Публикуется по изданию: Ансело Ф. «Шесть месяцев в России» 
М.: Новое литературное обозрение, 2001.

© Н.М. Сперанская. Вступ. статья, перевод с фр., комментарии, 2001
© Новое литературное обозрение, 2001

Оглавление

Жак Арсен Франсуа Ансело

Шесть месяцев в России

Письма VI-X

Письмо VI

Митава, май 1826 года

Я мог бы, мой дорогой Ксавье, написать тебе из Кенигсберга, где я пробыл сутки, но о чем было мне сообщать? Мне нелегко было бы описать тебе этот город, ибо в бывшей столице Пруссии я видел лишь стены собственной комнаты, где меня удержало легкое недомогание. Дорога от

Берлина до Кенигсберга также ничем не заслуживает твоего внимания. Вся Восточная Пруссия — это бедный, пустынный край, чьи сухие равнины утомляют взор путешественника. Здесь начинаются еловые леса, которые простираются, говорят, до самого Петербурга. Пейзаж попросту отсутствует, и от Ландсберга до Диршау тянутся бедные деревни. Стада тощего скота, бродящего в поисках пищи по песчаным бесплодным полям, не только не оживляют их, но придают им еще более унылый вид. Но, как бы тосклива ни была эта дорога, вы начинаете жалеть и о ней, когда добираетесь до Странда: тут необходимо призвать на помощь все терпение, каким одарила вас природа. Вообрази себе, друг мой, что ты проезжаешь тридцать шесть лье[i] по узкой косе, отделяющей от Балтики огромное озеро, именуемое Куриш-Гафф. Со всех сторон только песчаные дюны да вода. Чтобы повозка встречала больше сопротивления, кучер ставит колесо в море, но гонимые ветром пески, накапливаясь на дороге, часто отнимают у вас и эту возможность и заставляют делать крюк. Единственный слышный здесь звук — это шум волн, крики воронов и хищных птиц. Впечатление, что ты навсегда отделен от остального мира, было бы полным, если бы почтовые станции, расположенные через определенные промежутки пути в окружении нескольких елей, радующих глаз своей зеленью, подобно оазисам, не нарушали это печальное однообразие. В Ниддене и в Заркау эти станции представляют собой самые бедные хижины, однако в Розиттене жилище почтмейстера приятно поражает изяществом и чистотой. Не могу передать, какое чувство охватило меня, когда, войдя в одну из комнат, я услышал звуки фортепиано. На мгновение мне показалось, что это сон, и я ожидал уже увидеть фею-покровительницу этих диких мест и приветствовать новую Деву Озера[ii]. Однако таинственным созданием, которое заранее радовало мое воображение, оказалась всего-навсего дочь почтмейстера: воспитанная, вероятно, в ближайшем городе, она принесла в это уединенное место талант, приятный повсюду и совершенно бесценный в тоскливой пустыне.

Наконец, преодолев, хоть и не без труда, эти печальные равнины, я добрался до Мемеля, последнего прусского города, и вскоре въехал в пределы Российской империи. Если бы я помнил только об усталости от дороги и своем страстном желании достичь цели пути, то мог бы счесть эту границу весьма отдаленной от ворот Страсбурга, но, размышляя об устрашающем могуществе этой огромной империи, я склонен считать, что казаки, расквартированные в Полангене, стоят слишком близко от наших границ. Едва мы углубились на несколько лье в Курляндию, как встретили людей, чьи необыкновенные лица меня поразили. Их называют латышами. Эта народность, покоренная около XIII века немецкими рыцарями, ничего не переняла у своих победителей. Совершенно не смешиваясь с иностранцами, которые пришли на их землю повелителями, они сохранили собственные нравы, обычаи и язык, и до сих пор ничто не могло сломить этого упрямого патриотизма. Окруженные со всех сторон немцами, поляками и русскими, латыши не знают языков трех народов, вместе с которыми живут. Вид этих простых людей, чьи первобытные нравы ни в чем не переменились за пять столетий сношений с иноземцами, напомнил мне прекрасные строки Вольтера из «Генриады»:

Подобно как струи прекрасной Аретузы

Катящися средь волн свирепых Амфитриты

Вод ясных чистоту всечасно сохраняют,

Которых горькое не может портить море[iii].

Я посетил Митаву. Город довольно хорошо построен, но, расположенный среди песков, не радует путешественника ни променадом, ни живописными видами; достойным упоминания я нашел здесь лишь дворец бывших герцогов Курляндских. Этот замок особенно интересен для нас, ибо в нем во дни преследований жили покойный Людовик XVIII и принцы[iv]. Именно здесь августейшая дочь несчастного Людовика XVI отдала свою руку герцогу Ангулемскому, предпочтя пышной жизни в эмиграции превратную судьбу своего кузена, такого же изгнанника, как она сама[v]. Я посетил часовню, где эта героическая принцесса поклялась перед Всевышним посвятить свои добродетели, которые могли бы стать украшением какого-либо трона, облегчению страданий изгнанника. Нам показали спальню покойного государя: здесь в январе 1800 года именитым изгнанникам от имени Павла I был зачитан приказ удалиться из российских пределов в течение суток. Не жалуясь, но противопоставляя варварскому приказу отважную покорность, больной монарх, невзирая на холода, отправился на поиски прибежища, где ему было бы позволено приклонить голову. Благородный изгнанник казался особой более царственной, нежели государь, которого страх заставил оскорбить в его госте двойное величие — рождения и несчастья.

Гостиница в Митаве, где я остановился, принадлежит Морелю, бывшему дворецкому Людовика XVIII. Он женился в этом городе и, навсегда отказавшись от Франции, куда мог бы вернуться в 1814 году, остался на приемной родине, где смог скопить состояние.

Сегодня вечером, мой дорогой Ксавье, я присутствовал на концерте, устроенном в пользу бедных девицей, принадлежащей к одному из первых семейств Митавы. Очень богатая, достигнув возраста тридцати пяти лет, она отказывается вступать в брак. Страстная меломанка, она выучилась великолепно играть на скрипке — инструменте, который непривычно видеть в руках женщины. Ценители музыки, съехавшиеся из окрестных тридцати лье, чтобы послушать ее, уверяют, что она стоит Рода и Лафона, чью игру они могли оценить во время пребывания этих артистов в России[vi]. Не скажу наверное, но думаю, что в этом суждении сказывается преувеличенная национальная гордость. Как бы то ни было, меня поразила одаренность этой женщины и особая живость ее исполнения. Впрочем, я не мог не одобрить ее решения сохранить вечное безбрачие, ибо выбранный ею не самый грациозный инструмент, вынуждая ее к постоянным гримасам, всегда будет привлекать к ней более поклонников ее таланта, чем воздыхателей.

Письмо VII

Санкт-Петербург, 18 мая 1826 года

Неужели, мой дорогой Ксавье, я действительно .нахожусь за семьсот лье от родины? Движимый только желанием узнавать и сравнивать, я оторвал себя от привычной жизни и от тех, кого люблю. Забравшись в такую даль, я спрашиваю себя, достанет ли мне времени и сил, чтобы изучить нравы здешнего народа?

Я прибыл в Петербург несколько дней назад[vii] и сразу обратил свой взгляд на жителей этой искусственной столицы России, однако до сих пор видел только вельмож, дворцы и казармы. Говорят, русских надо искать не здесь. В самом деле, коренные жители как бы затеряны среди ливонцев, литовцев, эстонцев, финнов и прочих инородцев, населяющих эту колонию. Ну что ж, раз обстоятельства, которые я не в силах изменить, вынуждают меня пробыть какое-то время в этом импровизированном городе, раз я должен смириться с тем, что единственным предметом моего изучения будут пышные и печальные достижения поспешной цивилизации, отвоеванные у морской стихии волей одного человека, мы вместе посетим, друг мой, многочисленные здания, что украшают Петербург, не заполняя его, и прежде всего остановимся на тех, которые пробуждают исторические воспоминания.

Человек, своею волей приводящий в движение миллионы других людей, может заставить непроходимые болота стать основанием для роскошных памятников, может заложить огромный город, и все же настоящая столица империи складывается веками, историческим стечением интересов и обстоятельств. Предположим на мгновение, что по какой-либо причине или же королевскому капризу французский или английский двор покинут Париж или Лондон. Города, избранные ими для пребывания, станут местом резиденции правительства, однако Париж и Лондон останутся столицами королевств. Если же царь решился бы перенести свой двор прочь из Петербурга, то через несколько лет эти величественные подмостки рухнули бы и город, не поддерживаемый любовью народа, стал бы заурядным торговым портом. Не мне выносить суждение в этой великой тяжбе, которая долго еще будет вестись о Петербурге между правительством и старой московской аристократией[viii], и не мне решать, не слишком ли большими жертвами оплатила Россия это гигантское создание. Таков был политический расчет Петра I, и он соответствовал интересам его правления.

Если верить людям, объехавшим европейские столицы, — ни одна из них не сравнится с Петербургом. Я должен признать, мой друг, что в самом деле невозможно удержаться от удивления, смешанного с восхищением, при виде огромных улиц, конца которых не достигает глаз, площадей, набережных, широких каналов, впадающих в Неву, множества дворцов и зданий, возведенных как по волшебству на топкой почве там, где всего сто лет назад простирались лишь смрадные болота и, казалось, нечего было делать человеку[ix]. Удивление усиливает еще то, что, подъезжая к Петербургу по суше, вы видите город совершенно неожиданно. Здесь нет заметных холмов, а жалкие деревянные хижины, попадающиеся по пути, никак не предвещают большого города. Вы понимаете, что достигли цели путешествия, только завидев изящные и хрупкие загородные дома, разбросанные в окрестностях в радиусе двенадцати—четырнадцати верст (три с половиной версты образуют французское лье).

Прежде чем рассматривать в отдельности каждое здание, которое я должен буду посетить, я решил составить себе общее представление о городе. Я проехал его из конца в конец, и, как ты мог судить уже по первым фразам моего письма, хотя глаза мои были ослеплены, душа осталась в смущении. Изумляться и восхищаться быстро устаешь, но на каждом шагу чувствуешь, что здесь нет места счастью, ибо нет места свободе.

Таково мое первое впечатление, но я не хочу выдавать его за окончательное. Я окружил себя беспристрастными и образованными людьми, которые направят мои наблюдения, и буду сообщать тебе все, что узнаю о нравах, привычках и предрассудках русской нации. Я расскажу тебе о том, как в последние несколько лет изменилась система правления: характер императора и первые шаги его царствования обещают многое. Верю, что дерзкое и пагубное дело, предпринятое несколькими людьми[x], не отдалит освобождения народа, которое наступит рано или поздно!

Письмо VIII

Петербург, май 1826 года

Несколько русских литераторов, узнав о моем приезде в Петербург, решили доказать мне, что музы — сестры, и их теплому гостеприимству я обязан несколькими счастливыми мгновениями. Г. Греч, один из императорских библиотекарей, ученый-словесник, автор грамматики, хотя еще не полностью опубликованной, но уже завоевавшей авторитет в России, владелец и издатель лучшей газеты империи («Северная пчела»)[xi], давал вчера большой обед, на котором присутствовали выдающиеся писатели Петербурга, прославившиеся во всех жанрах литературы. Тут встретил я Крылова, заслужившего уже европейскую репутацию прелестными комедиями и прежде всего — баснями; его прозвали российским Лафонтеном. Сочинения его и в самом деле сочетают наивность и изящество, напоминая нашего бессмертного добряка. Само его присутствие вносит в светскую атмосферу живое разнообразие, которое еще усиливает это сходство и оправдывает славное прозвище[xii]. Г. Бургарин (так. — Я. С), сотрудник Греча, — человек выдающегося ума. В настоящее время он работает над произведением «Русский Жиль Блаз», опубликованные отрывки которого имели большой успех[xiii]. Эта книга описывает нравы и обычаи всех областей страны. Ее ожидают с живым нетерпением, и, если возможно судить о том, какова будет книга, по разговору с ее автором, можно быть уверенным заранее, что оригинальность картин, тонкость замечаний и острота наблюдений не оставят желать лучшего. Напротив меня за столом сидели г. Лобанов, которому русский театр обязан переводами «Федры» и «Ифигении» и который сейчас занят переложением на родной язык «Гофолии» и «Британника»[xiv]; г. Измайлов, почитаемый баснописец[xv]; г. Сумов (так. — Я. С.), молодой талантливый литератор[xvi], и граф Толстой, знаменитый гравер, решивший приумножить славу высокого рождения достижениями высокого искусства[xvii]. Поэты, ученые и грамматисты дополняли собрание; были произнесены тосты во славу французской литературы, старшей и горячо любимой сестры литературы российской, и за здравие императора Николая I, который благодеянием, поистине достойным великого государя, почтил словесность в лице г. Карамзина, историка России. Этот знаменитый писатель, имя которого неизменно произносится соотечественниками с уважением, признательностью и восхищением, тяжело болен чахоткой и едва ли оправится. Опасаются, что ему недостанет даже сил предпринять путешествие в Прованс, предписанное ему как последний шанс на излечение, и император, чтобы скрасить последние месяцы его жизни, полностью посвященной трудам во славу отечества, пожаловал ему пожизненную пенсию в 50 000 рублей, которая перейдет по смерти писателя к его жене и пятерым детям, вплоть до смерти последнего из них[xviii]. Необычайно тронула меня та искренняя радость, которую вызвало это известие среди литераторов. Казалось, каждый из них получил свою долю от щедрот государя. Я же думал о том, какие потоки оскорблений и клеветы вызвала бы и вдесятеро меньшая награда, полученная каким-нибудь писателем во Франции!

К концу обеда пили здоровье г. Жуковского, одного из лучших живущих российских поэтов. Познакомиться с ним мне не довелось, так как он путешествует сейчас за границей[xix]. Также сожалел я о том, что неосторожные шаги отправили в изгнание в одну из отдаленных областей г. Пушкина, молодого поэта большого таланта[xx]. Правда, мне удалось получить несколько сочинений этих авторов, которые я предполагаю переложить по-французски.

На вечере царило самое непринужденное веселье[xxi]; мне рассказали несколько анекдотов о местной литературной цензуре. Если верить рассказам, то цензоры, наделенные в Петербурге инквизиторской властью, довели науку интерпретации до последней степени совершенства[xxii], так что сам светлой памяти г. Феликс Ногаре, который в бытность свою цензором находил в представляемых на его суд произведениях намеки, как удачно выразился некто, словно свинья трюфели; г. Феликс Ногаре, который мог похвастаться тем, что видел непоправимые преступления в произведениях, где вся республика, собравшись вместе, не могла бы отыскать ни одного неподобающего выражения, — и тот признал бы себя побежденным[xxiii].

Нам рассказали, среди прочих шедевров петербургской цензуры, следующую историю: в 1813 году некий русский решил опубликовать рассказ о совершенном им за год до того путешествии во Францию. В описании памятников, нравов и обычаев не найдено было ничего предосудительного. Цензура лишь заменила в названии и по всему тексту книги Францию на Англию, ибо не мог же русский человек признаваться в том, что в такое время путешествовал по враждебной державе! За исключением этого «небольшого изменения», цензура дала разрешение на публикацию книги, которым автор, как ты легко можешь вообразить, не воспользовался[xxiv].

В самом деле, надо признать, что парижские цензоры еще не достигли таких высот. Однако — терпение!..

Письмо IX

Май 1826 года

Всем известно, мой дорогой Ксавье, что русский народ — самый суеверный в мире, но, когда наблюдаешь его вблизи, поражаешься, до чего доходят внешние проявления его набожности. Русский (я говорю, разумеется, о низших классах) не может пройти мимо церкви или иконы без того, чтобы не остановиться, не снять шапку и не перекреститься десяток раз. Такая набожность, однако, отнюдь не свидетельствует о высокой морали! В церкви нередко можно услышать, как кто-нибудь благодарит святого Николая за то, что не был уличен в воровстве, а один человек, в честности которого я не могу сомневаться, рассказывал следующую историю. Некий крестьянин зарезал и ограбил женщину и ее дочь; когда на суде у него спросили, соблюдает ли он религиозные предписания и не ест ли постом скоромного, убийца перекрестился и спросил судью, как тот мог заподозрить его в подобном нечестии!

Естественно было бы думать, что люда, столь щепетильные в вопросах веры, испытывают глубокое уважение к служителям культа, но это совершенно не так. В силу абсолютно неясных мне причин крестьяне, напротив, считают случайную встречу со священником или монахом дурной приметой и трижды плюют через левое плечо — это я видел собственными глазами, — чтобы отвратить несчастия, которые могут обрушиться на них в продолжение дня.

Ты, конечно, можешь себе представить, мой друг, что при такой суеверности и таком благоговении перед храмами и иконами русские не жалеют средств для украшения церквей и монастырей. Я посетил большую часть из тех, что находятся в Петербурге, и расскажу прежде всего об Александре-Невской лавре.

Этот монастырь расположен при впадении в Неву Черной речки. Считается, что в 1241 году князь Александр Невский одержал здесь славную победу над соединенным войском шведов, датчан и ливонцев, и именно в честь сего героя, прославленного в анналах российской истории, принявшего перед смертью постриг, а потом канонизированного, Петр I в 1710 году повелел заложить здесь монастырь. Сегодня монастырь представляет собой обширный квадратный замок, обнесенный каменной стеной. В ограде три здания — собор св. Троицы с часовней Александра Невского, церковь Благовещения и церковь св. Лазаря.

Собор греческой архитектуры был возведен в 1790 году по проекту г. Старова[xxv]. Алтарь из белого итальянского мрамора украшен множеством картин, среди которых «Спаситель благословляющий» кисти Ван Дейка, «Благовещение» Рафаэля Менгса[xxvi] и «Воскресение» Рубенса. Над царскими вратами из позолоченной бронзы, в окружении облаков, переливается всеми цветами ореол из искусно соединенных металлов, отражая свет множества серебряных люстр. Потолок, стены, колонны и купол расписаны арабесками, выполненными по приказу императора Александра.

Прах святого, которому посвящен этот памятник, покоится справа, за хорами. Перенос мощей в 1724 году из Рождественского монастыря во Владимире, где они хранились с 1264 года, отмечался по приказу Петра I как национальный праздник в честь Ништадтского мира[xxvii]. Доставленные сушей до Новгорода, мощи были перенесены на пышно украшенную ладью. Император с многочисленной свитой выехал к устью Ижоры, сам перенес святыню в свою барку, взялся за руль, придворных поставил на весла и прибыл к Александро-Невскому монастырю под артиллерийский салют и ликование народа, заполонившего оба берега реки.

В 1752 году по приказу императрицы Елизаветы захоронение было украшено ракой, сделанной из первого серебра, полученного с Колыван-ских заводов, а во время торжеств его освещает золотое паникадило, подаренное собору в 1791 году Екатериной II. Низ паникадила украшен солитерами и драгоценными восточными камнями. Жаль только, что рака, главное украшение собора, помещена в нише, не позволяющей увидеть ее сразу[xxviii].

Помимо драгоценных ваз, митр и расшитых драгоценными камнями облачений ризница церкви хранит множество предметов, вызывающих чувство любопытства у иностранцев и благоговение у русских: княжеский венец Александра Невского, два жезла Петра I, кровать, на которой первый российский император испустил последний вздох, и, наконец, патриарший крест, подаренный им архимандриту, с навершием из кости, выточенным его собственными руками.

Церкви Благовещения и св. Лазаря стали в России тем же, что Пантеон во Франции: здесь покоится прах знаменитых людей государства. Хотя потомство должно хранить благодарную память о политиках, покоящихся здесь, надо сказать, что не все они достойны того уважения, какого требуют их пышные эпитафии: отвратим взор от могилы графа Панина[xxix] и остановимся у памятника Суворову. Он представляет собой всего лишь украшенную военными атрибутами бронзовую табличку на надгробной плите. Могила воина, чьи подвиги бывали часто омрачены излишней жестокостью, отмечена простой надписью с указанием имени, титулов и дат рождения и смерти[xxx].

Рассказывают, что, когда катафалк с гробом Суворова подъехал к церкви, ее двери оказались для него слишком узки. Возникло замешательство, и преодолели его только усилия солдат, сопровождавших катафалк, когда один из них воскликнул: «Вперед, ребята, Суворов везде проходил!» Видно, воину, всю жизнь проведшему в борьбе, судьба назначила сражаться с препятствиями вплоть до последней точки его земного пути!

На великолепном мраморном надгробии родового склепа Нарышкиных высечены слова, которые последние его представители сочли достаточными для запечатления своей памяти: «От племени их Петр Великий родился».

Я обойду молчанием множество пышных памятников, посвященных титулованным мертвецам тщеславием живых, но нельзя покинуть эту печальную ограду, не воздав должного канцлеру Михаилу Воронцову, который оставил память о себе, почтив память первого лирического поэта России. Место, где покоится знаменитый Ломоносов, снискавший восхищение соотечественников своими одами, отмечено семифутовой колонной из белого мрамора. Отрадно приветствовать славу невинных муз среди памятников кровавой славы[xxxi].

В Александро-Невской лавре сто монахов; каждый имеет свою келью, но трапезу они совершают вместе, следуя уставу, составленному Феофаном Прокоповичем и утвержденному Петром I в 1723 году. Титул архимандрита монастыря принадлежит митрополиту Санкт-Петербургскому[xxxii], резиденция которого находится здесь же.

Покинув монастырь и кладбище, двойное прибежище небытия, мы попадаем на самую красивую улицу Петербурга, именуемую Невским проспектом. Невозможно, дорогой Ксавье, удержаться от размышлений, на которые наводит ее расположение. На одном ее конце — огромное здание Адмиралтейства, на другом — Александро-Невская лавра, а между ними — роскошь и суета модных лавок. Глаз философа может охватить здесь разом место, где человек, мечтая о богатстве и славе, готовится к далеким странствиям, отрезок, на котором блещут плоды его тяжких трудов, и, наконец, последнее пристанище, где настает конец его горделивым помыслам и надеждам.

Письмо X

Май 1826 года

Прежде чем посетить здания, привлекающие наше внимание не меньше, чем Александро-Невская лавра, мы вместе совершим экскурсию по петербургским салонам. К сожалению, обстоятельства не позволят нам ознакомиться с ними подробно: это смерть императора Александра I и предписываемый этикетом долгий траур, а также кончина его супруги императрицы Елизаветы, горячо всеми любимой и достойной за свою безграничную доброту тех горьких сожалений, что сопровождали ее катафалк от места кончины в Белеве до Петербурга, где ее прах ляжет рядом с прахом супруга[xxxiii]. Этот новый траур воспрещает на некоторое время праздники и многолюдные собрания. Двери некоторых домов, впрочем, все же открылись. Я посетил несколько вечеров, был зван на несколько обедов, и гостиные Петербурга открыли моим глазам странное зрелище: оказалось, что мужчины и женщины, собираясь вместе, не являют собой смешанного общества. Дамы на званом вечере собираются вокруг стола, возглавляемого хозяйкой дома, девицы находят себе место в другом уголке дома; мужчины, входя, обращают несколько слов к сидящим за столом дамам и затем собираются в свою группу, тогда как молодые люди лишь с крайней сдержанностью, которую можно было бы принять за неприязнь, пользуются предоставленной им свободой для беседы с девицами. Поскольку все молодые аристократы (других сословий в гостиной вы не встретите, ибо среднее сословие в России практически отсутствует) должны определяться в военную службу и поступают в полк в возрасте шестнадцати лет, то их образование, сколько бы усилий ни было в него вложено до этого времени, не может пустить глубокие корни и дать им серьезные познания в какой-либо области. Они приобретают некоторый поверхностный блеск, но, принужденные к тяжкой военной службе с обязательными смотрами, учениями, парадами, не имеют времени для углубления своих знаний. Ребенок, занимаясь, только учится учиться, а образ жизни молодых русских дворян не дает им возможности продолжать образование, которого они прошли лишь начальную ступень. Круг занимающих их материй по необходимости сужается и скоро оказывается ограниченным лишь делами полка, лошадьми и мундирами. В разговорах они повторяют лишь то, что сообщили их памяти учителя, и напоминают деревья, являющие обманутому на мгновенье взору восхитительные цветы, укрепленные на их ветвях искусной рукой садовника.

Ты догадываешься, дорогой Ксавье, что существуют счастливые исключения, что сравнение мое не должно распространяться на всех русских, и, конечно, здесь можно встретить молодых людей, которые находят возможность избежать общей участи и обогащают свой ум неустанными занятиями. Некоторые из них произвели на меня большое впечатление глубиной своего образования и возвышенностью мыслей.

Разделение полов соблюдается на обедах столь же строго, сколь на вечерних собраниях. Мужчины подают дамам руку, чтобы выйти из гостиной, но эта мгновенная вольность распространяется не далее дверей столовой: там все женщины усаживаются на одном конце стола, мужчины — на другом, и во все время обеда они могут лишь обмениваться односложными репликами поверх ваз с цветами. Этот обычай производит впечатление чего-то среднего между традициями Европы и Азии. Выигрывает ли от такой строгости правил нравственность, мне неизвестно, но дух общества, безусловно, теряет очень много.

В Париже, дорогой Ксавье, мне много раз доводилось встречать французов, которые посетили Петербург лет тридцать тому назад и рисовали моему воображению картины самых соблазнительных празднеств и собраний, которыми не уставала радовать их эта столица. Они уверяли меня также, что изысканный ум, тонкий вкус, острая беседа, изгнанные из Франции политическими бурями, нашли прибежище на берегах Невы. Простодушно поверив этим рассказам, я надеялся встретить здесь этих любезных эмигрантов. От сада Строганова[xxxiv], от салона княгини Радзи-вилл[xxxv] я ожидал этих блестящих и веселых вечеров, образ которых, так часто рисуемый, запечатлелся в моем воображении. Но то ли пронесшиеся над Россией события сильно изменили расположение здешних умов, то ли атмосфера грусти и тоски, уже столько лет окутывающая Европу, достигла и этих далеких краев, но я не нашел здесь ничего, что соответствовало бы этим воспоминаниям. В петербургских гостиных люди так же серьезны и скучны, как в парижских, а поскольку здесь не говорят о политике, то нет даже возможности развлечься критикой правительства.

Некоторые путешественники, в частности автор «Секретных записок», писали о невежестве российских женщин[xxxvi]. Не знаю, было ли верно это суждение тогда, когда было вынесено, но сегодня я никак не могу с ним согласиться. Пользуясь привилегиями, связанными с моим положением иностранца, я многократно переступал границу, разделяющую два пола, и беседовал с дамами, которых обвиняли в необразованности. У большей части из них я нашел разносторонние познания, соединенные с исключительной тонкостью ума, часто близкое знакомство с различными европейскими литературами и изящество в выражении мыслей, которому позавидовали бы многие француженки. Более всего это присуще молодым барышням, из чего можно сделать вывод, что в нынешнем веке образование женщин в России приняло новое направление и то, что было верно тридцать лет назад, сегодня не соответствует действительности. В Петербурге можно встретить девушек, с равной легкостью изъясняющихся по-французски, по-немецки, по-английски и по-русски, и я мог бы назвать и таких, которые пишут на этих четырех языках слогом редкой верности и изящества. Возможно, эта обширность познаний и нравственное превосходство юных дам и объясняют невнимание к ним молодых людей и нежелание приближаться к ним.



[i] Словом «лье» в разных областях Франции до принятия метрической систе мы (1801 г., обязательной стала лишь с 1840 г.) обозначались разные меры длины; Ансело, вероятно, пользуется почтовым лье (3,9 км).

[ii] Дева озера— персонаж одноименной поэмы Вальтера Скотта («The Lady of the Lake», 1810).

[iii] Вольтер. Генриада. Песнь IX. Пер. Я. Княжнина (1777).

[iv] Людовик XVIII (1755-1824) - французский король в 1814-1824 гг. Эмигрировал в 1791 г. После казни его брата Людовика XVI (январь 1793) принял титул регента, а в 1795 г. (после смерти дофина, сына Людовика XVI) — короля. Продвижение революционной, а затем наполеоновской армии вынуждало его многократно менять место пребывания. В январе 1798 г. Павел I предоставил в распоряжение Людовика XVIII бывший дворец герцогов Курляндских в Мита-ве. Французский король в изгнании прибыл туда 13 марта 1798 г. (по новому стилю), с двором и личной гвардией, под именем графа Лилльского. На просьбу Людовика XVIII о разрешении посетить Петербург инкогнито (вместе с племянником, герцогом Ангулемским; в Митаве к Людовику XVIII присоединился и второй его племянник, младший сын графа д'Артуа, герцог Беррийский) Павел отвечал отказом. Помимо того, что Павел не принимал посланцев Людовика XVIII, графов Сен-При и д'Аваре, французскому королю было отказано в просьбе иметь постоянного представителя при петербургском дворе, запрещены контакты с корпусом принца Конде, расквартированным в Волынской губернии, он не имел возможности принимать посетителей по своему усмотрению, а его агенты с большим трудом получали паспорта для переездов. В начале 1799 г. Павел I, долго отказывавшийся вмешиваться в дела Франции, изменил тактику и заключил союз с Англией, а затем с Австрией и Пруссией. Людовик XVIII считал, что союзники должны действовать под его флагом, что обеспечило бы им благоприятный прием во Франции, требовал помощи своим агентам в европейских столицах со стороны русских послов, поддержки роялистского сопротивления Республике внутри Франции в случае начала восстаний; высшим проявлением защиты, предоставленной российским императором французскому королевскому дому, по его мысли, должно было стать заключение брака дочери Людовика XVI с герцогом Ангулемским в момент начала военных действий, а известие о нем должно было быть распространено во Франции силами союзников. Венчание Марии-Терезы-Шарлотты с герцогом Ангулемским состоялось 10 июля 1799 г. в католической церкви Митавы. К концу года Павел, раздраженный поражением своих генералов, которое приписывал, впрочем, проискам Австрии, отозвал свои войска и вышел из Тройственного союза. В декабре 1800 г. он выслал из Петербурга-посла Людовика XVIII, а 14 января французскому королю был передан приказ покинуть пределы Российской империи. Получив от Пруссии разрешение на пребывание в прусской Польше, король и герцогиня Ангулемская выехали из Митавы 22 января 1801 г. Подробнее см.: Daudet E. Les Bourbons et la Russie pendant la Revolution fran9aise (d'apres les documents inedits). P., 1886; Людовик XVIII в России. Извлечено из его записок Д.Д. Рябининым // РА. 1877. № 9. С. 48-91.

[v] Луи Антуан де Бурбон, герцог Ангулемстй (1775-1844) — старший сын графа д'Артуа (будущего короля Карла X). Эмигрировал вместе с отцом в начале революции (1789). Во время Ста дней (1815) пытался поднять анти наполеоновское восстание на юге Франции. По воцарении Карла X стал наследником престола, но после Июльской революции 1830 г. отрекся от своего права на престол в пользу герцога Бордоского. Мария-Тереза-Шарлотта (1778—1851) — дочь Людовика XVI и Марии-Антуанетты, герцогиня Ангулемская (с 1799). В 1792г. вместе с родителями была заключена в тюрьму Тампль, где оставалась до 1795 г., когда была обменяна австрийским двором на пленных французских комиссаров. По возвращении во Францию в 1814 г. поддерживала клерикальную реакцию.

[vi] Род Пьер (в XIX в. его фамилия в России произносилась как Роде; 1774— 1830) — один из основателей французской скрипичной школы XIX в. Концертировал в Петербурге в 1803-1808 гг.; в 1804 г. в Петербурге для него было учреждено звание придворного солиста. Его ученик Шарль-Филипп Лафон (1781-1839) работал в России в 1808—1815 гг., несколько лет занимал ту же должность, а по возвращении в Париж в 1815 г. получил место первой скрипки оркестра Людовика XVIII.

[vii] Чрезвычайное посольство Франции, выехавшее из Парижа 19 апреля, при было в Петербург ранее миссий прочих держав. 4 мая 1826 г. «Северная пчела» (№ 53) сообщала: «В субботу, 1 мая, вечером прибыл сюда королевский французский маршал Мармон, герцог Рагузский, с многочисленною свитою, и остановился в доме Бергина, на Исаакиевской площади, на углу Большой Морской улицы. К нему прислан был почетный караул, и с того времени стоят у подъезда его двое часовых». Мармон вспоминал: «По моем прибытии император Николай приветствовал меня через одного из своих адъютантов. Спустя несколько дней я получил аудиенцию по установленному церемониалу. Император принял меня в Эрмитаже. Не могу передать то чувство, что я испытал при виде этого молодого монарха, исполненного благородства и величия. Предельная простота обращения сочеталась в нем с величественностью облика. В его взгляде и манере держать себя отражалась сила, которую невозможно передать словами. <...> Однако в беседе с глазу на глаз он проявил самую утонченную вежливость. Его мягкие манеры, его высокий ум вызывали на откровенный разговор, и через несколько минут вам начинало казаться, что вы беседуете с равным себе. Он беседовал со мною наедине, и я был избавлен от необходимости читать торжественную речь, как это принято во Франции. Он сказал, что рад меня видеть и наконец познакомиться с генералом, о котором часто слышал. Поговорив около получаса о Франции и королевской фамилии, о Наполеоне и минувших войнах, он вышел, и я представил ему пятнадцать офицеров, сопровождавших меня в качестве членов посольства и адъютантов» (Marmont. P. 21—22).

[viii] Восприятие Петербурга (часто негативное) в его противопоставлении Москве было важным элементом русского культурного сознания XIX в. Суждение Ансело приводит в контексте исторических споров начала XIX в. В.Э. Вацуро в статье «Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов» (Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1969. Т. 6. С. 165), обращая внимание на обсуждение темы в вызванных книгой Ансело полемических работах Я.Н. Толстого и П.А. Вяземского.

[ix] Мармон писал в своих «Мемуарах»: «Приезжая в Петербург, вы обнаруживаете красивейший город, построенный по регулярному плану, с прямыми и широкими улицами. Однако, возведенный по воле одного-единственного все могущего человека, он выражает мысль своего создателя, но не нужды страны, хотя только они характеризуют настоящую столицу. Она создается долгим стечением интересов, формированием привычек, она не может сложиться быстрее, чем за несколько веков. Поэтому Санкт-Петербург являет собой лишь резиденцию, торговый город, но никак не столицу. Кроме того, Петр Великий никогда не собирался делать этот город постоянным местом своего пребывания: это доказывают те маленькие и хрупкие домики, какие он строил здесь для себя. Дворцы были возведены уже его преемниками. Монархи, чувствовавшие шаткость своего трона, чужие русской нации, были вынуждены принять иностранную систему управления. Окруженные преданной и многочисленной гвардией, отделенные от народа, который мог взбунтоваться, и от представлявших опасность аристократов, они чувствовали себя словно в неприступной крепости в пустыне. Их указы внушали тем большее уважение, что приходили издалека и были окутаны какой-то таинственностью. Так российские монархи, невидимые для своих подданных, представлялись народу исполнителями воли Провидения» (Marmont. Р. 20-21).

[x] Ансело имеет в виду выступление декабристов.

[xi] Греч Николай Иванович (1787—1867) — педагог, журналист, писатель; соиздатель и соредактор Ф.В. Булгарина по «Северной пчеле»; почетный библиотекарь Императорской Публичной библиотеки в 1817-1854 гг. В литературном и ученом мире Петербурга большой популярностью пользовались «четверги» Греча в его квартире на Большой Морской. Фундаментальные филологические сочинения Греча вышли только в следующем, 1827 г.

[xii] Сопоставление Ивана Андреевича Крылова (1769-1844) с Лафонтеном нередко распространялось и на манеру поведения Крылова, который, «подобно le bonhomme Lafontaine, был чрезвычайно рассеян и вообще отличался разными оригинальными проделками» (Корф МЛ. Отрывочные заметки и воспоминания об И.А. Крылове // И.А. Крылов в воспоминаниях современников. М., 1982. С. 253; ср., впрочем, несогласие с такой оценкой П.А. Вяземского: Там же. С. 174).

[xiii] См.: Иван Выжигин, или Русский Жилблаз (отрывок из нового романа) // Северный архив. 1825. № 9. С. 67-68; Отрывок из «Руского Жилблаза» // Там же. 1825. № 13. С. 56-79. Целиком роман Фаддея Венедиктовича Булгарина (1789—1859) «Иван Выжигин» был опубликован только в 1829 г.

[xiv] Трагедии Ж. Расина «Ифигения в Авлиде» и «Федра» в переводе Михаила Евстафиевича Лобанова (1787—1846) были поставлены в 1815 и 1823 гг. соответственно, а два других названных Ансело перевода Лобанов так и не осуществил.

[xv] Александр Ефимович Измайлов (1779-1831) был не только известным сочинителем басен и стихотворных сказок, писанных в «простонародном» вкусе, сатириком и прозаиком, но и издателем журнала «Благонамеренный», который в описываемое время доживал последние дни и прекратился после первого полугодия 1826 г.

[xvi] Сомов Орест Михайлович (1793-1833) - прозаик, критик и журналист, в 1825—1829 гг. сотрудник изданий Греча и Булгарина.

[xvii] Толстой Федор Петрович (1783-1873), граф - художник, скульптор, медальер, гравер, вскоре (с 1828) вице-президент Академии художеств; был заметной фигурой в литературных кругах Петербурга.

[xviii] «Северная пчела» от 20 мая 1826 г. извещала петербургскую публику: «Поспешаем сообщить отечественной публике об истинно царской награде, которой удостоился от щедрот правосудного и благолюбивого нашего Монарха знаменитый историограф Российской империи, действительный статский советник Н.М. Карамзин. Высочайшим указом, данным 13-го мая сего года в Царском Селе г. министру финансов, Его Императорское Величество всемилостивейше повелеть соизволил производить ему отныне, по случаю его отъезда за границу для излечения своего, по пятидесяти тысяч рублей в год, с тем, чтоб сумма сия, обращаемая ему в пансион, была после него производима сполна его жене, а по смерти ее также сполна и детям, сыновьям до вступления всех их в службу, а дочерям до замужества последней из них». Карамзин серьезно простудился 14 декабря 1825 г. К весне 1826 г. легочный процесс стал практически неизлечим; в качестве последней надежды врачи рекомендовали климат Италии. 6 апреля Карамзин обратился к Николаю I с просьбой о должности русского консула во Флоренции; в ответ на это император обещал без всякой должности обеспечить его поездку (в том числе и предоставить особый фрегат). 13 мая был утвержден написанный В.А. Жуковским рескрипт, о котором сообщалось в «Северной пчеле». В мае семейство Карамзиных стало готовиться к поездке, но 22 мая Карамзин скончался. Ансело не совсем точен: в 1826 г. у Карамзина было три незамужние дочери и четверо сыновей-подростков.

[xix] В.А. Жуковский И мая 1826 г. уехал из Петербурга на лечение за границу, где пробыл до осени 1827 г.

[xx] Высланный из Петербурга в 1820 г. Пушкин с 1824 г. находился на положении поднадзорного ссыльного в Михайловском.

[xxi] В «Северной пчеле» 20 мая 1826 г. сообщалось: «Некоторые здешние литераторы на сих днях давали почтенному французскому писателю, г. Ансе ло, обед, за коим было человек тридцать литераторов и любителей словесности обеих наций, в т.ч. несколько заслуженных генералов, не менее знаменитых своею ученостию и трудами в литературе. Первым тостом было здравие всемилостивейшего, правосудного Государя, который, облагодетельствовав Карамзина, почтив вниманием своим Крылова, Жуковского, ободрил, почтил и оживил русскую словесность. Усердные восклицания непринужденного восторга последовали за сим тостом, к которому присуждено было и здравие августейшей императорской фамилии и новорожденной великой княжны. Потом пили за процветание французской литературы, старшей сестры русской словесности, и за здравие представителя ее на берегах Невы, господина Ансело. После обеда г. Ансело читал отрывки из новой своей комедии, к удовольствию всех слушателей». Эти известия вызвали беспокойство Пушкина, который писал П.А. Вяземскому 27 мая 1826 г.: «Читал я в газетах, что Lancelot в П[етер]Б[ур- ге], чорт ли в нем? Читал я также, что 30 словесников давали ему обед. Кто эти бессмертные? Считаю по пальцам не досчитаюсь. Когда приедешь в П[е- тер]Б[ург], овладей этим Lancelot (которого я ни стишка не помню) и не пускай его по кабакам отечественной словесности...» (Пушкин А.С. Поли. собр. соч. М.; Л., 1937. Т. 13. С. 279—280). Тот же самый обед Пушкин имел в виду, когда, снова намекая на Булгарина, писал в статье «Торжество дружбы, или оправданный Александр Анфимович Орлов»: «Он [Орлов] не задавал обедов иностранным литераторам, не знающим русского языка, дабы за свою хлеб- соль получить местечко в их дорожных записках» (Т. 12. С. 251).

[xxii] О цензурном произволе в первой половине 1820-х гг. см.: Скабичевский A.M. Очерки истории русской цензуры. СПб., 1892. С. 149—191. Вскоре после написания этого письма Ансело, 10 июня 1826 г., был утвержден разработанный под руководством А.С. Шишкова новый цензурный устав, отличавшийся гораздо большей строгостью, чем предыдущий (1804), и предоставлявший широкий простор цензорскому произволу. В частности, специальный параграф устава оговаривал, что любая возможность сомнительного истолкования даже не прямого, а скрытого смысла текста диктует его запрещение («§ 151. Не позволяется пропускать к напечатанию места в сочинениях и переводах, имеющие двоякий смысл, ежели один из них противен Цензурным правилам»). При этом жесткие требования соблюдения церковной и гражданской ортодоксии, а также «нравственной благопристойности» излагались в путаных и расплывчатых формулировках, позволяющих интерпретировать их предельно свободно («§ 150. Все вообще отрывки из поэм, повестей, романов, речей, рассуждений, театральных сочинений и проч., не имеющие полноты содержания в отношении к нравственной, полезной или, по крайней мере, безвредной цели, подвергаются запрещению»). Еще до и сразу после утверждения устава против него развернулась упорная борьба; негативно было настроено общественное мнение, роптали литераторы, с критикой выступили видные чиновники (свои замечания представили С.С. Уваров, Д.В. Дашков). В мае 1826 г. Булгарин подал в III Отделение обстоятельную записку «О цензуре в России и о книгопечатании вообще»; в подготовке нового «либерального» цензурного устава, утвержденного в 1828 г., непосредственно участвовал и Н.И. Греч (см.: Гиллельсон М.И. Литературная политика царизма после 14 декабря 1825 г. // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1979. Т. 8. С. 195—218; Видок Фиглярин: Письма и агентурные записки Ф.В. Булгарина в III Отделение. М., 1998. С. 45 и след.). По всей видимости, Булгарин и Греч и были информаторами Ансело по этому вопросу.

[xxiii] Поэт и литератор Франсуа-Феликс Ногаре (1740—1831) в 1800—1807 гг. исполнял должность цензора представлявшихся к постановке драматических произведений.

[xxiv] Возражения Я.Н. Толстого и П.А. Вяземского по поводу приводимого Ансело анекдота см. в Приложении.

[xxv] Старое Иван Егорович (1745—1808) — архитектор; по его проектам по строены Таврический дворец (1783—1789) и Троицкий собор Александро-Невской лавры (1776—1790) в Петербурге.

[xxvi] Рафаэль Менгс Антон (1728—1779) — немецкий живописец, работал в Дрездене, Риме и Мадриде.

[xxvii] Ништадтский мир со Швецией, завершивший Северную войну 1700— 1721 гг., был подписан 30 августа 1721 г.

[xxviii] Серебряная гробница св. Александра Невского (выполненная в 1742— 1752 гг. по рис. Г.К. Гроота, исторические барельефы по рис. Я. Штелина) в 1917 г. была передана в Государственный Эрмитаж.

[xxix] Панин Никита Иванович, граф (1718—1783) — воспитатель вел. князя Павла Петровича; возглавлял Коллегию иностранных дел (1763—1781), отстаивал идею союза России, Пруссии, Дании, Швеции и Польши для противодействия Франции и Австрии.

[xxx] Свиньин описывает могилу Суворова в Благовещенском соборе так: «Брон зовая доска, прикрепленная к северной стене, украшенная военными знака ми, составляет весь монумент Суворова. Надпись (им самим сделанная): "Здесь лежит Суворов" — весьма достаточна. Достойно сожаления, что прибавлено после: "Генералиссимус князь Италийский, граф Александр Васильевич Суво- ров-Рымникский родился 1729 ноября 13, скончался 1800 майя 6 дня"» (Свиньин. С. 66—67; в примечании к этим словам — излагаемый Ансело дальше анекдот о катафалке с гробом полководца). О происхождении «простой» надписи на могиле Суворова бытовала легенда, приписывавшая ее авторство Державину: «Существует такой рассказ. Перед смертию Суворов пожелал видеть маститого поэта. В разговоре с Державиным он, смеясь, спросил его:

— Ну, какую же ты мне напишешь эпитафию?

— По-моему, — отвечал поэт, — слов много не нужно: тут лежит Суворов!

— Помилуй Бог, как хорошо, — в восторге сказал Суворов» (Пыляев М.И. Старый Петербург. СПб., 1889. С. 34).

[xxxi] По смерти Ломоносова (1765) его семья осталась без средств, и памятник на его могиле был сооружен по инициативе и на средства графа Михаила Илларионовича Воронцова (1714—1767) в 1766—1767 гг. по эскизу Я.Я. Штелина в Италии, из белого каррарского мрамора, под наблюдением архитектора Ф. Медико (Штелину же принадлежит текст надписи, высеченной на двух сторонах надгробия по-латыни и по-русски).

[xxxii] Имеется в виду Серафим (Глаголевский; 1763—1843), митрополит Санкт- Петербургский и Новгородский в 1821—1843 гг.

[xxxiii] 14 июня 1826 г. в Петербурге состоялись похороны императрицы Елизаветы Алексеевны (1779—1826), скончавшейся 4 мая. Описание траурной процессии и церемонии похорон см. в письме XIV.

[xxxiv] Известный увеселительный сад графа Александра Сергеевича Строганова (1738—1811) находился на Выборгской стороне в Новой деревне, между Большой Невкой и Черной речкой. «В Строгановском саду в праздничные дни происходили танцы на открытом воздухе; раскинуты были палатки, где угощали также даром вином и яствами» (Пыляев М.И. Старый Петербург. С. 433).

[xxxv] Луиза Фридерика Доротея (урожд. принцесса Прусская), княгиня Радзивилл — тетка императрицы Александры Федоровны.

[xxxvi] «Не я первый заметил, — писал Ш. Массон, — что русские женщины в общем жесточе мужчин: они ведь гораздо невежественней и суеверней последних. Они почти не путешествуют, мало учатся и совсем не работают. Русские дамы проводят время лежа на диване, окруженные рабами, которые должны не только исполнять, но и угадывать каждое их желание» (Массон Ш. Секретные записки о России... М., 1996. С. 144). По большей же части, однако, записки французов, посетивших Россию в XVIII в., содержат исключительно благо приятные отзывы о манерах и образованности русских женщин. Изящество в одежде и манере общения подчеркивали в своих записках Фортиа де Пиль и де Корберон, а Л.-Э. Виже-Лебрен находила, что дамы в российских столицах в целом «развитее, способнее и тоньше», чем мужчины (см.: Артемова. С. 150).

Оцифровка и вычитка -  Константин Дегтярев, 2003



Рейтинг@Mail.ru