставлены на сцену пороки людей должностных, лихоимство судей и проч. Бывали даже примеры, что люди в почестях высоких узнавали себя в некоторых комедиях, но правительство допускает существование произведений, представляемых с согласия театрального управления и, так сказать, под руководством сановников государственных, коим обыкновенно оно вверяется. Смею даже сказать, что цензура драматическая в России независимее французской. "Женитьба Фигаро", запрещенная в Париже, разыгрывается в Петербурге даже с славным своим монологом. Г-н Ансело, мало знающий дворянство губерний наших, столь многочисленное, совершенно отличное от высшей аристократии и коего нравы ознаменованы отпечатком решительно своеобразным, полагает, что комедия искала бы вотще смешных недостатков для обличения их на сцене, но в этом отношении он может быть уверен, что предстоит для человека с дарованием поле обширное, на коем может он жать с успехом. Прелестные комедии Фон-Визина, князя Шаховского, Грибоедова и проч. и проч. ручаются за достоверность слов моих; первый, в своем "Недоросле", изобразил воспитание деревенского дворянина с истиною классическою; "Бригадир" его также произведение совершенно народное. Князь Шаховской, автор более пятидесяти театральных творений, представил провинциального дворянина со всеми странностями, ему свойственными, в прекрасной комедии своей "Полубарские затеи". Наконец г-н Грибоедов явил доказательство истинного дарования остроумнейшею картиною смешных причуд гостиных наших».

В примечании соотечественник наш распространяется в похвальнейших отзывах о комедии «Аристофан» и жалеет, что г-н Ансело не знает ее, потому что она истинно мастерское творение (un veritable chef-d'oeuvre).

Во всех этих замечаниях о театре нашем, кажется, возразитель имел в виду более французов, чем русских, и был увлечен патриотизмом, извинительным перед чужими. Дома можно указать на некоторые обчеты в исчислениях его. Где эти сто трагедий, которые играют на театрах наших? Где наши подражания немецким и английским трагедиям? За исключением «Орлеанской девы»[vii], нет ни одного. Литературные бюджеты, как и другие, не всегда верны при испытании действительной переклички: и тут часто на бумаге много, а налицо мало и мертвым отпускается содержание живых. В трагедиях Озерова только одна народная, и та не лучшая; Крюковского трагедия, будь сказано между нами, довольно слабая французская трагедия, в которой много прекрасных русских стихов. Комедия Грибоедова не есть еще принадлежность русского театра и, следовательно, не может здесь идти в дело. В «Полубарских затеях» много забавного, но комедия сама по себе не образцовая. Париж видит ежемесячно на маленьких театрах своих явления такого рода. «Транжирин»[viii] — переделанный на русские нравы Мольеров «Мещанин во дворянстве», только у Мольера более истинного остроумия и комической соли. Комедия «Аристофан» также еще не напечатана, и потому рано говорить о ней критически; но, кажется, можно без греха сказать заранее, что это совершенно греческое творение на русском театре было бы совершенно русским на греческой сцене. Впрочем, все это, повторяю, будь сказано между нами: французам это не нужно знать. «Чего их жалеть? Пиши более!» — говорил Суворов при составлении реляций о потерях неприятельских. Можно сказать: пиши более! чего их совеститься? когда считаешь богатства свои перед иностранцами. Только беда в том: у французов есть «Театр иностранцев», в нем бедность наша наголо, и нам нельзя уличить их в злонамеренном обнажении. Они вывели нас, в чем застали[ix].

«На поверку», говорит наш соотечественник, заключая книжку свою следующими словами: «должно признать достоинство большей части сочинения г-на Ансело[x]. Он сам почувствует, надеюсь, что книга, почти экспромтом написанная во время шестимесячного пребывания, посреди вихря празднеств, не может иметь права на совершенство. Я не сравню его с толпою других путешественников, которые, пробыв несколько лет в России, вывозят из нее воспоминания ненавистные, не находят в ней ни единой добродетели, ни единого доброго качества, и чтобы казаться более милыми, спешат унизить и оклеветать тех, у коих обрели они искреннее и благородное гостеприимство.

Но если бы мне случилось писать о правах и обычаях народа какого бы то ни было, не вдаваясь в общие применения, я строго устранял бы исключения и не терял бы из вида, что мы все человеческого рода и друг другу подобны, несмотря на легкие оттенки.

Впрочем, дай Бог, чтобы все те, кои пишут или будут писать о России, походили в отношении дарования и праводушия на г-на Ансело. Но, повторяю, пускай не торопятся они, чтоб не заслужить упрека в пристрастии или легкомыслии. Книге г-на Ансело недостает, без сомнения, одной зрелости, а она приобретается только долгим пребыванием; и потому почитаю себя вправе заключить тем, что: шести месяцев недовольно, чтобы узнать государство».

А тебе довольно ли моих писем, чтобы узнать книгу г-на Ансело?


[i] Г-н Рааб написал, что родоначальники наши — не славяне, Slaves, а есклавоны, Esclavons, то есть esclaves, и что потому мы происходим от рабов, esclaves. Ему отвечали, что скорее он рабского происхождения, потому что имя его совершенно русское, раб. Это напоминает фразу другого француза: Moscou improprement nominee par les Russes Moskwa [Моску, ошибочно называемая русскими Москва (фр.).] (прим. П.А. Вяземского)

[ii] Французский литератор Эмиль Дюпре де Сен-Мор (1772—1854) издал в Париже в 1823 г. «Русскую антологию» («Anthologie Russe»). Русским языком он не владел и составил книгу, зарифмовав полученные от других лиц (иногда от самих авторов) подстрочники.

[iii] Ср. у Карамзина: «Вольтер сказал справедливо, что в шесть лет можно выучиться всем главным языкам, но что во всю жизнь надобно учиться своему природному» (Карамзин Н.М. Отчего в России мало авторских талантов? (1802) // Карамзин Н.М. Избр. соч. М.; Л., 1964. Т. 2. С. 184).

В 1824 г. в Париже вышла брошюра Я.Н. Толстого «Quelques pages sur I'Anthologie russe pour servir de reponse a une critique de cet ouvrage, inseree dans le Journal de Paris» («Несколько страниц о Русской антологии, ответ на критику, помещенную в Journal de Paris»), где он отвечал поэту-академику Баур-Лормиану, усмотревшему в басне Крылова «Сочинитель и разбойник» выпад против Вольтера. В 1825 г. он поместил в «Revue Encyclopedique» свои замечания на книгу Альфонса Рабба (1786—1830) «Resume de 1'histoire Russe» (1825) (о полемике Рабба с Толстым Вяземский рассказал в «Московском телеграфе» в 1825 г., за той же подписью Г. Р.-К. (№ 16. С. 358-359). (прим. составителя)

При републикации статей в собр. соч.: «В "Телеграфе" подписывал я иногда статьи мои этими тремя буквами, чтобы сбивать с толку московских читателей. Эта подпись должна была означать приятеля моего Григория Римского-Корсакова, очень всем в Москве известного. Сам он не был литератором, но был вообще литературен, любознателен и в приятельской связи с образованнейшими людьми своего времени. Он несколько годов провел во Франции и в Италии и по возможности изучил политические и общежительные свойства той и другой страны. <...>» (С. 258). Григорий Александрович Римский-Корсаков (1792—1852) снабжал Вяземского европейскими изданиями и выступал посредником в его контактах с парижскими журналистами, в частности с редакцией «Revue Encyclopedique» в 1823—1824 гг.

[iv] Этот г-н Вильом держит род справочной свадебной адрес-конторы в Монмартрской улице в Париже и таким образом заведением публичным заменяет наших приватных свах. (прим. П.А. Вяземского)

[v] Ко времени подготовки Вяземским текстов для собрания сочинений относится и его специальный очерк «Заметки и воспоминания о графе Ростопчине», роль которого в событиях 1812 г. издавна интересовала автора.

[vi] Сент-джеймским (сен-джемским) называли английский двор; Сент-Джеймс — дворец в Лондоне, сооруженный при короле Генрихе VIII (1509— 1547) на месте госпиталя, посвященного св. Иакову. До короля Георга IV (1820—1830) дворец служил постоянной резиденцией английских королей.

[vii] «Орлеанская дева» — переведенная В.А. Жуковским (опубл. в 1824 г.) романтическая трагедия Ф. Шиллера.

[viii] Транжирин — герой комедии А.А. Шаховского «Полубарские затеи, или Домашний театр».

[ix] В 1822—1828 гг. в Париже выходило издание «Шедевры иностранного театрального репертуара». Том 18, составленный А. де Сен-При, назывался «Chef-d'oeuvres du theatre russe» (1823) и включал «Димитрия Донского» Озерова, «Казака-стихотворца» Шаховского и «Недоросля» Фонвизина. В альманахе «Annales de la litterature et des arts» на тот же год парижский критик и журналист барон Экштейн писал, что русский театр, так же как шведский, португальский и итальянский, не имеет оригинального лица, но заимствован преимущественно у Франции. См. об этом: Корбе Ш. Из истории русско-французских литературных связей первой трети XIX в. // Международные связи русской литературы. М.; Л., 1963.

[x] Публикуя статью в собрании сочинений, Вяземский исключил выражение «достоинство большей части сочинения г-на Ансело» — точный перевод слов Толстого «le merite de la majeure partie de son livre» — заменив его весьма тенденциозным «некоторое достоинство в книге Ансело», впрочем, в духе своего гораздо более негативного, чем у Толстого, отношения к предмету.

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2003



Публикуется по изданию: Ансело Ф. «Шесть месяцев в России» 
М.: Новое литературное обозрение, 2001.

© Н.М. Сперанская. Вступ. статья, перевод с фр., комментарии, 2001
© Новое литературное обозрение, 2001