Публикуется по изданию: Ансело Ф. «Шесть месяцев в России» 
М.: Новое литературное обозрение, 2001.

© Н.М. Сперанская. Вступ. статья, перевод с фр., комментарии, 2001
© Новое литературное обозрение, 2001

Оглавление

Жак Арсен Франсуа Ансело

Шесть месяцев в России

Письма XLI-XLIV

Письмо XLI

Сентябрь 1826 года

Среди всех торжеств, коим Москва стала ареной, не было более привлекательного для многочисленной публики, чем праздник, устроенный маршалом герцогом Рагузским, чрезвычайным послом Франции в России. Элегантность и изящество, шедшие рука об руку с великолепием, были главными чертами этого блестящего вечера, где все, казалось, благоухало для нас ароматом отечества.

Я ждал этого момента, мой друг, чтобы рассказать тебе о достойно представившей Францию миссии, появление которой соединило мирные воспоминания с памятью о славе нашей доблестной армии. Чрезвычайное посольство состояло из следующих лиц: гг. виконт Талон, граф де Брой, Дени-Дамремон, генерал-майоры; маркиз де Кастри, граф де Ка-раман, маркиз де Полна, полковники; граф де Дамас, командир эскадрона; граф де Вильфранш, граф де Комон-Лафорс, граф де Брезе, капитаны; маркиз де Воге, граф де Бирон, виконт де Ла Ферроне, подпоручики, в качестве кавалеров посольства; затем гг. де Кемеровски, Ашиль де Гиз, Деларю и де Сен-Леже, адъютанты маршала; наконец, гг. Декруа, де Майе и де Дюрас, адъютанты. С некоторыми из этих представителей нашей армии царская столица познакомилась, когда они явились победителями на ее стенах, я же наслаждался созерцанием цвета славы нашего отечества: прежние и новые знаменитости, объединившись вокруг военачальника, поистине достойного представлять новую Францию, образовали вокруг него блистательный венок.

Еще до праздника, показавшего чудеса роскоши и вершины великолепия, г. маршал каждый вторник открывал двери своего дома для московского общества, что позволило нашим офицерам снискать изяществом манер и изысканностью обхождения одобрение нации, уважение которой они уже заслужили на полях сражений.

Чрезвычайный посол Англии[i] прибыл в Россию с явным намерением затмить французское посольство, на что ему было отпущено четыре миллиона. В этом сражении, однако, наша вечная соперница потерпела поражение, ибо для цели, которую она ставила перед собой, золота было недостаточно: неоспоримое преимущество празднествам, данным г. маршалом, обеспечил хороший вкус, качество гораздо более редкое, чем принято считать. Писательница, прославившаяся не только своим выдающимся умом, но и высоким положением, которое она по достоинству занимает во Франции, в одном из своих романов, еще вернее отображающих действительность, чем повести, которыми она насыщала жадное любопытство публики, так высказалась о хорошем вкусе: «Мне не кажется, что это свойство, включающее в себя так много составляющих, столь поверхностно, как думают обычно. Оно предполагает тонкость ума и чувств, привычку к соблюдению принятых условностей, избавляющих от необходимости задумываться о многих мелочах, наконец, такт, определяющий всему этому меру. В жизненных привычках необходимо изящество и величие, необходимо душою и чувствами быть выше своего положения, ибо по-настоящему наслаждаться благами этой жизни можно, только стоя выше них»[ii]. Каждый, кто посещал нашего посла, имел возможность убедиться в верности этого определения вкуса — качества, играющего столь важную роль в обществе.

Господин маршал занимал дворец Куракина[iii] на Старой Басманной улице. Как ни богато и ни обширно это здание, но для праздника, который должен был явить французские обычаи на берегах Москвы, во дворе особняка за несколько дней, словно по волшебству, был сооружен еще один огромный зал. Он оказался рядом с великолепной галереей, куда выходят несколько блестяще отделанных гостиных. Чтобы освободить проход для императорской фамилии, один пролет стены был снесен; перистиль и двойная лестница украсились источающими аромат цветами и кустарниками. Вдоль лестницы стояли пятьдесят лакеев в сияющих ливреях, слуги и метрдотели. Офицеры в богато расшитых мундирах выстроились в прихожей, а в следующей зале кавалеры посольства встречали дам, вручали им по букету цветов и провожали на заранее отведенные для них места. Когда пробило девять часов, фанфары возвестили о прибытии императора. Он вошел в сопровождении всей семьи, и начался бал — за чинным полонезом последовал вальс и французские танцы.

Присутствие государя, благосклонное выражение его лица и ласковые слова, которые он обращал к каждому, с кем говорил, оживили веселость танцующих. Глаз встречал всюду стройный порядок, ничем не смущаемое движение, и великолепный праздник, ничем не походя на те, где напыщенность часто соседствует со скукой и тщеславием, стал местом самого искреннего и непринужденного веселья.

Два часа пронеслись незаметно, и вот уже, по распоряжению императора, г. маршал подал сигнал, и распахнувшиеся двери явили восхищенным взорам гостей огромный шатер столовой. Свет трех тысяч свечей играл на оружии, украшавшем стены своим воинственным великолепием; стол для императорской фамилии возвышался над остальным пространством, где за тридцатью шестью круглыми столами блистали четыреста дам. Аромат корзинок с благовониями, блеск бриллиантов, радуга цветов и переливы света в хрустале — эта волшебная картина невольно уносила зрителя в один из волшебных дворцов, созданных воображением поэтов. Когда дамы, вслед за царской фамилией, направились в бальную залу, в руках у каждой было по маленькому хрупкому букетику — произведению кондитера, совершенно неотличимому от творений природы.

С необычайной быстротой стол был накрыт снова и позволил мужчинам, до того окружавшим своим вниманием дам и предупреждавшим их малейшие желания, в свою очередь ознакомиться с чудесами наших современных Вателей[iv]. Они должны были признать, что никогда еще московские гурманы не встречали такой тонкой изысканности в сочетании с таким изобилием.

Император удалился в три часа ночи, но праздник продолжался до шести часов утра, и танцы окончились с первыми лучами солнца[v]. Тем самым молодой монарх, которого еще ни один праздник не удерживал так долго, дал Франции еще одно подтверждение своих добрых чувств. Это было не единственное исключение, сделанное им во время пребывания нашего чрезвычайного посла в России: царь многократно выказывал г. маршалу свидетельства своего особого уважения, адресуя свои добрые чувства равно и Франции, и воину, столь достойно ее представившему[vi].

Письмо XLII

Москва, сентябрь 1826 года

Вчера, мой дорогой Ксавье, императорский охотничий двор, желая внести свою лепту в развлечения, продемонстрировал нам на обширной равнине Сокольники псовую и соколиную охоту. Но то ли представление было худо организовано, то ли мое воображение оказалось слишком требовательным, но это новое для меня зрелище не оправдало моего любопытства. Несчастных зайцев принесли в мешках, по сигналу выпустили двух, и не успели они пробежать и нескольких туазов, как им вслед пустили двух огромных длинношерстных борзых, которые мгновенно догнали своих жертв и расправились с ними. Для того чтобы это соревнование на ловкость между силой и слабостью было привлекательно, нужно было бы оставить несчастным животным шанс на спасение; у них же не было никакой надежды, и зрители невольно отводили глаза от неравной схватки, где победа была предрешена заранее.

Двенадцать егерей выехали на равнину верхами, и каждый держал на руке сокола с колпачком на голове; как только предательская свобода была дарована плененным воронам, осужденным на гибель в когтях соколов, птицы-охотники взлетели на большую высоту и стали парить над жертвами, которые отчаянными криками тщетно молили о помощи. Не находя спасения в воздухе, где властвовали их хищные враги, вороны вскоре вернулись искать прибежища на земле. Словно повинуясь таинственному инстинкту, они догадались, что соколы не станут преследовать их в кустарнике, и все усилия заставить их снова подняться в воздух были бесполезны. Только один ворон, доверив свое спасение силе собственных крыльев, поплатился жизнью за эту неосмотрительность.

Теперь мне остается рассказать тебе, мой друг, о четырех последних праздниках, ознаменовавших конец моего путешествия: об обеде, устроенном московским купечеством для императорской фамилии, о балах князя Юсупова и графини Орловой и о празднике, данном императором московскому народу на Девичьем поле.

Купеческий обед происходил в манеже, что против Кремля. Это огромное здание, уже описанное мною, когда я рассказывал тебе об армии, не менее примечательно величием своих пропорций, чем изящностью архитектуры. Отделанное с большим вкусом, украшенное богатыми тканями, заполненное пышно накрытыми столами, оно представляло самое соблазнительное зрелище для гурманов, ибо богатые московские купцы не забыли ни о чем, что могло ласкать взор, щекотать обоняние и услаждать чувства их благородных гостей. На обед были званы представители всех посольств, но император снова нашел возможность выказать Франции особенное свидетельство своего благорасположения. Когда шампанское, пенясь, вырвалось из своего плена, царь встал и, подняв бокал, положил начало тостам, возгласив: «За моих верных союзников и добрых друзей!» Слова эти, казалось, относились к различным нациям, чьи представители присутствовали на этом пиру, но как только они были произнесены, музыканты, разместившиеся в углу залы, заиграли «Vive Henri IV[vii], а так как это была единственная прозвучавшая мелодия, то национальная песнь Франции стала искусным комментарием к словам императора.

Прежде чем представить тебе беглый набросок праздника, данного князем Юсуповым[viii], скажу несколько слов о самом Амфитрионе. Этот старый вельможа — один из последних представителей древней московской знати, сохранивший ее нравы и обычаи. Придворный Екатерины II, в одежде он сохранил верность моде своей молодости, но при этом отнюдь не отказался от совершенно азиатского образа жизни, так что восточный тюрбан был бы ему гораздо более к лицу, чем пудреная прическа, изобретение европейской цивилизации. Возле его кресла неотступно находятся черные рабы, и как только он желает переменить место, один переносит подушку, на которую он ставит ноги, другой берет из его рук длинную трубку, третий несет носовой платок и табакерку, и властелин пересекает апартаменты своего дворца в сопровождении такого кортежа и опираясь на плечи еще двух негров. Нет такого наслаждения, какого он не испробовал бы за свою долгую и сластолюбивую жизнь, и толпа девушек, чья жизнь находится в его полной власти, до сих пор образует вокруг него подобие гарема, где он ищет уже не удовольствия, но живительного влияния, какое присутствие молодости оказывает на одряхлевший организм. Подобно Титону[ix], он оживает рядом с женщинами, которые вянут и блекнут при его приближении.

Прежде большинство богатых московских господ держали в своих обширных дворцах собственные театры и специально обученные рабы оживляли драматическими представлениями бесконечные праздники, призванные свидетельствовать о процветании их хозяев. Но сегодня состояния аристократов уже не столь огромны, а изменения, привнесенные в обычаи и образ мыслей российского дворянства сношениями с европейскими народами, уничтожили эту пышность. Феодальная роскошь день ото дня слабеет и уже почти не видна, однако остатки ее нам удалось застать на этом празднике, состоявшем из спектакля, бала и ужина.

Сначала итальянские артисты сыграли небольшую оперу[x] в элегантном театре дворца; небесно-голубая с серебром обивка стен придавала зале одновременно грациозный и блестящий вид, не затмевая при этом пышности туалетов. Впрочем, зала эта навеяла на нас грустные мысли: именно здесь в 1812 году при Наполеоне разыгрывались французские комедии и водевили; многие члены нашей посольской миссии сидели на тех же местах, что занимали четырнадцать лет назад в этом же дворце, избежавшем пожара. А сколько бравых воинов, погибших вскоре в водах Березины, лелеяли здесь заветные надежды и предавались нежным воспоминаниям под звуки родных напевов!

После спектакля мы прошли в танцевальные залы, убранные с большой пышностью, но не прошло и двух часов, как преображенный в столовую театр вновь принял под свои своды удивленную толпу. В ложах поместились пышно сервированные столы, а стол для императорской фамилии был накрыт на сцене.

Удивительный порядок царил на этом празднике, продлившемся далеко за полночь и услаждавшем гостей разнообразными удовольствиями.

Графиня Орлова сделала все возможное, чтобы оспорить победу в ежедневном соревновании пышности и великолепия, на коем нам довелось присутствовать. Возможно, она добилась бы ее, если бы для этого достаточно было только роскоши и богатства, если бы все было идеально продумано и если бы некоторые важные детали не были упущены из виду.

Тысяча двести человек собрались в огромном манеже, превращенном в бальную залу, убранство коей напоминало греческий храм. Высокие апельсиновые деревья в вазах, увитых позолоченными гирляндами, возвышались на окнах. Три люстры прекрасной формы изливали потоки света на танцующих; однако число гостей было недостаточно для такого огромного помещения, и самый оживленный контрданс не прогонял прохлады, а темная листва деревьев и суровый декор залы наводили на все тень грусти, которую не могли победить звуки музыки.

Если бальная зала оставляла желать много лучшего, то полный реванш графине удалось взять в зале, назначенной для угощения. Ужин был подан под огромным шатром в восточном вкусе, поражавшим своим великолепием. Шатер этот, возведенный с быстротой, не возможной ни в какой другой стране и на какую способны лишь русские мастера, напомнил зрителям о славном эпизоде из истории рода Орловых: он повторял очертания шатра, некогда подаренного персидским шахом графу Орлову, деверю графини[xi]. В продолжение ужина оркестр кавалергардов играл бравурные мелодии, а несметное число лакеев в серебряных галунах предупреждали малейшие желания гостей.

Возможно, мой друг, ты так же, как и я, устал от всей этой роскоши, вероятно однообразной в моих дотошных описаниях; но все это наконец завершилось, а зрелище, представшее перед нами на Девичьем поле, было совершенно иным. На этом обширном лугу было возведено множество изящных павильонов из еловых досок, покрытых разноцветными тентами. Это были легкие беседки, греческие храмы, восточные шатры, колоннады, открытые галереи, замки и фонтаны. Накрытые длинные столы отличались невероятным обилием всевозможных блюд и возбуждали алчность толпы, которая, удерживаемая веревочной оградой, с нетерпением ждала момента, чтобы наброситься на приготовленные для нее яства. Наконец появились император на коне и императорская фамилия в экипаже; они дважды объехали поле. Как только они заняли места в предназначенном для них павильоне и царь произнес: «Дети мои, все это для вас!» — двести тысяч человек ринулись к столам. Меньше чем за минуту они заполнили все палатки. Все, что можно было съесть или унести, было расхватано, разодрано и поглощено с невообразимой стремительностью. После этого они набросились на фонтаны, извергавшие потоки вина, и все, кто мог дотянуться до них, напились вина так, что полностью утратили человеческий облик. Тем не менее плясуны на канате и наездники собрали немало любопытных, в то время как на другом конце поля наполнялся газом огромный шар, который должен был подняться в воздух. Однако, едва оторвавшись от земли, он лопнул, и то удовольствие, какое предвкушали зрители, исчезло в густом черном дыму. Но и это еще не все! Осевшее полотно накрыло множество людей, которые из-за давки не смогли отбежать в сторону, а теперь не могли выбраться из-под гигантского савана, пока не разорвали его в клочья под улюлюканье окружающих.

До этих пор отвратительное зрелище дележа дармовой добычи было не менее удручающим, чем то, что каждый год можно наблюдать в Париже на Елисейских Полях, но вскоре беспорядок принял более серьезный оборот. Поняв слова императора «все это для вас» буквально, толпа стала карабкаться на возведенные для благородной публики павильоны и амфитеатры со стульями и креслами, предоставленными городскими властями. Еще не вся публика успела покинуть эти хрупкие строения, как чернь начала овладевать банкетками и стульями и срывать драпировку и украшения, невзирая на вмешательство гвардии и полицейских, которые, с самого утра орудуя кнутами, могли оказывать лишь слабое противодействие. Не довольствуясь мебелью, народ, чья алчность разжигалась опьянением, стал крушить помосты, раздирая их на части и вырывая друг у друга доски, когда прибыл извещенный о беспорядках обер-полицеймейстер генерал Шульгин[xii] во главе эскадрона казаков. Однако все их старания и жестокие наказания грабителей по-прежнему не приносили успеха. Тогда генерал призвал пожарных, располагавшихся на краю поля, и вскоре, преследуемые казаками и опрокидываемые струями воды, разбойники отступили.

Вот как закончилось то, что называется здесь народным праздником, хотя рассказ мой дал тебе лишь отдаленное представление об этом жутком зрелище[xiii].

Письмо XLIII

Москва, сентябрь 1826 года

Мне не хотелось, мой дорогой Ксавье, прерывать рассказ о праздниках, чтобы снова обратить твои мысли к несчастным жертвам заговора 26 декабря, однако много раз среди этих балов и блестящих собраний я невольно вспоминал о них. Если уголовное законодательство оставляет еще желать в России много лучшего, в этом случае, по крайней мере, воля императора сгладила его недостатки, и необычная гласность этого процесса, окружавшая его торжественность и свобода, предоставленная защите, даровали обвиняемым шанс на спасение, а нации — возможность самой высказаться об этом деле, не окруженном немыми потемками, как то бывало во времена деспотизма. Отчет следственной комиссии и тексты приговоров печатались во французских газетах[xiv], так что мне нет нужды повторять тебе то, что и так известно: ты знаешь, что император смягчил все приговоры, что пятеро заговорщиков, осужденных на ужасную древнюю пытку, были избавлены от мучений и просто приняли смерть[xv]. Мужество, оставившее их было в ходе следствия, вернулось в решительный момент, и их последние минуты не были омрачены слабостью. Пять виселиц были возведены возле петербургской крепости. Осужденные были одеты в длинные серые робы, капюшоны которых закрывали им головы, и это одеяние стало роковым для двоих из них. Веревка неплотно обтянула их шеи, соскользнула по полотну, и несчастные сорвались и поранились. Это происшествие, однако, ничуть не ослабило их мужества, и один из них, снова взойдя на эшафот, воскликнул: «Я не ожидал, что меня будут вешать дважды!»[xvi]

Другие заговорщики приговорены к каторге в Сибири, и срок их изгнания зависит от меры их вины. Все они принадлежат к самым знатным российским семействам, и первым из них следует признать князя Трубецкого, подлинного руководителя заговора, который, проявив слабость в решающий день, содрогнулся перед эшафотом, умолял императора пощадить его жизнь и был помилован[xvii]. Эти несчастные движутся сейчас к далекому месту долгих страданий.

Все мы полагали, что эта кровавая катастрофа, случившаяся почти накануне церемонии коронования, омрачит празднества, ибо в России почти нет семьи, где не оплакивали бы ее жертв. Каково же было мое изумление, мой друг, когда я увидел, что родители, братья, сестры и матери осужденных принимают самое живое участие в этих блестящих балах, роскошных трапезах и пышных собраниях! У некоторых из этих аристократов естественные чувства были заглушены самолюбивыми притязаниями и привычкой к раболепству; другие, пресмыкающиеся перед властью, опасались, что проявление печали будет истолковано как бунт; их унизительный страх был несправедлив по отношению к государю. Если в деспотическом государстве подобное забвение родственных чувств можно объяснить природной слабостью человека, стремящегося к приобретению в определенном возрасте чинов и состояния, то что же можно сказать в оправдание матерей, достигших преклонных лет, которые, когда годы уже клонят их к могиле, являются каждый день, усыпанные брильянтами, на шумных публичных увеселениях, в то время как их сыновья влачатся по пути страданий, быть может, навстречу гибели? Это тягостное зрелище ранило наши взоры на всех праздниках, которые я описал тебе! Следует, однако, добавить, что нашлось несколько женщин, не последовавших этому примеру. Так, юная княгиня Трубецкая[xviii] добилась разрешения присоединиться к своему супругу и оставила все удовольствия богатства, чтобы отправиться в холодный край и там разделить и облегчить страдания изгнанника. Другая, прелестная француженка[xix], которую нежные узы связывали с одним из осужденных, продала все, что имела, дабы последовать в Сибирь за несчастным предметом своей любви, и ее благородное самоотвержение узаконило их союз. Душе, оскорбленной зрелищем рабства и всех низостей, от него происходящих, необходимы эти редкие и достойные уважения исключения: они приносят ей утешение[xx].

Письмо XLIV

Сентябрь 1826 года

Срок моего пребывания здесь заканчивается, мой дорогой Ксавье; завтра я покидаю Москву и скоро смогу обнять всех, кто дорог моему сердцу. Конечно, ни в одной другой стране я не смог бы найти более развлечений и предметов для любопытства, чем в России, и тем не менее мне часто казалось, что жизнь здесь грустна и бесцветна. Нравственное падение народа, его суеверие и невежество, вечное зрелище рабства и нищеты, предписанное правительством молчание о всех общественных делах внушают чужестранцу, особенно французу, чувство непреодолимой тоски. И если, удаленный на время от родины, он всегда возвращается с радостью, никогда эта радость не будет больше, чем после поездки в эти суровые и однообразные края.

Перед тем как покинуть Москву, мне захотелось бросить последний взгляд на этот причудливый город, где и Франция оставила память о себе. Я поднялся на высокий холм, именуемый Воробьевой горой. Отсюда я смог осмотреть весь этот обширный и великолепный амфитеатр, когда его колокольни и сияющие купола золотило поднимающееся солнце, и написал стихотворение, которое посылаю тебе. Ты найдешь в нем воспоминание о нашей армии; мог ли я избежать его? Ведь именно с этого места французы после стольких тяжелых боев приветствовали наконец Москву, которую пожар вскоре снова отнял у них; на этой горе останавливался Наполеон, напрасно ожидая депутатов с ключами от покоренного города[xxi].

ВОРОБЬЕВА ГОРА

Мой легкий экипаж, промчавшийся долиной, Оставил за собой едва заметный след. Я вышел — предо мной раскинулась картина, Что золотил едва забрезживший рассвет. Кругом меня от сна восставшая природа Уж пела гимн Творцу, и лишь несчастный раб Возврату вечному светила был не рад, Проклятьем новый день встречая год из года.

По полю вдалеке проехала телега,

И колокольчик так печально прозвенел.

На север путь держа, в край холода и снега,

Не тех ли повезла, чей сумрачен удел?

Кого увозишь ты от города святого,

От этих старых стен, от этих мощных врат,

Где камни древнего и нового чертога

О славе прежней и недавней говорят?

Здесь царства нового твердыня освящалась,

Всходил на трон младой монарх, и двадцати

Языков глас его приветствовал, сливаясь

В единый славы гимн; а темные пути

Желаний роковых, судьбою превращенных

В преступные дела, сурово пресеклись.

Под скипетром царей умолкло возмущенных

Роптанье; дерзкие в остроги повлеклись.

К суровым пропастям Тобольска

Телега воина везет.

Мечтал когда-то он, что, войско

Возглавив, родину спасет,

А нынче — звон цепей железных

И рысака поспешный ход.

Он знает, что из страшной бездны

Один возможен лишь исход.

Когда чело твое бесславие покрыло,

Закона приговор звучал как бы унылой

И мрачной шуткой: жить в пещере двадцать лет!

Не бойся! смерть добрей и не заставит годы

Тебя считать вдали от счастья и свободы,

Оплакивая дни мечтаний и надежд!

Глубоких пропастей зловонны испаренья

Осилят стойкое терпенье

И времени ускорят бег.

Хоть долог путь, но быстро мчится

К пределам дальним колесница.

Смотри на солнце, человек!

Но, синеву небес все ярче заливая,

Победоносный держит шаг

Светило, купола и крыши озаряя

Святого города, и отступает мрак.

Сияют маковки, и тысячей цветов

Играет золото крестов.

Москва передо мной! та древняя столица,

Которой довелось из пепла возродиться:

Восстали из руин дворец, и дом, и храм,

Как будто чудом, вдруг, не дав протечь годам!

Таинственный сей град напоминает птицу,

Которая в огне бесстрашно жжет крыла.

Готова умереть — но снова возвратится

Вся сила жизни к ней, и оживет зола!

Твои, Москва-река, крутые повороты,

Вкруг крепости царей виясь, меня ведут

В те дни недавние, в те памятные годы —

Воспоминанием о них все дышит тут, —

Когда Победа шла на приступ башен сих,

И замутила кровь прозрачность вод твоих.

То было в день, когда и в этих отразился

Потоках лик его — героя Австерлица!

Под мерным шагом их земля кругом гудела.

Прочь, память о трудах! заслуженный покой

Здесь обретут они, достигнувши предела,

Начертанного им могучею рукой.

Как проредил свинец их доблестное войско!

Ужели это вы, великие полки?

Еще дымится пепл сгоревшего Можайска,

Окрестные поля угрюмы и дики

Лежат, оратая не тронутые плугом,

И голод вас томит на длительном пути.

Что нужды! ваша песнь, своим напомнив звуком

О дальней родине, поможет вам идти.

Спеша вперед, на холм вступают эскадроны

И видят наконец заветный горизонт!

И тысячи солдат глядят завороженно —

Их жадным взорам цель похода предстает.

Остановитесь здесь, вглядитесь в даль, герои!

Быть может, близок день, как, обративши вспять

Прощальный взор туда, где жаждали покоя,

Напрасно этих стен вы станете искать!

Недвижно, будто цель заветного стремленья

Не радует его, глядит Наполеон

На древнюю Москву — и шепчет Провиденье:

Зародыш гибели в победе заключен!

Где города царей смиренные посланцы,

Что поднесут ему от врат своих ключи?

Покорствуют ему и время, и пространство;

Как встретишь ты его, скажи... Москва молчит.

Где, дерзкий город, ты найти защиту чаешь?

Захвачены поля, твоя разбита рать;

Обычая войны ужели ты не знаешь?

Ни Вена, ни Берлин не заставляли ждать

Ключей от врат своих. К чему твое упрямство?

Возможно ль, чтоб судьбы счастливой постоянство

Покинуло его? С тревогой смотрит он

И медлит, тишиной зловещей поражен.

Увы, всего один лишь день За стенами Кремля он мнил, что неизменна

Счастливая звезда властителя вселенной,

Но ускользнула славы тень!

Безжалостный огонь плоды победы бранной

Нещадно истребил. Кто мог вообразить,

Что, цели наконец достигнув долгожданной,

Солдат, в стольких боях триумфом увенчанный,

Не будет знать, где голову склонить?

Но ты, Наполеон! неужто, пораженный,

Под тяжестью беды поникнув головой,

Ты скрылся от невзгод в приют уединенный

И не вступаешь в спор с изменчивой судьбой?

Что вижу? ты бежишь, вселенной победитель!

Вослед тебе летит отмщенья, злобы крик,

Но ведают и те, кому ты был гонитель:

В несчастьи гений твой по-прежнему велик!

Так, стоя на холме в рассветный ранний час,

В минувшие года мечтою устремясь,

Я эхо Франции, чей дух всегда со мной,

Будил над дальней стороной.

От солнца твоего вдали, в чужом краю

Лишь память о тебе питала песнь мою.

К воротам Азии приблизившись, я вижу,

Что здесь, как и везде, тобой искусство дышит.

Народ, истории не отягченный грузом,

Узнал тебя. Его грядущее ясней:

Сюда, на берега, неведомые Музам,

Явилась тень твоя — и вдохновенье с ней!



[i] Имеется в виду Уильям Спенсер Кавендиш, 6-й герцог Девонширский (1790-1858).

[ii] Цитата из романа герцогини Клер де Дюрас (1778—1828) «Эдуард», вы шедшего в Париже в 1825 г. (указано В.А. Мильчиной).

[iii] Куракин Александр Борисович (1752—1819), князь— обер-прокурор Сената. В 1798 г. был удален Павлом I от двора и переехал в Москву; в 1800 г. вновь был призван на службу и назначен вице-канцлером. В 1809—1812 гг. — русский посол в Париже.

[iv] Ватель Франсуа (1631—1671) — метрдотель министра финансов Людовика XIV Н. Фуке, а затем принца Конде. В 1671 г., во время приема короля в замке Шантильи, Ватель, обнаружив, что стол не может быть сервирован в соответствии с его указаниями, посчитал свою честь запятнанной и покончил с собой. Имя Вателя вошло во французский язык как нарицательное обозначение повара-виртуоза.

[v] Бал у французского посла подробно описал в своем дневнике А.Я. Булгаков. «8-го [сентября] бал у французского посла маршала Мармонта, герцо га Рагузского. Он занимает дом покойного князя Александра Борисовича Куракина в Старой Басманной. <...> Мармонт построил огромную залу для ужина на дворе, рядом с танцевальною залою, а дабы сие не был один токмо вид, то построена была еще другая комната на улицу, она вела в гостиные, и в ней помещены были музыканты. <...> Лестница была убрана цветами и усеяна до передней лакеями в богатых ливреях. Дамы были встречаемы в первой комнате посольскою свитою, и всякой поднесен был букет натуральных цветов: взяв их за руку, кавалеры сии провожали их до гостиной и сажали их на места. <...> Государь изволил прибыть в 9 часов, имея на себе белый кирасирский мундир и голубую ленту Св. Духа. <...> Танцы не переставали ни на минуту. Беспрестанно носили по всем комнатам конфекты, пирожное и разные напитки, все это было отменно хорошо приготовлено. <...> Между украшениями столов находились розы, тюльпаны и разные другие цветы из сахара, сделанные и столь живо, что я сначала все принимал их за настоящие цветы. Всякая дама запасалась оными беззапахными, но сладкими игрушками, всякая привезла домой гостинец и souvenir французского празднества. <...> Государь во время ужина отвел маршала Мармонта в гостиную, посадив его возле себя на канапе, и имел с ним весьма продолжительный и, сколько можно было заметить, важного содержания разговор. <...> Государь был очень весел и пробыл на бале до половины почти третьего часа. Бал продолжался до 6 часов утра. В 4 часа был накрыт еще стол для мужчин, кои в первом ужине почти не участвовали. Бал продолжался до 7 часов утра и стоил (как уверяют) хозяину около ста тысяч рублей: одна зала для ужина, которая тотчас сломается, стоила 40 тысяч. 9-го был отдых. 10-го бал у аглинского посла герцога Девонширского.

<...> Многие сравнивали бал сей с балом французского посла и спрашивали, который был лутче? Решить это мудрено. В обоих было хорошее и были недостатки, но мне кажется, что, ежели все взять вместе, то француз перещеголял англичанина» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным). Бал у французского посла описал в своих воспоминаниях и М.А. Дмитриев, разойдясь с Ансело лишь в мелких деталях (см.: Дмитриев М.А. Главы из воспоминаний о моей жизни. М., 1998. С. 250—253). Несмотря на то что московское общество было поглощено коронационными торжествами, «самую крупную новость эпохи» составляли, по словам Д.Н. Толстого, «прощение Пушкина и возвращение его из ссылки» (РА. 1885. Кн. 2. С. 29). «В то самое время, когда царская фамилия и весь двор <...> съезжались на бал к французскому чрезвычайному послу, маршалу Мармону, герцогу Рагузскому, в великолепный дом князя Куракина на Старой Басманной, — писал М.Н. Лон-гинов, — наш поэт [Пушкин] направлялся в дом жившего по соседству (близ Новой Басманной) дяди своего Василия Львовича Пушкина, оставивши пока свой багаж в гостинице дома Часовникова <...> на Тверской. Один из самых близких приятелей Пушкина [С.А. Соболевский], узнавши на бале у герцога Рагузского от тетки его, Е.Л. Солнцевой, о неожиданном его приезде, отправился к нему для скорейшего свидания в полной бальной форме, в мундире и башмаках. На другой день все узнали о приезде Пушкина, и Москва с радо-стию приветствовала славного гостя» (Лонгинов М.Н. Сочинения. М., 1915. Т. I. С. 165).

[vi] Сам Мармон следующим образом описал этот бал: «Я занимал дворец Куракина, один из самых больших в Москве, по случайности уцелевших в пожаре 1812 года. Несмотря на свою обширность, он оказался мал для числа приглашенных, и по моему распоряжению была построена великолепная столовая в виде шатра, убранного трофеями и украшенная приличествующим образом. Специально на этот случай была написана кантата, однако император воспретил ее исполнение. Дамы получали в подарок по букету цветов. Строгий порядок царил повсюду. Блюда подавались с такой легкостью и аккуратностью, как будто это было маленькое дружеское собрание.

Император был необычайно любезен и беседовал со мной больше часа. Он остался на балу до двух часов ночи, что было для него весьма необычно. Меня он удостоил многочисленных проявлений своего благорасположения. Во время ужина женщины, которые сначала одни были усажены за столы, представляли ослепительную картину пышностью своих нарядов и блеском украшений. Тысяча семьсот свечей освещали залу подобно солнцу. Я не терял из виду императора, не утомляя его своим присутствием, но так, чтобы в любую минуту быть к его услугам и предупреждать малейшие желания. В конце концов я мог сказать себе, что ни один праздник не удался лучше, чем этот» (Marmont. P. 81—82).

[vii] Народная песня XVI в. «Vive Henri IV!», использованная Ш. Колле в комедии «Охота Генриха IV» (1766), во время Реставрации служила французским гимном (официального гимна в эти годы у Франции не было).

[viii] Юсупов Николай Борисович (1750—1831), князь— дипломат, в 1791 — 1799 — директор императорских театров, сенатор (1816), член Гос. совета (1823). В 1826 г. Юсупов был в третий раз назначен верховным маршалом при коронации и заведующим коронационной комиссией (эту должность он исполнял при восшествии на престол Павла I и Александра I). Бал был дан Юсуповым в его подмосковном имении Архангельском 12 сентября. Впечатления Ансело от личности князя перекликаются с описанием Герцена, посетившего его в Архангельском в последние годы жизни и давшего его портрет в «Былом и думах»: «европейский grand seigneur и татарский князь», который «пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой» (Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 8. С. 87)

[ix] Титон (Тифон) — сын мифического царя Трои Лаомедонта. Влюбившаяся в него богиня Эос похитила Титона и выпросила для него у Зевса бессмертие, но забыла попросить о вечной молодости.

[x] «Le cantatrici villane» («Деревенские певицы»), опера В. Фиораванти.

[xi] Имеется в виду Орлова-Чесменская Анна Алексеевна (1785—1848), графиня, камер-фрейлина; А.Г. Орлов-Чесменский, которого Ансело именует bеаи-frere графини, то есть деверем (братом мужа) или зятем (братом сестры), — ее отец, оставивший ей по своей кончине (1807) многомиллионное состояние. Бал в доме Орловой состоялся 17 сентября 1826 г., то есть на следующий день после праздника на Девичьем поле (16 сентября), которым Ансело заканчивает письмо, — возможно, впрочем, по композиционным соображениям. Описание бала приводилось в «Северной пчеле» (2 октября 1826 г.). А.Я. Булгаков записал в дневнике: «Государь и императрица очень милостиво отзываются о Москве. Ее Вел[ичест]во сказала графине Орловой: "Как же нам не любить Москвы! Нас так тепло там встречали! Коронация была так блистательна! Праздники в нашу честь так прекрасны! Лишь только объявили войну Персии, мы уже служили молебен о победе; заключен и мир с турками. В Москве я поправила свое здоровье. Я была так слаба, когда сюда приехала. Я никогда не забуду ни Москвы, ни 1826 года!"» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным; в оригинале слова императрицы даны по-французски).

[xii] Шульгин Дмитрий Иванович (1786—1854), генерал-майор, московский обер-полицеймейстер в 1825—1830 гг.

[xiii] М.П. Погодин записал в дневнике такое высказывание Пушкина о народ ном празднике: «Об[едал] у Трубецких за задним [?] столом. Там Пушкин, который относился несколько ко мне. «Жаль, что на этом празднике мало драки, мало движения». Я отвечал, что этому причина белое и красное вино, если бы было русское, то...» (А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. 2. С. 20). Подробные записи о всех трех празднествах сделал в дневнике А.Я. Булгаков: «Бал, данный сегодня [12 сентября] князем Юсуповым, был прекраснейший и затмил совершенно все бывшие до сего праздники. Один шутник написал следующую афишку: "Народное празднество отменено было не ради дурной погоды [праздник на Девичьем поле был первоначально назначен на 13 сентября, но затем перенесен], но потому, что в тот же день имели быть двое больших похорон балов герцогов Рагузского и Девонширского, убитых князем Юсуповым". И подлинно, они были затменены. Бал сей князь Н[иколай] Борисович] дал в своем Никитском доме <...> Представлена была италиянская опера «Le cantatrici villane», сокращенная в один акт. <...> В первом часу ужинали. Нельзя представить себе, сколь велико было всеобщее удивление, когда увидели театр, наполненный столами на 300 с лишком кувертов. На сцене, сровненной почти в один час с партером, поставлен был в полукружии стол для императорской фамилии, для послов и статс-дам. <...> Государь ужинать не садился, а изволил ходить около всех протчих столов и разговаривал с дамами. <...> Иностранцы удивлялись, а русские с некоторою гордостию и удовольствием видели, что сей праздник затмил совершенно данные франц[узским] и аглинским послами. Я слышал сам, как государь говорил княгине К.Ф. Долгоруковой следующие слова: "Я очень рад, что иностранцы узнают, что и русские бояре умеют делать праздники!" Герцог Рагузский говорил, как бы в свое оправдание: "Cette fete est superbe, un homme de gout, riche, qui a autant voyage que le p-ce Youssoupoff et qui est etabli a Moscou depuis tant d'annees, ne pouvait pas faire autrement" ["Этот праздник великолепен; человек со вкусом, богатый, столько путешествовавший, как князь Юсупов, и так много лет назад обосновавшийся в Москве, не мог устроить иначе"]. Здесь слова voyage [путешествовавший] и etabli [обосновавшийся] весьма замечательны: первым делом французы чувствовали, что все изящное должно заимствоваться из чужих краев, а вторым, что московскому жителю более предоставляется средств, нежели приезжему иностранцу; что же касается до Девонширского герцога, то он худо скрывал свою досаду, но скоро даже уехал с бала. <...> 16-го числа было народное празднество на Девичьем поле. Я лично не был свидетелем, ибо боялся простудиться, а сидел на балконе на Пречистенке в доме тестя моего, князя Хованского. <...> Поднятый на воздух белый флаг служил сигналом. В одно мгновение вся народная толпа приведена была в движение, все кинулось на столы и на фонтаны с таким стремлением, что приступ сей продолжался не более десяти минут. Никто не ел, а всякой схваченную добычу прятал за пазуху, в карман, шляпу или рукавицу. Всякой хотел разделить дома, в семействе своем или между друзьями то, что называл тут народ "кушанье с царского стола, или царское угощенье". Сим не удовольствовался народ, сметя со стола все съестное (что касается до напиток, то они, по большей части, были пролиты), он захватил все украшения, бывшие на столах, и даже самые доски, из коих составлены были. С балкона пользовались мы весьма странным и забавным зрелищем. Народ шел с Девичьего поля по Пречистенке домой, всякой нес какую-нибудь добычу: иной окорок ветчины, иной часть баранины <...> Полиция хотела было остановить стремление народное, но государь, махнув рукою, изволил сказать: "Это их! Не трогайте!" Это восклицание, касавшееся до столов и фонтанов, было иначе истолковано подгулявшими гостями: они себе вообразили, что все галереи им отданы, а потому от столов бросились все к галереям, наполненным еще зрителями, и начали было не только срывать раскрашенную холстину и другие украшения галерей, но и самое здание разрушать от основания. Можно себе представить вопль и крики дам, сидевших в сих галереях. Полиция с большим трудом отразила народный сей приступ. Вообще, надобно удивляться, что не было больших беспорядков в таком бесчисленном множестве народа, вином опоенного. Никто не был изречен, хотя по старинной русской привычке множество было тут женщин, детей, баб брюхатых и имеющих на руках грудных робенков. Все сие должно приписать присутствию императора: оно всех держало в должных границах и повиновении. Его Вел[ичест]во изволил пробыть тут до половины второго часа. Народ бежал за его коляскою, крича "ура!", покуда сил было. Празднество продолжалось на Девичьем поле до 6 часов вечера. Аглинский посол герцог Девонширский оставался тут очень долго. Зачем? (У всякого свой вкус.) Смотреть на разные сцены, кои представляли пьяные, коими сего нового рода поле сражения было усеяно. — По рескриптам полиции ушиблено легко человек 14, да тяжело трое, но никто из ушибленных и пьяных не умер, что почти невероятно, по великому множеству народа, в одну почти кучу собравшемуся. Когда отрапортовано было о сем государю, то он изволил сказать: "Народ, кажется, повеселился, а я еще более веселюсь тем, что все обошлось без несчастия!" Время было холодное, но сухое и тихое. Сие царское угощение долго будет памятно для народа здешней столицы. <...> Данный сегодня (17-го числа) графинею А.А. Орловою-Чесменскою бал затмил все празднества, бывшие здесь в Москве по случаю высочайшей коронации. Здесь соединилось царское великолепие с изящнейшим вкусом; восхищенным взорам посетителей представилось все, что может только произвести отличнейшего природа и искусства. Говорят, что праздник сей стоил 300 т. рублей; сумма ужасная, но она была употреблена с разборчивостью и вкусом. Не всегда то пленяет, что дорого! Казалось, что все было источено на праздниках, данных герцогами Рагузским и Девонширским и князем Юсуповым, но графиня Орлова нашла средство их затмить. <...> Для всех была загадка, где будут ужинать? В полночь у двери, противоположной той, в которую входят в залу, отдернут был занавес и представилась глазам обширная галерея, расписанная в турецком вкусе. Галерея сия была построена вновь и токмо на один сей вечер; она представляла палатку и расписана и украшена была вызолоченными кариатидами, по образцу палатки, подаренной некогда султаном турецким покойному Чесменскому победителю» (РГАЛИ. Ф. 79. Ед. хр. 4. Сообщено С.В. Шумихиным).

[xiv] Донесение Следственной комиссии печаталось полностью в парижских газетах «Quotidienne», «Drapeau Blanc», «Moniteur Universe!» и «Journal des Debats» (19-23 июля 1826).

[xv] Первоначально П.И. Пестель, К.Ф. Рылеев, П.Г. Каховский, С.И. Муравьев-Апостол и М.П. Бестужев-Рюмин были приговорены к четвертованию.

[xvi] Скорее всего, сам Ансело не был очевидцем казни декабристов, но в числе собравшихся утром 13 июля 1826 г. у Петропавловской крепости находился один из членов чрезвычайного французского посольства, адъютант мар шала Мармона барон Деларю. Сообщая о том, что двое или трое из пятерых приговоренных к повешению сорвались с виселицы, мемуаристы, как известно, расходятся в указании имен этих несчастных. Сводку свидетельств см. в: Невелев Т.А. Пушкин «об 14-м декабря»: Реконструкция декабристского доку ментального текста. СПб., 1998. Ж.-А. Шницлер писал в «Сокровенной истории России...»: «Рылеев, несмотря на падение, шел твердо, но не мог удержаться от горестного восклицания: "И так скажут, что мне ничто не удавалось, даже и умереть!" Другие уверяют, будто он, кроме того, воскликнул: "Проклятая земля, где не умеют ни составить заговор, ни судить, ни вешать!"» — и делал к этому месту следующее примечание: «Оба эти отзыва более достойны Рылеева, нежели глупая шутка, которая приписана ему в книге одного французского путешественника: "Я не ожидал, что буду повешен дважды"» (цит. по: Невелев Т.А. Пушкин «об 14-м декабря». С. 102).

[xvii] Трубецкой Сергей Петрович, князь (1790—1860), один из руководителей Северного общества; был избран диктатором восстания, но 14 декабря на площадь не вышел. Приговорен к 20 годам каторги. Свой разговор с императором описал в «Записках» (см.: Мемуары декабристов. М., 1988. С. 48—51; анализ его поведения в момент восстания и во время следствия см. здесь же, в предисловии А.С. Немзера, с. 11—13).

[xviii] Трубецкая Екатерина Ивановна (урожд. графиня Лаваль; 1800—1854), княгиня — жена С.П. Трубецкого.

[xix] Полина Гебль (1800—1876), ставшая супругой И.А. Анненкова.

[xx] Мармон писал по этому поводу в своих «Мемуарах»: «Либералы много обвиняли императора Николая за излишнюю суровость, проявленную после мятежа, который разразился в момент его восшествия на престол, и в этом случае, как и в сотнях других, были жестоко несправедливы к нему. Свет не видел еще заговора более ужасного, более отвратительного. Никогда еще человеческая неблагодарность не достигала таких размеров. Никогда еще не затевалось предприятия более дерзкого и безумного. Если что-то и превзошло безумство их планов, то только необычайность их исполнения. Направленный изначально против Александра, самого человеколюбивого, мягкого и милосердного монарха, который носил корону с таким достоинством и так возвысил звание русского, заговор этот обратился затем против Николая, еще неизвестного, на которого на самом деле должно было возлагать надежды всеобщего благополучия. Кто же были главари этого страшного предприятия, первым следствием которого, в случае успеха, стала бы смерть всех членов императорской семьи? — Люди, осыпанные благодеяниями со стороны августейшей фамилии. Один из них, по фамилии Пестель, вырос во дворце и получил привилегированное образование. Когда он был ранен на реке Москве, за ним ухаживала во дворце сама императрица-мать, так, как ухаживала бы за собственным сыном! И этот человек оказался в числе самых ярых злоумышленников! Одни желали разделения империи, другие республики. В их головах не было ни единой здравой мысли, ничего, кроме слепой ярости. Число преступников было велико, и император уменьшил число осужденных, насколько было возможно. Внук Суворова был сильно скомпрометирован. Император пожелал допросить его лично, с целью дать молодому человеку средство оправдаться. На его первые слова он отвечал: "Я был уверен, что носящий имя Суворова не может быть сообщником в столь грязном деле!" — и так продолжал в течение всего допроса. Император повысил этого офицера в чине и отправил служить на Кавказ. Так он сохранил чистоту великого имени и приобрел слугу, обязанного ему более чем жизнью.

Во время этого процесса я был в Петербурге. Никогда еще следствие не велось с большей тщательностью и последовательностью, по крайней мере в тех пределах, какие позволяет теперешнее политическое и правовое состояние России. Никогда еще не выносились приговоры более справедливые и заслуженные, и государь еще смягчил многие из них. Казнены были только пять человек, приговоренных к повешению, — и его обвиняли в варварстве! Те, кто это говорил, наверное, забыли, что мятежники посягали на самые устои государства и жизнь царской семьи! Если бы Николай, проявив чрезмерное добросердечие, помиловал всех виновных, он дал бы народу ложное представление о своем характере, ибо причиной подобной мягкости сочли бы страх. Оскорбление, нанесенное обществу, само существование которого оказалось под угрозой, должно было быть искуплено публично, наказание должно было быть примерным. В то же время строгость не должна была переходить известных границ, кару должны были понести только виновные, и всякий честный человек подтвердит, что так оно и произошло» (Marmont. P. 31—33).

[xxi] В действительности Наполеон вошел в Москву (2 сентября 1812 г.) через Дорогомиловскую заставу и увидел панораму Москвы не с «Воробьевой», а с Поклонной горы. Ошибку Ансело повторил А. де Кюстин: соответствующий пассаж его 27-го письма навеян, скорее всего, последними страницами «Шести месяцев...»: «За извилистой лентой Москвы-реки, над яркими крышами в блестках пыли взору предстают Воробьевы горы. Именно с их вершины наши солдаты в первый раз увидели Москву... Что за воспоминание для француза!! Обводя взглядом все кварталы этого огромного города, я напрасно искал хоть каких-нибудь следов пожара, разбудившего Европу и погубившего Бонапарта. Войдя в Москву завоевателем, победителем, он вышел из этого священного для русских города беглецом, обреченным вечно сомневаться в собственной удаче, прежде ему никогда не изменявшей» (Кюстин. Т. 2. С. 130).

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2003



Рейтинг@Mail.ru