Оглавление

П.А. Вяземский

Шесть месяцев в России. Письма, писанные г-м Ансело в 1826 году, в эпоху коронации Его Императорского Величества, и проч.
Париж, 1827.

(Письмо из Парижа в Москву к Сергею Дмитриевичу Полторацкому)

С той поры, как прочел ты во французских газетах объявление о вышедшей книге г-на Ансело[i], верно, не проходило дня, чтобы ты не поминал меня лихом и не говорил с досадою: «А он не присылает этой книги и ничего не пишет о ней. Хорош приятель! хорош корреспондент!» Предчувствую твое нетерпение и пользуюсь первою удобностью, чтобы хотя задатком успокоить твое сердце и твою библиографическую жадность. Вероятно, нельзя будет доставить тебе эту книгу в Москву. Довольствуйся тем, что я прочел ее, и будь сыт моим насыщением или пресыщением. Впрочем, право, жалеть тебе нечего. Не подумай, что я, в оправдание малого усердия, хочу отбить в тебе охоту. Нет! с моей стороны нет никакой уловки, никакого злого умысла. Отлагая обиняки и все иносказания, постараюсь тебе дать кое-как понятие о шестимесячном пребывании в России г-на Ансело, и если успею изложить ясно и внятно сущность этой книги, то, без сомнения, умерю твое нетерпение и неудовольствие на меня. Слушай! Первые пять писем заключают в себе поверхностный отчет в поездке автора от Парижа до Митавы. В них замечателен разве один уважительный отзыв французского поэта о Гете. Там следует стихотворение, написанное автором на поле Люценской битвы. В последних стихах обращение к Наполеону благородно и, кажется, хорошо выражено:

Quand ton sceptre pesait sur le monde asservi, Quand la France tremblait, ma lyre inexorable D'un silence obstine peut-etre eut poursuivi De ton pouvoir sans frein la majeste coupable: Mais tu connus 1'exil et sa longue douleur, Mais la mort t'a frappe sur un rocher sauvage; Je te plains, et ma lyre adresse un libre hommage A la majeste du malheur.

Тут должно заметить откровенное peut-etre[ii]. В царствование Наполеона поэт не был еще известен, и нельзя знать, не иначе ли заговорила бы лира его. От седьмого письма из Петербурга начинаются именно русские письма. Всего на все в книге их 44, а страниц 422. Большая часть из них посвящена местным описаниям и, так сказать, статистико-топографико-живописным подробностям, как ты и сам уверишься из извлечения оглавлений писем, которое здесь сообщаю. Александро-Невский монастырь, Екатерингоф, дрожки, Биржа, Арсенал, Царское Село, погребение императрицы Елисаветы Алексеевны, Семик, Летний сад, гулянье в Летнем саду в Духов день (Fete des mariages), Императорская библиотека, Кронштат, С.-Петербургская крепость, Собор Петропавловский, водосвятие, Смольный монастырь, Зимний дворец, Эрмитаж, вид Петербурга, Казанский собор, гробница Моро, Острова, дорога из Петербурга в Москву, Новгород, Валдай (La Suisse Russe2), Москва, Китай-город, Кремль, Петровское, цыганы, судебные места, тюрьмы, Бородинское поле, церковь Василия Блаженного, Сухарева башня, обряд коронации и описание праздников, данных при этом случае. Все это, должно признаться, за исключением некоторых погрешностей, неуместных замашек учености, умничанья и либерализма, тем более неуместного, что автор дома совсем не в рядах оппозиции, а либеральничает только в гостях, все это описано довольно верно, прибавим NB, для путешественника и для француза; но все бесцветно, безмысленно и, по крайней мере для нас, русских, нимало не занимательно и не любопытно. Остальное содержание писем, политическое и нравственное, еще жиже и сквознее. Нельзя сказать, чтобы автор, как многие из собратий его, был движим каким-нибудь недоброжелательством к русскому народу и увлечен предубеждениями против России, но зрение его слабо и близоруко. Говоря о злоупотреблениях, о недостатках наших (и какой же народ не подвержен им?), он нередко кружится около истины, но не настигает ее и не в силах за нее ухватиться. Россия, может быть, отчасти и видна в его книге, но видна как в зеркале тусклом и к тому же с пятнами, которое отражает предметы слабо и темно. В этом отношении вина не автора, и Бог простит ему: не каждому даны взор орлиный, ум зоркий и наблюдательный; но каждый образованный и <благо>воспитанный человек отвечает за личности, когда он себе их дозволяет. В этом отношении г-н Ансело иногда отступает от законов общежития и тем оскорбил не русских, которые недоступны оскорблениям г-на Ансело, но своих сограждан и товарищей путешествия своего, хотя и говорит в предисловии, что он не числился при посольстве герцога Рагузского и что наблюдения его, неизвестные членам посольства, принадлежат ему одному, что один он за них отвечает. <Вероятно, это официальная уловка; но в чужие дела и отношения мешаться нам не следует.>

Впрочем, нельзя сказать, чтобы автор худо помнил хлеб-соль, по крайней мере, авторскую. 8-е письмо содержит благодарное описание обеда, данного ему г-ном Гречем.

«Несколько русских литераторов, — говорит он, — узнав о приезде моем в Петербург, хотели доказать мне, что Музы сестры, и я за несколько счастливых минут обязан их дружелюбному гостеприимству. Русский литератор, г-н Греч, один из библиотекарей императорских, ученый филолог, сочинитель грамматики, которая имеет законную силу в России (fait autorite en Russie), хотя и не была еще вполне издана, и редактор лучшего журнала в империи, «Северной пчелы», дал вчера большой обед, на коем присутствовали все отличные литераторы, находящиеся ныне в Петербурге. Тут видел я г-на Крылова, который прелестным комедиям, а более еще басням своим обязан за известность европейскую: его прозвали русским Лафонтеном, и в самом деле, в творениях его находим простосердечие, прелесть, придающие ему некоторое сходство с нашим бессмертным добряком. В свете имеет он какую-то молчаливую рассеянность, которая довершает сходство и оправдывает его славное прозвание.

Г-н Бургарин (Bourgarine), сотрудник г-на Греча[iii] человек ума весьма замечательного (d'un esprit des plus remarquables); он занимается ныне сочинением, коего отрывки, уже напечатанные, приняты были с большим успехом; прозвание его: "Русский Жилблаз"[iv]. Цель сочинения — описание нравов и обычаев разных областей русского народа; ожидают здесь книгу эту с большим нетерпением, и если позволено заранее судить о достоинстве сочинения по разговору автора, то можно сказать утвердительно, что в отношении оригинальности картин, тонкости и остроумия наблюдений сия книга вполне удовлетворит ожиданиям.

Возле меня сидели за столом г-н Лобанов, которому русский театр одолжен переводами "Федры" и "Ифигении" и ныне готовящий переводы "Гофолии" и "Британника"; г-н Измайлов, уваженный баснописец; г-н Сомов (Soumofi), коего талант показывается с блеском, и граф Толстой, искусный резчик на медалях, который хотел придать славу искусств знаменитости происхождения. Кроме этих, собрание составлено было из поэтов, ученых и грамматиков[v]. Предлагали заздравные тоасты в честь литературы французской, "старшей и любезнейшей сестры литературы русской" (la soeur ainee et bien aimee de la litterature Russe), в честь Императора Николая 1-го, который благотворением, истинно достойным Великого Царя, почтил письмена в лице г-на Карамзина. — В конце обеда пили за здоровье г-на Жуковского, одного из лучших нынешних поэтов русских».

Вообще автор довольно справедлив и благосклонен в суждениях своих о наших поэтах, женщинах и простолюдинах. И за то ему спасибо! О таланте Александра Пушкина отзывается он с уважением и жалеет, что не удалось ему познакомиться с поэтом. В книге своей предлагает он перевод, прозою, но довольно верною и красивою, «Светланы» Жуковского, «Черепа», сочинения Баратынского, отрывка из «Полярной Звезды» и другого стихотворения неизданного. Говоря о Баратынском, жалует он его в князья (le jeune prince E. Baratinsky), но зато, с другой стороны, разжалывает его еще неуместнее в подражатели французских нововведений: перед переводом стихотворения «Череп» сказывает, что «оно уважается русскими, которые начинают ныне перенимать у нас нашу недавнюю любовь к грезам поэтическим, мистическим и наркотическим (снотворным), коими мы наводнены». В подлиннике нет ничего мистического, а еще менее наркотического. Череп — предмет философический и поэтический и нововведение, которое ведется со смерти Авеля. Но французу нельзя не похвастать и не обращать всего к французам. Мельком он и строго судит нашу литературу, но и тут не без основания. «Не должно, — говорит он, — требовать хода (allure) оригинального и свободного от литературы русской: в ней упражняются люди, коих воспитание иноплеменное; образованность, понятия и самый язык заимствованы из Франции, и следовательно, она не может быть иначе, как литература подражательная. Доныне она неотступно повторяла формы, физиогномию и даже предрассудки нашей. С некоторого времени русские поэты, кажется, хотят отходить от классических образцов и искать образцы свои в Германии, но и в этом они только нам подражают». В начале суждения есть, как ни говори, много справедливого; но в последних словах опять выходка французского самохвальства. Мы еще с Карамзина ознакомились с немецкою литературою, а с Жуковского принялись за нее. Французы же услышали о немецких авторах только с появления книги г-жи Сталь о Германии. То, что путешественник говорит о женском поле в России, заслуживает, по моему мнению, безусловное утверждение. Вот слова его: «Некоторые путешественники, а именно автор "Тайных Записок о России", донесли Европе о невежестве русских женщин; не знаю, были ли они беспристрастны в эпоху такого мнения, но я с ними не согласен. Пользуясь правами, присвоенными званию моему иностранца, я не один раз переходил за межу разграничения, проведенного между обоими полами (выше автор замечает, что в гостиных и столовых наших оба пола не сходятся); я разговаривал с этими женщинами, обвиненными в невежестве, и по большей части находил у них сведения разнообразные, соединенные с необыкновенною тонкостию ума, познания нередко глубокие во многих литературах европейских и прелесть выражения, которой могли бы позавидовать многие француженки. Особливо же между молодыми сии качества блистательнее обнаруживаются: это доказывает, что с прошедшего столетия образование женщин в России приняло новое направление и что истинное лет тому тридцать перестает ныне походить на правду. Часто в Петербурге встречаешь девиц, с равною свободою изъясняющихся на языках французском, немецком, английском и русском; я могу назвать таких, которые пишут на сих языках слогом замечательным по необыкновенной исправности и красивости[vi]. Обширность этих познаний, это превосходство нравственное объясняют, может быть, причину одиночества, в котором молодые люди оставляют их в обществе, и нежелание их сближаться с ними (et la repugnance qu'ils eprouvent a se rapprocher d'elles)».

Я рад, что иностранец гласно признал превосходство образованности женского пола над нашим в России[vii]. Я всегда был этого мнения и уверен, что наши светские общества холодны и безжизненны от нашей братии. Если просвещение наших женщин и не утверждено на истинных основаниях, то, по крайней мере, согласиться должно, что изящные искусства, чтение иностранных книг и отечественных, сколько их есть, входят в число любимых занятий нового поколения. И если молодые девицы, поступив в звание супруг, нередко охлаждаются к сим просвещенным вкусам, то, по большей части, виноваты мужья, которые нередко не умеют ни поддерживать, ни ценить благородных склонностей подруг своих. Ты скажешь мне: «Хорошо тебе за глаза обвинять своих товарищей, думая, что, за отсутствием, ты изъемлешься из общего приговора». Нет! я и с вами налицо признавал преимущество женщин над нами и, право, не из одной любви к ним, а из любви бескорыстной и к истине. Я довольно ездил по России, живал и в губернских и в уездных городах и везде находил, без всякого лицеприятия, что сумма, какова бы она ни была, мыслей, утонченных чувств, образованности и сведений перетянет всегда на стороне женской. Впрочем, французские писатели и прошлого столетия были несправедливы в отзывах своих о русских женщинах. Царствование Екатерины должно было иметь и вполне имело влияние на умственное образование русской женщины. Женские воспитательные учреждения, пользовавшиеся особенным покровительством и заботливым сочувствием императрицы, были рассадниками образованных женщин. Имена некоторых из них поминаются с уважением и похвалою в мемуарах и переписках многих европейских писателей.

Не знаю, как ты и вы все, господа столичные, но я готов многое простить автору за отзыв его о нашем простом народе. Почти все путешественники кадили некоторым вершинам нашего политического общества, чтобы потом безнаказаннее и смелее бить по нижним рядам своею предательскою кадильницею. Г-н Ансело не подражал им, и вот некоторые черты из его характеристики русских простолюдинов:

«Более всего с первого взгляда иностранец удивляется в русском крестьянине презрению опасности, которое он почерпает в чувстве силы и ловкости своей. За него испугавшись, вы указываете на беду; он улыбается и отвечает вам: небосъ! Это слово у него всегда на языке: оно знаменует неустрашимость, истинное основание его характера. Догадливые и услужливые русские крестьяне прилагают все способности свои, чтобы понять вас и вам услужить: несколько слов достаточны иностранцу для объяснения мысли своей русскому крестьянину, который, устремя глаза свои на ваши, угадывает ваши желания и спешит им угодить. Ничто так удивительным не кажется, как отменная вежливость, которая отличает этих простолюдинов и являет странную противоположность с их дикими лицами и грубою одеждою: не только говоря с высшими себе, употребляют они учтивые поговорки, которых не слышишь во Франции среди низших званий, но и между собою приводят они их при каждом случае: встречаяся, они снимают шляпу друг перед другом и кланяются с учтивостью, которая, казалось бы, должна быть плодом воспитания, а у них она следствие природной благосклонности. На каждом шагу иностранец на улице встречает примеры этой общежительности, свойственной русскому народу: всегда ласковым словом остерегают прохожего и вместо грубого прочь, посторонись (gare!), которым приветствует вас наш носильщик, и часто после того, как уже свалит вас с ног, здесь слышите вы: барин! остерегитесь!, и проч.»[viii].

Далее приводит он примеры мастерства и проворства русского работника, который один с топором заменяет нередко целую артель мастеровых, вооруженных разными орудиями. Вот чем довершает он свои наблюдения: «Знаю, что и у француза найдешь готовность услужить; но, рассматривая пристально оба народа, замечаешь ощутительную разницу в свойстве их услужливости. Француз, помогая вам, следует своей природной живости, и вы, приемля от него услугу, видите по важности, которую он придает ей, что он знает ее цену, — русский одолжает вас по природному побуждению и по чувству религиозному. Один исполняет обязанность, возлагаемую общежитием, другой — долг любви христианской. Честь, сия добродетель народов образованных, вместе и побуждение и возмездие первого; другой не помышляет о достоинстве своего поступка: он делает просто, что другие делали бы на его месте, и не понимает возможности поступить иначе. Если дело идет о спасении человека, француз видит опасность и предается ей, русский видит перед собою одного несчастного, готового погибнуть: смелость одного обдуманная, неустрашимость другого в его природе».

Под французским пером замечательны также наблюдения беспристрастные о нашем русско-французском воспитании. Говоря, что язык французский сделался для нас потребностью, что вообще молодежь образуется французскими наставниками, он прибавляет: «Наше народное честолюбие должно, конечно, быть довольно этою данью уважения, платимою нашему языку, нашим нравам, нашей литературе; но, рассматривая сию систему глазом философическим, не найдешь ли в ней много важных неудобств? Расстояние, разделяющее высшие звания общества от того, которое называется народом, непомерно. Образ воспитания, предназначенный для молодых бар, не увеличивает ли еще сего расстояния? Не уничтожает ли оно все сношения между ними и званиями нижними? Обделка ума, чувства, язык, обычаи — всё различно. И притом, иностранные наставники могут ли внушить воспитанникам любовь к отечеству? Могут ли они образовать русских? Не полагаю, и смею думать, что истинный патриотизм должно искать в одном народе. Кажется, правительство убедилось в этом неудобстве, и говорят о скором учреждении императорских учебных заведений, в которых основы воспитания будут в лучшем согласии с нравами, законами и постановлениями России».

Добросовестно показав тебе некоторые хорошие черты из книги г-на Ансело, жаль мне, что я должен по той же добросовестности изложить перед тобою недостатки и погрешности его. Путешественники любят давать мнениям и замечаниям своим объемы общие. Известен анекдот о французе, который, проезжая через немецкий городок, остановился в гостинице для перемены лошадей и, увидя в ней рыжую хозяйку, которая била мальчика, записал в своей путевой книжке: «В здешнем городе женщины рыжи и злы». Этот анекдот может быть применен и к нашему путешественнику. Случалось ли ему, что в каком-нибудь русском доме принят он был хуже в следующие разы, чем в первый, он тотчас вносит в свой журнал определение: «Русский начинает с того, что сказывается вашим искренним другом, скоро становитесь вы простым знакомцем, и тем кончится, что он перестает вам кланяться». Положим, что автор испытал это на деле; не станем разбирать, кто виноват в этом охлаждении взаимных отношений, но зачем же, если г-н Ансело напал на русского или даже на несколько русских, которые не умели или не хотели поддержать плату учтивостей, с первого приема оказанных иностранцу, заочно знакомому им по литературному имени, зачем же сейчас подводить всех иностранцев и всех русских под одного общего знаменателя? Надеюсь, не столько для чести русских, сколько для собственной чести автора, что и он в шестимесячном пребывании своем у нас умел сохранить знакомцев, которые кланялись ему до конца.

Ребячество некоторых наблюдений его доходит до неимоверности. Описывая Эрмитаж и упомянув о библиотеке Вольтеровой, в нем хранящейся и которой он не видал в подробности за отсутствием того, у коего хранился ключ от нее, говорит он с забавною важностью: «Не могу приписать неблагосклонности путеводителя своего или данным ему приказаниям лишение, о коем сожалею; но тот, кому поручено хранение сих книг, был в отлучке, и никто не мог и не хотел бы взять на себя должность, на другого возложенную. Подобное неудобство встречается в России ежеминутно: в общественных ли заведениях, в частных ли домах, каждый имеет свою долю занятия и ответственности, за которые не переступает. Таким образом случилось мне однажды у знатного барина не допроситься стакана сахарной воды, потому что человека, смотрящего за буфетом, не было, а между тем в этом доме более ста служителей».

Что за мудрость, что ключ от библиотеки Вольтеровой хранится в руках человека, именно к ней приставленного, и что другие должностные не взялись из угождения г-ну Ансело выломать замки книжных шкафов? Что же касается до другого примера, приведенного автором, то нельзя ли истолковать его следующею гипотезою? Наш путешественник поэт; французские поэты любят читать стихи свои; француз не иначе примется за чтение вслух, как поставив перед собой графин с водою, стакан и сахар. Хозяин дома, в котором автор имел эту неудачу, может быть, не охотник до стихов вообще, или в особенности до стихов г-на Ансело, и для избежания чтения, ему угрожающего, он свалил беду на оплошного буфетчика. В этом случае сказать можно: Les absents ont tort, mais les presents avaient peut-etre raison[ix].

Анекдоты, им рассказываемые, как и наблюдения его, отзываются каким-то малолетством, примечательным в литераторе, известном во Франции, и довольно выгодно. Анекдоты его нелюбопытны и неверны. И тут вертится он около истины, но она ему не дается. Говоря, например, о строгости цензуры нашей, рассказывает он, что кто-то из русских хотел издать путешествие свое во Францию в 1812 году; что цензура одобрила книгу, но с требованием, чтобы имя Франции было в ней везде заменено именем Англии, потому что русскому неприлично признаться, что он в 1812 году путешествовал по Франции. Верим, что автор не выдумал этой нелепой сказки, но жалеем о нем, что он мог ей поверить, а еще более о том, который ему передал ее. В другом месте рассказывает он, что какой-то вор подменил пуком пустых бумажек пук ассигнаций, данных епископу за обряд бракосочетания. В таком плутовстве, если оно и было, нет ничего замечательного, и к тому же у нас епископы не венчают на брак. Книга кончается стихотворением «Воробьевы горы»; тут более всего поэзии в свободе, с которою поэт переносит эту гору с места на место. То она очутится у него за заставою по Владимирской дороге, и тогда служит проездом в Сибирь; то она за Дорогомиловскою, и тогда представлен на ней Наполеон, приближающийся с войском к Москве и ожидающий на ней депутатов с городскими ключами. Положим, что автор может не знать, что дорога в Сибирь не мимо Воробьевых гор, но как бы, кажется, не знать ему, что Наполеон не из Сибири же шел в Москву?

Довольно ли тебе этих выписок? Право, не из лени, но по недостатку ограничиваюсь ими. Если тебе этого мало, то, пожалуй, целиком выпишу несколько писем и доставлю тебе при случае. Эта книга такого рода, что нечему в ней радоваться, ни сердиться не за что. Настоящий стакан воды: примешься за нее от жажды, проглотишь, и никакого вкуса, никакого отзыва в тебе не останется: разве на дне отстоятся кой-какие соринки. Нет нам счастия на пишущих путешественников. По большей части все напечатанное иностранцами о России составлено из пустяков, лживых рассказов и ложных заключений. Впрочем, мы также с своей стороны не правы в неосновательных суждениях о нас европейских гостей. Они не умеют смотреть на Россию, а мы не умеем ее показывать. Мы сами худо знаем свое отечество и превратным образом обращаем на него взгляды иностранцев. Угощая приезжих Россиею, многие из нас спешат выказывать им все подлежащее осуждению, чтобы такою уловкою явить в себе изъятие из общего правила. Таить погрешности свои не нужно, но указывайте на них с патриотическим соболезнованием, а не по расчету личной суетности. Я, признаюсь, был бы рад найти в иностранце строгого наблюдателя и судию нашего народного быта: со стороны можно видеть яснее и ценить беспристрастнее. От строгих, но добросовестных наблюдений постороннего могли бы мы научиться, но от глупых насмешек, от беспрестанных улик, устремленных всегда на один лад и по одному направлению, от поверхностных указаний ничему не научишься. Многие признают за патриотизм безусловдую похвалу всему, что свое. Тюрго[x] называл это лакейским патриотизмом, du patriotisme d'antichambre. У нас его можно бы назвать квасным патриотизмом< [xi]>. Я полагаю, что любовь к отечеству должна быть слепа в пожертвованиях ему, но не в тщеславном самодовольстве: в эту любовь может входить и ненависть. Какой патриот, которого бы он народа ни был, не хотел бы выдрать несколько страниц из истории отечественной и не кипел негодованием, видя предрассудки и пороки, свойственные его согражданам? Истинная любовь ревнива и взыскательна. Равнодушный всем доволен, но что от него пользы? Бесстрастный в чувстве, он бесстрастен и в действии. Но повторяю, можно ли дождаться нам от иностранца хорошей книги о России, которую видит он или из коляски, или из гостиных, или знает еще невернее из речей людей, знающих ее так же худо.


[i] Французский молодой поэт, известный трагедиями «Людовик IX», «Палатный Мэр» (Le maire du Palais); «Заговор Фиэски», офранцуженным подражанием Шиллеру, и поэмою «Мария Брабантская». Он в числе нынешних хороших стихотворцев Франции и слогом и напевом своим приближается к школе Ламартина. Он приезжал в Россию вслед за посольством герцога Рагузского и в свидетельство пребывания своего у нас оставил оду на коронацию. Он сказывал, что пишет трагедию русского содержания, но на вопросы любопытных никак не мог определить ни эпохи, ни события, ни героя своей драмы. Вероятно, для полнейшей свободы в создании не хочет он стеснять себя историческими оковами, а уже после приберет и раму и имена для своей картины. (прим. П.А. Вяземского)

[ii] Может быть (фр.)

[iii] Уж не г. Булгарин ли? (прим. П.А. Вяземского)

[iv] Не польский ли Жилблаз? [Намекая на польское происхождение Булгарина, Вяземский имеет в виду, что тот не может представлять русскую литературу– прим. составителя] (прим. П.А. Вяземского)

[v] Жаль, что грамматика г-на Греча и господа русские грамматики до сей поры более известны г-ну Ансело, чем нам. Не знаем, что было за этим обедом, но мы пока сидим еще натощак, без русской грамматики г. Греча и без русского грамматика. (прим. П.А. Вяземского)

[vi] Положим, автор мог судить о степени сведений их в трех языках; но как же берется он судить и о познании их в русском языке? (прим. П.А. Вяземского)

[vii] Ср. в записи Вяземского о поездке в Мещерское и Пензу в декабре 1827 — январе 1828 г. по поводу виденного: «Новое удостоверение, что Ансело прав и что женский пол наш лучше нашего» (Вяземский IJ.A. Записные книжки. М., 1963. С. 109).

[viii] Г-жа Сталь в своем «Десятилетнем изгнании» отзывается так же похвально о вежливости и радушии нашего крестьянина. (прим. П.А. Вяземского)

[ix] Отсутствующие неправы, зато присутствующие, возможно, правы (фр.).

[x] Тюрго Анн Робер Жак, барон де л'Он (1727—1781) — экономист, философ-просветитель, мемуарист; генеральный контролер финансов в 1774—1776 гг.

[xi] 3десь в первый раз явилось это шуточное определение, которое после так часто употреблялось и употребляется [То же повторил Вяземский в «Старой записной книжке»: «Выражение квасной патриотизм шутя пущено было в ход и удержалось...» (Вяземский П.А. Поли, собр. соч. СПб., 1883. Т. 8. С. 233). – прим. составителя] (прим. П.А. Вяземского)

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2003



Публикуется по изданию: Ансело Ф. «Шесть месяцев в России» 
М.: Новое литературное обозрение, 2001.

© Н.М. Сперанская. Вступ. статья, перевод с фр., комментарии, 2001
© Новое литературное обозрение, 2001